никогда не будь спокоен за женщину, которую любишь, потому что природа женщины таит в себе больше опасностей, чем ты думаешь. Женщины не так хороши, как их представляют их почитатели и защитники, и не так дурны, как их изображают их враги. Характерная особенность их в том, что они бесхарактерны. Самая лучшая женщина может унизиться моментами до грязи, и самая дурная неожиданно возвышается иногда до добрых, высоких поступков и пристыживает тех, кто относится к ней презрительно.
Нет женщины ни хорошей, ни дурной, которая не была бы способна во всякое время и на самые грязные, и на самые чистые, на дьявольские, как и на божественные, мысли, чувства и поступки.
Дело в том, что женщина осталась, несмотря на все успехи цивилизации, такой, какой она вышла из рук природы: она сохранила характер дикаря, который может оказаться способным на верность и на измену, на великодушие и на жестокость, смотря по господствующему в нем в каждую данную минуту чувству. Во все эпохи нравственный характер складывался только под влиянием серьезного, глубокого образования. Мужчина всегда следует принципам — даже если он эгоистичен, своекорыстен и зол; женщина же повинуется только побуждениям.
Не забывай этого и никогда не будь уверен в женщине, которую любишь.
Подруга уехала. Наконец вечер наш, мы одни. Словно всю любовь, которой она все время меня лишала, Ванда приберегла для этого блаженного вечера — так она ласкова, сердечна, нежна.
Какое счастье — прильнуть устами к ее устам, замереть в ее объятиях и видеть ее потом, когда она, вся изнемогшая, вся отдавшись мне, покоится на груди моей, а глаза наши, отуманенные упоением страсти, тонут друг в друге.
Не могу осмыслить, не могу поверить, что эта женщина — моя, вся моя…
— В одном она все же права, — заговорила Ванда, не пошевельнувшись, даже не открывая глаз, — точно во сне.
— Кто?
Она промолчала.
— Твоя подруга?
Она кивнула головой.
— Да, в этом она права… Ты не мужчина, ты — мечтатель, ты — увлекательный поклонник и был бы, наверное, неоцененным рабом, — но как мужа я себе не могу представить тебя.
Я испугался.
— Что с тобой? Ты дрожишь?
— Я трепещу при мысли, как легко я могу лишиться тебя, — ответил я.
— Разве ты от этого менее счастлив теперь? Лишает ли тебя какой-нибудь доли радостей то, что до тебя я принадлежала другим, что после тебя мною будут обладать другие? И уменьшится ли твое наслаждение, если одновременно с тобой будет наслаждаться счастьем другой?
— Ванда!
— Видишь ли, это был бы исход. Ты не хочешь потерять меня, мне ты дорог и духовно так близок и нужен мне, что я хотела бы всю жизнь прожить с тобой, если бы при тебе…
— Что за мысль у тебя! — воскликнул я. — Ты внушаешь мне ужас к себе…
— И ты меньше любишь меня?
— Напротив!
Ванда приподнялась, опершись на левую руку.
— Я думаю, — сказала она, — что для того, чтобы навеки привязать к себе мужчину, надо прежде всего не быть ему верной. Какую честную женщину боготворили когда-либо так, как боготворят гетеру?
— В неверности любимой женщины таится действительно мучительная прелесть, высокое сладострастие.
— И для тебя? — быстро спросила Ванда.
— И для меня.
— И, значит, если я доставлю тебе это удовольствие… — насмешливо протянула Ванда.
— То я буду страдать чудовищно, но боготворить тебя буду больше… Только обманывать меня ты не должна! У тебя должно хватить демонической силы сказать мне: «Любить я буду одного тебя, но счастье буду дарить всякому, кто мне понравится».
Ванда покачала головой.
— Мне противен обман, я правдива, — но какой мужчина не согнется под бременем правды? Если бы я сказала тебе: «Эта чувственно веселая жизнь, это язычество — мой идеал», — хватило бы сил у тебя вынести это?
— О да. Я все снесу от тебя, только бы не лишиться тебя. Я ведь чувствую, как мало я для тебя, в сущности, представляю.
— Что ты!..
— Что ж, это правда, — сказал я. — И вот потому-то…
— Потому ты хотел бы… — она лукаво улыбнулась, — ведь я отгадала?
— Быть твоим рабом! — воскликнул я. — Твоей неограниченной собственностью, лишенной собственной воли, которой ты могла бы распоряжаться по своему усмотрению и которая поэтому никогда не стала бы тебе в тягость. Я хотел бы — пока ты будешь пить полной чашей радость жизни, упиваться веселым счастьем, наслаждаться всею роскошью олимпийской любви — служить тебе, обувать и разувать тебя.
— В сущности, ты не так уж неправ, — ответила Ванда, — потому что только в качестве моего раба ты мог бы вынести то, что я люблю других; кроме того, свобода наслаждений античного мира и немыслима без рабства. Видеть перед собой трепещущих, пресмыкающихся на коленях людей — о, это, должно быть, своеобразное чувство подобия богам… Я хочу иметь рабов, — слышишь, Северин?
— Разве я не раб твой?
— Послушай же, — взволнованно сказала Ванда, схватив мою руку, — я буду твоей до тех пор, пока я люблю тебя.
— В течение месяца?
— Быть может, двух.
— А потом?
— Потом ты будешь моим рабом.
— А ты?
— Я? Что же ты спрашиваешь? Я — богиня и иногда буду спускаться тихо, совсем тихо и тайком со своего Олимпа к тебе.
— Но что все эти слова! — заговорила она снова после паузы, уронив голову на руки и устремив взгляд вдаль. — Золотая мечта, фантазия, которая никогда не станет действительностью.
Все существо ее дышало тяжелой, жуткой тоской. Такой я еще никогда ее не видал.
— Отчего же она неосуществима?
— Оттого, что у нас нет рабства.
— Так поедем в такую страну, где оно еще существует, — на Восток, в Турцию! — с живостью воскликнул я.
— Ты согласился бы… Северин… ты серьезно? — спросила Ванда. Глаза ее пылали.
— Да, я серьезно хочу быть твоим рабом. Я хочу, чтобы твоя власть надо мной была освящена законом, чтобы моя жизнь была в твоих руках, чтобы ничто в мире не могло меня защитить, спасти от тебя. О, какое огромное наслаждение было бы чувствовать, что я всецело завишу от твоего произвола, от твоего каприза, от одного мановения твоей руки!
И тогда — какое безмерное блаженство, когда ты в милостивую минуту позволишь рабу твоему поцеловать твои уста, от которых зависит его жизнь или смерть!
Я стал на колени и прильнул горячим лбом к ее коленям.
— Ты бредишь, Северин! — взволнованно проговорила Ванда. — Так безгранично ты любишь меня, в самом деле?
Она прижала мою голову к своей груди и осыпала меня поцелуями.
— Так ты в самом деле хочешь? — нерешительно спросила она снова.
— Клянусь тебе Богом и честью моей, — я твой раб где и когда ты захочешь, как только ты мне это прикажешь! — воскликнул я, едва владея собой.
— А если я поймаю тебя на слове?
— Я согласен.
— Это приобретает для меня такую прелесть, которую едва ли можно сравнить с чем-нибудь… Знать, что человек, который меня боготворит, которого я всей душой люблю, отдался мне до такой степени всецело, что зависит весь от моей воли, от моего каприза… обладать им, как рабом, в то время, как я…
Она бросила на меня странный взгляд.
— Ну, если я стану до крайности легкомысленной, в этом ты будешь виноват, — продолжала она. — Я почти уверена, что ты уже теперь боишься меня, — но ты дал мне клятву….
— И я сдержу ее.
— Об этом уж предоставь мне позаботиться. Теперь я нахожу наслаждение в этом, — теперь это не останется пустой фантазией — клянусь тебе. Ты будешь моим рабом, а я… я постараюсь сделаться Венерой в мехах…
Я думал, что понял уже наконец эту женщину и знаю ее, а теперь я вижу, что должен начать сначала.
Она составила проект договора, которым я обязываюсь, под честным словом и клятвой, быть ее рабом до тех пор, пока она этого захочет.
Обняв меня рукой за шею, она читает мне вслух этот неслыханный, невероятный документ, и заключением каждого прочитанного пункта служит поцелуй.
— Но как же это? Договор содержит одни обязательства для меня, — говорю я, чтобы подразнить ее.
— Разумеется! — отвечает она с величайшей серьезностью. — Отныне ты перестаешь быть моим возлюбленным — значит, я освобождаюсь от всех обязанностей, от всяких обетов. На мою благосклонность ты должен смотреть как на милость, прав у тебя больше нет никаких и ни на какие ты больше претендовать не Должен. Власти моей над тобой не должно быть границ.
Подумай, ведь ты отныне на положении немногим лучшем, чем собака, чем неодушевленный предмет. Ты моя вещь, моя игрушка, которую я могу сломать, если это обещает мне минутное развлечение от скуки. Ты — ничто, а я — все. Понимаешь?
Она засмеялась и снова поцеловала меня, но по всему моему телу пробежала дрожь ужаса.
— Не разрешишь ли ты мне поставить некоторые условия? — начал я.
— Условия? — Она нахмурилась. — Ах, ты уже испугался или раскаиваешься!.. Но теперь все это поздно — ты дал мне честное слово, ты поклялся мне. Говори, впрочем.
— Прежде всего я хотел бы внести в наш договор, что ты никогда не расстанешься со мною совсем; а затем — что ты никогда не отдашь меня на произвол грубости какого-нибудь своего поклонника…
— Северин!.. — воскликнула с волнением Ванда, и глаза ее наполнились слезами. — Ты можешь думать, что я способна человека, который так меня любит, так отдается мне в руки…
— Нет, нет! — сказал я, покрывая ее руки поцелуями. — Я не опасаюсь с твоей стороны ничего, что могло бы меня опозорить, — прости мне минутную дурную мысль!
Ванда радостно улыбнулась, прижалась щекой к моей щеке и, казалось, задумалась.
— Ты забыл кое-что, — шепнула она затем лукаво, — и самое важное!
— Какое-нибудь условие?
— Да, что я обязываюсь всегда носить меха. Но я и так обещаю это тебе. Я буду носить их уже по одному тому, что они и мне самой помогают чувствовать себя деспотом, а я хочу быть очень жестока с тобой — понимаешь?