— Но я еще совсем тебе не изменила, Северин, — улыбаясь, возразила Ванда.
— Не изменила? Ванда! Ради Бога… не шути со мной так бессердечно! Ведь я же сам носил письмо к князю…
— Ну, да, — с приглашением на завтрак.
— С тех пор как мы во Флоренции, ты…
— …сохранила безусловную верность тебе, — закончила Ванда. — Клянусь тебе в этом всем, что для меня свято! Я делала все только для того, чтоб исполнить твою фантазию, — только для тебя!
Но поклонником я все же обзаведусь, иначе дело не будет доведено до конца и ты, в конце концов, будешь упрекать меня в том, что я недостаточно жестока к тебе. Дорогой мой, прекрасный мой раб! Но сегодня ты должен быть снова Северином, быть только моим возлюбленным!
Я не раздала твоих платьев, они все там, в сундуке, вынь их, оденься во все то, что ты носил там, в маленьком карпатском курорте, где мы так искренно любили друш друга. Забудь все, что произошло с тех пор… о, ты легко забудешь все в моих объятьях, я прогоню поцелуями всю твою печаль…
И она нежно поглаживала меня, как ребенка, целовала, ласкала… потом сказала с прелестной улыбкой:
— Оденься же. Я тоже буду одеваться. Надеть мне меховую кофточку, хочешь? Что да, я знаю сама… Иди же!
Когда я вернулся, она стояла посреди комнаты в своем белом атласном платье, в красной, опушенной горностаем кацавейке, с напудренными волосами и маленькой бриллиантовой диадемой над лбом.
В первое мгновение она напомнила мне Екатерину II, и мне стало не по себе, но она не дала мне времени задуматься — она привлекла меня к себе на оттоманку, и мы провели два блаженных часа. Теперь это была не строгая, своенравная повелительница, а только изящная дама, нежная возлюбленная.
Она показывала мне фотографии, вышедшие за последнее время книги и говорила со мной о них так умно, так интересно, так восхищала меня своим вкусом, что я не раз в восторге: подносил к губам ее руку. Затем она прочла мне несколько стихотворений Лермонтова, и когда у меня совсем закружилась голова, она с нежной лаской положила свою ручку на мою руку — во всем лице ее, добром и ласковом, в кротком выражении глаз светилось тихое удовольствие — и спросила:
— Счастлив ты?
— Нет еще…
Она откинулась на подушки оттоманки и начала медленно расстегивать кацавейку.
Но я быстро снова прикрыл горностаем ее полуобнаженную грудь.
— Ты меня с ума сводишь… — пробормотал я, запинаясь.
— Поди же ко мне.
Я лежал уже в ее объятьях, она целовала меня, как змея… Вдруг она еще раз прошептала:
— Счастлив ты?
— Бесконечно! — воскликнул я.
Она засмеялась. Это был резкий, злой смех, от которого меня дрожь пронизала.
— Прежде ты мечтал быть рабом, игрушкой красивой женщины, теперь ты воображаешь себя свободным человеком, мужчиной, моим возлюбленным… Глупец! Мне стоит бровью повести — и ты снова мой раб. На колени!
Я сполз с оттоманки к ее ногам, — глаза мои, еще с сомнением, впились в ее глаза.
— Ты не можешь этого понять, — сказала она, глядя на меня со скрещенными на груди руками. — Я томлюсь от скуки, а ты так добр, что соглашаешься доставлять мне несколько часов развлечения. Не смотри на меня так…
Она толкнула меня ногой.
— Ты можешь быть всем, чем я захочу, — человеком, вещью, животным…
Она позвонила. Вошли негритянки.
— Свяжите ему руки за спиной.
Я остался на коленях и не противился. Затем они повели меня со связанными руками через весь сад до маленького виноградника, примыкавшего к нему с юга. Между рядами лоз виднелся маис, там и сям торчали еще редкие засохшие прутья. В стороне стоял плуг.
Негритянки привязали меня к шесту и забавлялись тем, что кололи меня своими золотыми булавками, вынутыми из волос, прошло, однако, немного времени, — пришла Ванда в горностаевой шапочке на голове, заложив руки в карманы кофточки; она велела развязать меня, прикрутить мне руки за спину, надеть мне на шею ярмо и запрячь меня в плуг.
Затем ее черные ведьмы погнали меня на поле — одна из них вела плуг, другая правила мной с помощью веревки, третья погоняла меня хлыстом… Венера в мехах стояла в стороне и смотрела.
Когда я на другой день подавал ей обед, она сказала:
— Принеси еще прибор, я хочу, чтобы ты сегодня обедал со мной.
Когда я хотел сесть против нее, она сказала:
— Нет, садись поближе ко мне — совсем близко.
Она в наилучшем настроении дает мне суп из своей тарелки, своей ложкой, кормит меня своей вилкой, ложится головкой, как шаловливый котенок, на стол и кокетничает со мной.
По несчастной случайности я засмотрелся на Гайдэ, подававшую мне блюда, дольше, чем это, быть может, нужно было: как-то вдруг в эту минуту я в первый раз обратил внимание на благородный, почти европейский склад лица, на прекрасный бюст, как у статуи, изваянной из черного мрамора.
Хорошенький чертенок замечает, что нравится мне, поблескивает, улыбаясь, белыми зубами. Едва она вышла из комнаты, Ванда вскочила, вся пылая гневом.
— Что! Ты смеешь смотреть при мне так на другую женщину Она нравится тебе, очевидно, больше, чем я, — она еще демоничнее…
Я испугался — такой я еще никогда ее не видел! Она вмиг побледнела вся, так что даже губы побелели, и дрожала всем телом — Венера в мехах ревнует своего раба.
Она сорвала с гвоздя хлыст и ударила меня им по лицу, потол позвала своих черных прислужниц, приказала им связать меня и потащить в погреб, где они бросили меня в темную, сырую подземную комнату — настоящую темницу.
Затем дверь захлопнулась, был задвинут засов, щелкнул запор.
Я заточен, погребен.
И вот я лежу — не знаю, сколько времени, — связанный, словно теленок, которого ведут на убой, на охапке влажной соломы — без света, без пищи, без сна. Она способна оставить меня умереть голодной смертью — и оставит, если я еще раньше не замерзну. Меня всего трясет от холода. Или, быть может, это лихорадочный озноб? Мне кажется, я начинаю ненавидеть эту женщину.
Красная полоса, как кровь, протянулась на полу. Это свет свечи сквозь дверную щель. Вот и дверь отворилась.
На пороге показывается Ванда, закутанная в свои собольи меха, и освещает факелом мое подземелье.
— Ты еще жив? — спрашивает она.
— Ты пришла убить меня? — отвечаю я слабым, хриплым голосом.
Ванда стремительно делает два шага, подходит ко мне, опускается перед моим ложем на колени и кладет на колени мою голову.
— Ты болен?.. Как горят твои глаза… Любишь ли ты меня?.. Я хочу, чтобы ты любил меня!..
Она вытаскивает короткий кинжал, клинок блестит перед моими глазами, — я содрогаюсь, думая, что она действительно хочет убить меня. Но она смеется и разрезает веревки, которыми я скован.
Теперь она велит мне приходить к ней каждый вечер после обеда, заставляет меня читать ей вслух, говорит со мной о всевозможных увлекательных вещах и вопросах. И она совсем переменилась — держится так, как будто стыдится дикости, которую обнаружила, грубости, с которой обращалась со мной.
Трогательной кротостью просветлело все ее существо, и, когда она на прощанье протягивает мне руку, глаза ее светятся той небесной добротой и любовью, которая исторгает у нас слезы из глаз, заставляет нас забыть все горести жизни и весь ужас смерти.
Я читаю ей о Манон Леско. Она чувствует, почему я это выбрал, — не говорит ни слова, правда, но время от времени улыбается и наконец захлопывает книжку.
— Вы не хотите больше читать, сударыня?
— Сегодня — нет. Сегодня мы сами разыграем Манон Леско. У меня назначено свидание на гулянье, и вы, мой милый рыцарь, проводите меня туда. Я знаю, вы это сделаете, не правда ли?
— Если прикажете…
— Я не приказываю, я прошу вас об этом, — говорит она с неотразимой очаровательностью, затем встает и, положив мне на плечи руки, смотрит на меня.
— Какие у тебя глаза! Я так люблю тебя, Северин… ты не знаешь, как люблю…
— Да, — говорю я с горечью, — так сильно, что назначаете свидание другому…
— Это я делаю только для того, чтобы привлечь тебя! — с живостью сказала она. — Я должна иметь поклонников, чтобы не потерять тебя… Я не хочу потерять тебя, — слышишь? — потому что люблю только тебя, одного тебя!
Она страстно прильнула к моим губам.
— О, если бы я могла, как хотела бы, отдать тебе всю мою душу в поцелуе… Вот… Ну, пойдем.
Она накинула простое черное бархатное пальто и надела голову темный башлык.
— Григорий повезет меня, — говорит она кучеру, садясь в коляску.
Кучер недружелюбно отошел. Я сел на козлы и со злостью хлестнул лошадей.
На гулянье в парке, в том месте, где главная аллея превращается в ветвистую чащу, Ванда вышла из коляски. Наступила уже ночь, только редкие звезды мерцали сквозь серые тучи, заволакивавший небо. На берегу Арно стояла мужская фигура в темном платье и широкополой шляпе, заглядевшись на желтые волны реки.
Ванда быстро отошла в сторону через кустарники и, подойдя к нему, хлопнула его по плечу. Мне видно было, как он обернулся, схватил ее руку… Затем они исчезли за зеленой стеной.
Мучительный час. Наконец послышался шепот из чащи: они вернулись.
Господин проводил ее до коляски. Свет фонаря коляски ярко и резко осветил крайне юное, нежное и мечтательное лицо, совершенно мне незнакомое — и блеснул на длинных белокурых волосах.
Она протянула ему руку, он ее почтительно поцеловал; потом она подала мне знак, и коляска вмиг покатилась вдоль длинной аллеи, высившейся стеной, словно обитой зелеными обоями рекой.
У садовой калитки позвонили. Знакомое лицо. Тот самый юноша.
— Как прикажете доложить? — спрашиваю я по-французски. Посетитель сконфуженно качает отрицательно головой.
— Быть может, вы немножко понимаете по-немецки? — спрашивает он робко.