Сочинения — страница 20 из 70

В эту минуту я понял мужской эрос и удивился бы, если бы Сократ остался добродетельным перед подобным Алкивиадом.

* * *

В таком возбуждении я еще никогда не видал мою львицу. Щеки ее пылали, когда она соскочила с коня перед подъездом своей виллы, быстро начала подыматься по лестнице и знаком приказала мне следовать за ней.

Шагая крупными шагами взад и вперед по своей комнате, она заговорила с такой нервностью, которая меня испугала:

— Ты узнаешь, кто был тот всадник, которого мы встретили в парке, — сегодня же, сейчас же… О, что за мужчина! Ты его видел? Каков? Говори!

— Он красив, — глухо ответил я.

— Он так хорош… — она умолкла и оперлась на спинку кресла, — что у меня дух захватило…

— Я понимаю, какое впечатление он должен был произвести на тебя… — Говорю и чувствую, что моя фантазия снова закружила меня бешеным вихрем… — Я сам был вне себя и могу себе представить…

— Можешь себе представить, что этот человек — мой возлюбленный и что он бьет тебя хлыстом… и для тебя наслаждение — принимать удары от него… Теперь ступай… Ступай!

* * *

Еще до наступления вечера я собрал справки о нем.

Ванда была еще одета, когда я вернулся. В выездном туалете лежала она на оттоманке, зарывшись лицом в руки, со спутанными волосами, напоминавшими рыжую львиную гриву.

— Как зовут его? — спросила она со зловещим спокойствием.

— Алексей Пападополис.

— Значит, грек?

Я кивнул головой.

— Он очень молод?

— Едва ли старше тебя. Говорят, он получил образование в Париже. Слывет атлетом. Он сражался с турками на Крите и, говорят, отличался там своей расовой ненавистью и своей жестокостью не меньше, чем своей храбростью.

— Словом, мужчина во всех отношениях!.. — воскликнула она.

— В настоящее время он живет во Флоренции, — продолжал я, — говорят, у него огромное состояние…

— Об этом я не спрашивала, — быстро и резко перебила она. — Он опасен, — заговорила она снова после паузы. — Ты боишься его? Я его боюсь. Есть у него жена?

— Нет.

— Возлюбленная?

— Тоже нет.

— В каком театре он бывает?

— Сегодня он в театре Николини, где играют гениальная Вирджиния Марини и Сальвини, величайший из современных артистов в Италии, — быть может, во всей Европе.

— Ступай достань ложу… Живо! Живо!

— Но, госпожа…

— Хочешь отведать хлыста?

* * *

— Можешь подождать в партере, — сказала она мне, когда я положил ее бинокль и афишу на барьер ложи и пододвинул ей скамейку под ноги.

И вот я стою и вынужден прислониться к стене, чтобы не свалиться с ног — от зависти, от ярости… Нет, ярость — неподходящее слово — от смертельной тревоги.

Я вижу ее в ложе в голубом муаровом платье, с широким горностаевым плащом на обнаженных плечах и напротив нее — вижу, как они пожирают друг друга глазами, как для них обоих не существует ни сцена, ни Памела Гольдони, ни Сальвини, ни Марини, ни публика, ни весь мир…

А я… Что я такое в эту минуту?

* * *

Сегодня она едет на бал в греческое посольство. Рассчитывает встретить его там.

Оделась она, по крайней мере, с этим расчетом. Тяжелое зеленое шелковое платье цвета морской воды пластически облегает ее божественные формы, оставляя обнаженными бюст и руки. В волосах, собранных в один-единственный огненный узел, цветет белая водяная лилия, и зеленые водоросли спускаются вдоль спины, перемешанные с несколькими свободными прядями волос.

Ни тени в ней не осталось прежнего волнения, лихорадочного трепета. Она спокойна — так спокойна, что у меня кровь стынет, глядя на нее, и сердце у меня холодеет под ее взглядом.

Медлительно, величаво, устало-лениво подымается она по мраморным ступеням, сбрасывает свой драгоценный покров и небрежно входит в зал, полный серебристого тумана от дыма сотен свечей.

Как потерянный, смотрю я несколько минут ей вслед, потом подымаю ее плащ, выскользнувший у меня из рук так, что я этого и не заметил. Он еще сохраняет теплоту ее плеч.

Я целую это место, глаза мои наполняются слезами.

* * *

Вот и он. В черном бархатном камзоле, богато, до расточительности, опушенном темным соболем, — это красивый, высокомерный деспот, привыкший играть человеческой жизнью, человеческой душой.

Он останавливается в вестибюле, гордо озирается и останавливает на мне зловеще-долгий взгляд.

И меня снова охватывает под его ледяным взглядом та же страшная, смертельная тревога — предчувствие, что этот человек может ее увлечь, приковать, покорить себе… и чувство стыда перед его неустрашимым, диким мужеством — чувство зависти, ревности…

И что всего позорнее: я хотел бы ненавидеть его — и не могу.

Каким образом и он меня заметил — именно меня, среди целой толпы слуг?

Кивком головы он подзывает меня — неподражаемо благородное движение головой! — и я… против собственной воля повинуюсь его повелительному знаку.

— Сними с меня шубу, — спокойно приказывает он.

Я дрожу всем телом от негодования, но повинуюсь, — смиренно, как раб.

Всю ночь я сижу и жду в передней и брежу, как в лихорадочном жару. Странные образы и картины проносятся перед моим внутренним взором…

Я вижу, как они встречаются, вижу первый долгий взгляд… вижу, как она носится по зале в его объятьях, склонившись в упоении к нему на грудь с полузакрытыми глазами… Я вижу его в святилище любви лежащим на оттоманке, не в качестве раба — в качестве господина… вижу ее у его ног, себя на коленях прислуживающим ему… вижу, как задрожал чайный поднос в моей руке и как он схватился за хлыст…

Вдруг слышу, слуги говорят о нем.

Он странный мужчина, похожий на женщину; он знает, что он хорош и держится соответственно этому; меняет по четыре, пять раз в день кокетливый туалет — словно тщеславная куртизанка.

В Париже он появился вначале в женском платье, и мужчины засыпали его любовными письмами. Один знаменитый итальянский певец, знаменитый своим талантом столько же, сколько своей страстностью, ворвался даже в квартиру его и грозил лишить себя жизни, если не добьется благосклонности.

— Мне очень жаль, — ответил он с улыбкой, — мне было бы очень приятно подарить вам благосклонность, но теперь ничего другого не остается, как исполнить ваш смертный приговор, потому что я… мужчина.

* * *

Зал уже значительно опустел, но она еще, по-видимому, совсем не думает собираться.

Сквозь опущенные жалюзи уже забрезжило утро.

Наконец-то прошелестел ее тяжелый шелк, струящийся вокруг нее и за ней потоком зеленых волн. Медленно, шаг за шагом подходит она, разговаривая с ним на ходу.

Я совсем в эту минуту не существую для нее, она не дает себе даже труда приказать мне что-нибудь.

— Плащ для мадам, — приказывает он, совершенно не подумав, конечно, помочь ей сам.

Пока я надеваю на нее плащ, он стоит рядом с ней, скрестив руки. А она, пока я, стоя на коленях, надеваю ей меховые ботики, опирается слегка о его плечо и спрашивает:

— Вы начали о нраве львицы?

— Когда на льва, которого она избрала, с которым она живет, нападает другой, — продолжал свой рассказ грек, — львица спокойно ложится наземь и созерцает борьбу, и если ее супруг терпит поражение, она не приходит на помощь к нему — она равнодушно смотрит, как он истекает кровью в когтях своего противника, и следует за победителем, за сильнейшим. Такова природа женщины.

Моя львица окинула меня в эту минуту быстрым и странным взглядом.

Дрожь пробежала по всему моему телу, сам не знаю почему, а красная заря обдала меня, и ее, и его словно кровавым потоком.

* * *

Спать она не легла; она только сбросила бальный туалет и распустила волосы, потом приказала мне затопить камин и села перед ним, недвижно глядя на огонь.

— Нужен ли я тебе еще, госпожа? — спросил я, и голос мой дрогнул, я с усилием произнес последнее слово.

Ванда отрицательно покачала головой.

— Женой его ты хочешь стать, навеки принадлежать ему хочешь! О Ванда, не отталкивай меня от себя! Ванда, он не любит тебя…

— Кто сказал тебе это! — воскликнула она, вся загоревшись.

— Он не любит тебя! — страстно повторил я. — А я люблю, тебя, я боготворю тебя, я — твой раб, я хочу, чтобы ты ногами топтала меня, — на руках своих я хочу пронести тебя через всю: жизнь…

— Кто сказал тебе, что он меня не любит?! — нервно перебила она.

— О, будь моей, — молил я, — ведь я не могу больше жить, существовать без тебя! Пожалей же меня, Ванда!

Она подняла глаза на меня — и теперь это был снова знакомый холодный, бессердечный взгляд, знакомая злая улыбка.

— Ты сказал ведь, что он меня не любит! — насмешливо сказала она. — Ну и отлично, утешься же этим.

И, сказав это, она отвернулась, повернувшись спиной ко мне.

— Боже мой, разве же ты не живой человек из плоти и крови!.. Разве нет у тебя сердца, как у меня! — с усилием вырвалось у меня восклицание из судорожно сжатой груди.

— Ты ведь знаешь, — злобно ответила она, — я ведь из камня… «Венера в мехах», твой идеал… Ну и стой на коленях, молись на меня!

— Ванда… хоть каплю жалости!..

Она засмеялась. Я припал лицом к ее подушкам, слезы, в которых изливались мои муки, хлынули из моих глаз.

Долго все было тихо, потом Ванда медленно приподнялась.

— Ты мне надоел!

— Ванда!..

— Я спать хочу, ты мне мешаешь… дай мне уснуть.

— Пожалей меня, Ванда, не отталкивай меня… никто, никто никогда не будет так любить тебя, как я…

— Не мешай мне спать, — проговорила она, снова повернувшись ко мне спиной.

Я вскочил, сорвал со стены висевший недалеко от ее кровати кинжал и приставил его к своей груди.

— Я убью себя здесь на твоих глазах… — глухо пробормотал я.

— Делай что хочешь… — с совершенным равнодушием ответила она, — только не мешай мне спать.