— Я должен подписать договор? — спросил я.
— Нет еще, — я прежде прибавлю твои условия, и вообще подписать ты его должен на своем месте.
— В Константинополе?
— Нет. Я передумала. Какую цену представляет для меня; обладание рабом там, где все имеют рабов! Я хочу иметь раба здесь, в нашем цивилизованном, трезвом, буржуазном мире, где раба буду иметь я одна, и главное, такого раба, которого отдали в мою власть не закон, не мое право и грубая сила, а только и единственно могущество моей красоты и сила моей личности. Вот что меня прельщает.
Во всяком случае мы уедем куда-нибудь — в какую-нибудь страну, где никто нас не знает и где тебе можно будет, не стесняясь перед светом, выступить в роли моего слуги. Поедем в Италию — может быть, в Рим или в Неаполь.
Мы сидели у Ванды, на ее оттоманке. Она была в своей горностаевой кофточке с распущенными вдоль спины волосами, развевавшимися, как львиная грива. Она припала к моим губам и высасывала мою душу из тела. У меня кружилась голова, сердце билось, как безумное, у ее сердца… во мне закипала кровь.
— Я хочу быть весь в твоих руках Ванда! — воскликнул я вдруг в одном из тех порывов страсти, во время которых мой отуманенный ум не в силах был правильно мыслить, свободно соображать. — Весь, без всяких условий, без всякого ограничения твоей надо мной власти…. хочу зависеть от одного произвола твоей милости или немилости!
Говоря это, я скользнул с оттоманки к ее ногам и смотрел на нее снизу опьяненными страстью глазами.
— Как ты дивно хорош теперь!.. — воскликнула она. — Меня влекут, чаруют твои глаза, когда они смотрят вот так, в истоме, словно завороженные… какой дивный взгляд должен быть у тебя под смертельными ударами хлыста!.. У тебя глаза мученика!..
Иногда мне все-таки становится немного жутковато — отдаться так всецело, так безусловно в руки женщины… что, если она злоупотребит моей страстью, своей властью?
Ну что ж — тогда я испытаю то, что волновало мое воображение с раннего детства, неизменно наполняя мне душу сладостным ужасом. Глупое опасение. Это просто невинная веселая игра, в которую она будет играть со мной, — не больше. Она ведь любит меня, и добрая она — благородная натура, не способная ни к какой неверности.
Но это все-таки в ее власти — она может , если захочет . Какая прелесть в этом сомнении, в этом опасении!
Теперь я понимаю знаменитую Манон Леско и ее бедного рыцаря, молившегося на нее даже тогда, когда она была уже любовницей другого, даже у позорного столба.
Любовь не знает ни добродетели, ни заслуги. Она любит, и прощает, и терпит все потому, что иначе не может. Нами руководит не здравое суждение — не достоинства или недостатки, которые нам случится подметить, привлекают или отталкивают нас.
Нас влечет и двигает какая-то сладостная и грустная, таинственная сила, и под ее влиянием мы перестаем мыслить, чувствовать, желать — мы позволяем ей толкать себя, не спрашивая даже куда.
Сегодня на гулянье среди курортных посетителей впервые появился один русский князь, привлекший к себе всеобщее внимание; его атлетическая фигура, необычайно красивое лицо, роскошный туалет и великолепие окружающей его обстановки произвели шумную сенсацию.
Особенно уставились на него дамы — совсем как на дикого зверя. Но он проходил по аллеям мрачный, никого не замечая, в сопровождении двух слуг — негра, одетого с головы до ног в красный атлас, и черкеса, во всем блеске его национального костюма и вооружения.
Вдруг он заметил Ванду, устремил на нее пронизывающий взгляд своих холодных глаз, проследил за ней глазами, пока она шла, поворачивая голову в направлении ее и, когда она прошла, остановился и долго смотрел ей вслед.
А она… она пожирала его своими искрящимися зелеными глазами и постаралась снова встретиться с ним.
Утонченное кокетство, которое я чувствовал и видел в ее походке, в каждом ее движении, в том, как она на него смотрела, спазмой сжимало мне горло. Когда мы шли домой, я что-то заметил ей об этом. Она нахмурила брови и ответила:
— Чего же ты хочешь? Князь из таких мужчин, которые могут нравиться мне. Он ослепил меня — а я свободна и могу делать что хочу…
— Разве ты меня больше не любишь? — испуганно пробормотал я, заикаясь.
— Люблю я одного тебя, но князю я позволю ухаживать за мной.
— Ванда!..
— Разве ты не раб мой? — невозмутимо напомнила она. — Разве я не жестокая северная Венера в мехах?
Я ничего не ответил. Я чувствовал себя буквально уничтоженным ее словами, холодный взгляд ее вонзился мне в сердце, как кинжал.
— Ты пойдешь сейчас же, узнаешь мне, как зовут князя, где он живет и все, что касается его, — продолжала она.
— Но, Ванда…
— Никаких отговорок. Я требую повиновения! — воскликнула она таким строгим тоном, которого я никогда в ней не и подозревал. — Не являйся на глаза мне, пока не будешь иметь возможности ответить на все мои вопросы.
Только к вечеру я мог доставить Ванде сведения, которых она требовала. Она заставила меня стоять перед ней, как слугу, пока она выслушивала мой отчет с улыбкой, откинувшись на спинку кресла.
Выслушав меня, она кивнула головой, видимо, довольная.
— Дай мне скамеечку под ноги, — коротко приказала она.
Я повиновался и, поставив скамеечку, уложив на нее ее ноги, остался на коленях перед ней.
— Чем это кончится? — печально спросил я после небольшой паузы.
Она разразилась веселым смехом.
— Да это еще и не начиналось!
— Ты бессердечнее, чем я думал, — сказал я, уязвленный.
— Северин! — серьезно заговорила Ванда. — Я еще ничего не сделала, ровно ничего, — а ты меня уже называешь бессердечной. Что же будет, когда я исполню твои фантазии, когда я стану вести веселую, вольную жизнь, окружу себя поклонниками и осуществлю целиком твой идеал — с попиранием ногами и ударами хлыста?
— Ты слишком серьезно принимаешь мои фантазии.
— Слишком серьезно? Но раз я их осуществляю, то не могу же я останавливаться на шутке! Ты знаешь, как ненавистна мне всякая игра, всякая комедия. Ведь ты этого хотел. Чья это затея — моя или твоя? Я ли тебя соблазнила ею, или ты разжег мое воображение? Теперь это для меня, разумеется, серьезно.
— Выслушай меня спокойно, Ванда! — сказал я любовно. — Мы так любили друг друга, мы так бесконечно счастливы, — неужели ты захочешь принести в жертву капризу наше будущее?
— Теперь это уже не простой каприз! — воскликнула она.
— Что же?! — испуганно спросил я.
— Были, конечно, такие задатки во мне самой, — спокойно и задумчиво говорила она, — быть может, без тебя они никогда не обнаружились бы; но ты их пробудил, питал, развил — и теперь, когда это превратилось в могучий инстинкт, когда это охватило меня всю, когда я вижу в этом наслаждение, когда я не хочу и не могу иначе, — теперь ты пятишься… Да ты… мужчина?
— Ванда моя, дорогая моя Ванда! — воскликнул я, лаская, целуя ее.
— Оставь меня… ты не мужчина!..
— А кто же ты? — вспыхнул я.
— Я упряма — ты это знаешь. Ты силен в мечтаниях и слаб в их исполнении; я не такова. Если я что-нибудь решаю сделать, я это исполняю и тем энергичнее, чем большее встречаю сопротивление. Оставь меня!
Она оттолкнула меня от себя и встала.
— Ванда! — воскликнул я, тоже встав и стоя лицом к лицу перед ней.
— Теперь ты знаешь, какая я. Предостерегаю тебя еще раз. Ты еще свободен перерешить. Я не неволю тебя стать моим рабом.
— Ванда… — с глубоким волнением начал я, и слезы выступили у меня на глазах, — если бы ты знала, как я люблю тебя!
Она презрительно повела губами.
— Ты ошибаешься, ты сама себя не понимаешь, ты не такая дурная, какой рисуешь себя… Натура у тебя слишком благородная…
— Что ты знаешь о моей натуре! — резко перебила она меня. — Ты еще увидишь, какая я…
— Ванда…
— Решайся же, — хочешь ты подчиниться всецело, безусловно?
— А если я скажу: нет?
— Тогда…
Она подошла ко мне, холодная и насмешливая, — и, стоя вот так передо мной, со скрещенными на груди руками, со злой улыбкой на губах, она являлась действительно воплощением деспотической женщины моих грез. Лицо ее было жестко, в глазах ничего, что обещало бы доброту, сострадание.
— Хорошо… — проговорила она наконец.
— Ты сердишься… ты будешь бить меня хлыстом?
— О нет! — возразила она. — Я отпущу тебя. Можешь идти. Ты свободен. Я не удерживаю тебя.
— Ванда… ты гонишь меня?.. Меня, человека, который так тебя любит…
— Да, вас, сударь, — человека, который меня боготворит, — презрительно протянула она, — но который труслив, лжив, изменяет своему слову. Оставьте меня сию минуту…
— Ванда!..
— Вы слышите?
Вся кровь прихлынула мне к сердцу. Я бросился к ее ногам и не в силах был сдержать рыданий.
— Только слез не хватало! — воскликнула она, засмеявшись… (Какой это был ужасных смех!..) — Подите, я не хочу вас видеть больше.
— Боже мой! — крикнул я, не помня себя. — Я сделаю все, что ты приказываешь, буду твоим рабом, твоей вещью, которой ты можешь распоряжаться по своему усмотрению, — только не отталкивай меня!.. Я погибну! Не могу я больше жить без тебя!
Я обнимал ее колени и покрывал ее руки поцелуями.
— Да, ты должен быть рабом и чувствовать хлыст на себе, потому что ты не мужчина… — спокойно проговорила она. Это-то мучительнее всего схватило меня за сердце — что она говорила без всякого гнева, даже без волнения, а в спокойном раздумье… — Теперь я узнала тебя, поняла твою собачью натуру, способную боготворить того, кто попирает тебя ногами, — и тем больше боготворить, чем больше тебя унижают. Я теперь узнала тебя, а ты еще меня узнаешь…
Она зашагала крупными шагами по комнате, а я замер, уничтоженный, на коленях, с поникшей головой, со слезами, струившимися по лицу.
— Поди сюда, — повелительно бросила мне Ванда, опускаясь на оттоманку. Я повиновался знаку ее руки и сел рядом с ней. Она мрачно смотрела на меня, потом вдруг взгляд ее просветлел, словно осветившись изнутри, она привлекла меня, улыбаясь, к себе на грудь и начала поцелуями осушать мои мокрые от слез глаза.