[356]. Действительно книга Рабле была чрезвычайно популярна в Лионе, где она, будучи впервые издана в 1532 г., затем неоднократно переиздавалась (1533, 1534, 1542). Программа воспитания, изложенная в ней со ссылками на античные авторитеты сообразно "культу Древних" эпохи Возрождения, существенно подкрепляла педагогические идеи, пришедшие из Италии. Однако полноту и блистательность осуществления этой программы все же следует поставить в заслугу прежде всего самой Луизе Лабе, отважившейся на столь необычный для своего окружения "педагогический эксперимент".
Независимость и самостоятельность Луизы Лабе обнаружили себя и в самом характере отношения ее к усвоенным знаниям. В пору, когда с легкой руки Дю Белле и Ронсара, реформаторов французской поэзии, создавших знаменитую Плеяду, принцип "подражания Древним" утверждался за счет небрежения отечественной традицией, Луиза Лабе, как о том свидетельствуют ее сочинения и о чем мы более подробно еще будем говорить, с должным вниманием относилась к поэзии трубадуров и труверов, Вийона и Карла Орлеанского, к наследию "великих реториков" (Жан Мешино, Жан Лемер де Бельж), к средневековой латинской прозе и к сочинениям своих современников — Маргариты Наваррской, Бенавептуры Деперье, Клемапа Маро, Рабле. Не будучи захвачена "авангардизмом" Плеяды конца 40 — начала 50-х годов, она равно насыщала свой ум и поэтическое воображение национальной и иноязычной словесностью. При этом она как бы ранее других увидела ту опасность для поэта "педантичного знания" (против которого Дю Белле, один из вождей Плеяды, сам ополчится позднее, в конце 50-х годов[357]), т. е. такого знания, которому присуще рассматривать энциклопедизм как самоцель, тогда как эрудиция — это лишь путь для самопознания и самовыражения[358]. В этой связи своим ироническим замечанием в "Споро Безумия и Амура" о том, что "Господин мудрец будет пребывать совершенно одиноким со своей мудростью" и что у него будет полная возможность "сельского уединения" (см. с. 65-66 наст. изд.), Луиза Лабе вступала в явную полемику с идеей "ученого поэта", предполагавшей жертвенный аскетизм, необходимость уединения, отказа от радостей жизни, т. е. с программой воспитания поэта изложенной в манифесте Плеяды — "Защите и прославлении французского языка" Дю Белле[359].
По своему духовному складу Луиза Лабе в полной мере принадлежала к тем деятелям раннего Возрождения, идеалом которых была гармония плоти и духа и для кого занятия наукой и искусствами вовсе не отрицали заботу о вполне земных делах. Вот почему в "Споре" с равным знанием, дела воспеваются наука, философия, музыка, поэзия и описываются прически, одежда и украшения, любовные утехи и супружеские обязанности. И здесь уместно будет вспомнить Монтеня, который на закате Возрождения сетовал на утрату людьми умения "безраздельно наслаждаться собственным бытием" ("jouir pleinement de son etre"). В сочинениях Луизы Лабе и в стихах, обращенных к ней, мы по отдельным штрихам можем уловить очертания личности поэтессы — не строгой, неземной "донны", но женщины, полной очарования и радости "наслаждения собственным бытием".
К 1542 г. Луиза Лабе уже состояла в браке с Эннемоном Переном, канатчиком, как и ее отец; небогатым человеком весьма зрелого возраста, с которым ее, очевидно, связывали добрые и дружеские отношения. Во всяком случае, Эннемон Перен, не будучи образованным и одаренным какими-либо художественными талантами, не препятствовал своей жене ни в ее литературных занятиях, ни в свободе общения с явно чуждым ему кругом ее друзей. Брак Луизы Лабе был заключен не по любви, а из соображений делового характера, ибо ее отец хотел найти в зяте преемника и продолжателя своего торгового дела. Однако, как остроумно заметила Д. О'Коннор, это вовсе не дает нам в руки аргументы, которые позволили бы нам сделать из Луизы Лабе "непонятую героиню современного романа. Увы! Мы должны отказаться от мысли видеть ее в столь занимательной и вместе с тем столь жалостной роли"[360]. Практический подход к браку вовсе не должен был шокировать Луизу Лабе в век, когда и в аристократической, и в буржуазной среде он только так и мыслился. И более того, любовь и единение душ если и совпадали, то лишь по воле случая, но не являлись залогом "правильного супружества"[361]. Такое отношение к браку подкреплялось и требованиями христианской морали, нашедшими свое развитие в многочисленных педагогических трактатах той поры. Так, в сочинении испанского гуманиста X. Вивеса "О воспитании христианской женщины", ставшем в эпоху Возрождения настольной книгой по вопросам социальной этики, в главе "Как выбрать мужа" после описаний опасностей таящихся в браках, основанных лишь на любовном влечении, следовал совет выдавать девушек замуж "лишь по зрелому обсуждению родителей"[362]. Многие просвещенные женщины XVI столетия вполне разделяли подобные взгляды. Ко времени замужества Луизы Лабе новые и более гуманные идеи брака, изложенные, например, в "Гептамероне" Маргариты Наваррской и связанные с распространением неоплатонизма и идеалов возвышенной любви, еще не получили достаточного и, так сказать, практического резонанса[363].
О "жизни сердца" Луизы Лабе до ее вступления в брак мы знаем из "Похвал...", где упоминается "bon poete remain", который, отвергнутый ею, уехал в Испанию и вскоре "умер от печали", и "homme de guerre", личность которого идентифицировалась биографами поэтессы со многими персонажами, вплоть до дофина[364]. Но не они были воспеты в се стихах, ибо в те годы, как пишет Луиза Лабе в первой элегии, у нее еще "не было уменья / В стихах оплакать горести любви". И хотя нельзя со всею определенностью утверждать, что ее элегии и сонеты, которые она начала писать с 1546 г., имеют один адресат, тем не менее есть все основания полагать, что многие ее стихи вдохновлены любовью к поэту Оливье де Маньи (1529-1561), встреча с которым произошла скорее всего не ранее 1553 г., когда он в качестве секретаря Жана д'Авансона, французского посла при папском дворе, останавливался в Лионе (с середины 1553 г. до конца 1554 г.) по дороге в Рим.
К этому времени известность Луизы Лабе, или, как уже называли ее, Прекрасной Канатчицы, была ничуть не меньшей, чем самого Оливье де Маньи, одного из соратников поэтов Плеяды. Ее красота, просвещенность и незаурядный талант привлекали к ней самых блестящих людей ее времени. Ее поклонниками и почитателями были Жак Пелетье дю Ман (1517-1518), поэт, математик, философ, теоретик поэзии первый духовный наставник великого Ронсара; Понтюс де Тийар (1521-1605), один из известнейших поэтов, автор возвышенно идеальных поэтических циклов "Любовные заблуждения" и "Лирические стихотворения", а также философ, астроном, теоретик музыки и создатель интересных сочинений о природе поэзии; уже упоминавшейся нами Морис Сэв, Жан-Антуан де Баиф (1532-1589), поэт, переводчик, создатель первой французской Академии поэзии и музыки; Жак Таюро (1527-1555), чей легкий, изящный поэтический талант в сочетании с философским вольномыслием как нельзя более сродни духу Луизы Лабе; лионский поэт Клод де Талемон, художник и гравер Пьер Воэрьё, чьей кисти мы обязаны прекрасным портретом лионской поэтессы; просвещенные клирики — Габриэль де Саконе и Жан де Возель и мн. др.
Антуан Дю Вердье писал, что она "любезно принимала в своем доме сеньоров, дворян и других достойных лиц занимая их беседой, стихами и музыкой... чтением латинских, итальянских и испанских книг, которыми был обильно украшен ее кабинет"[365]. На основании этой фразы исследователи ее жизни и творчества более трех веков писали о якобы существовавшем литературном салоне Луизы Лабе. Однако это весьма сомнительно. Во-первых, многие из вышеупоминаемых нами почитателей лионской поэтессы не были постоянными жителями Лиона. А если иметь в виду собственно лионское литературное окружение Луизы Лабе, то к середине 40-х годов оно ограничивается Морисом Сэвом и Клеманс де Бурж, который она посвятит свои сочинения. Кроме того, дамские литературные салоны станут приметой литературной жизни Франции XVI в. позднее, в 70-е годы, и более всего в кругу высокопоставленной и придворной аристократии, как это было, например, в Пуатье в доме Мадлен Неве, госпожи де Рош или в Париже в замке графини Екатерины де Рец[366]. К тому же если бы у Луизы Лабе был "легализованный" литературный салон, то вряд ли она писала бы с такой горечью в "Споре" о пристрастном подглядывании соседей за входящими я выходящими из домов визитерами (см. с. 53-54 наст. изд.), вряд ли в XVIII, XXIV сонетах и III элегии оправдывалась бы в независимом стиле своей жизни.
Любовь к Оливье де Маньи, как мы уже говорили, на наш взгляд, продиктовала Луиза Лабе лучшие из ее элегий и сонетов. Очевидно, что ее чувство к нему было более глубоким чем любовь к ней блестящего и ветреного баловня судьбы, коим был Оливье де Маньи. Не случайно исследователи его творчества безуспешно пытаются вычленить "Любовь к Луизе" в его цикле "Вздохи", опубликованном в 1557 г.[367] Лишь относительно 55-го сонета, где повторены два катрена II сонета Луизы Лабе (см. примеч. к этому сонету), можно со всею определенностью сказать, что он адресован лионской поэтессе. Что же касается книги его "Од" (1559), то в ней находят лишь три стихотворения — "В разлуке с подругой" ("De l'absence de s'amye"), "Элегию к Даме" ("Elegie a sa Dame") и "Морису Севу, Лионцу" ("A Maurice Sceve, Lyonnois"), в которых запечатлена ис