Сочинения — страница 185 из 226

36. Когда взошла луна, — и она должна была созерцать это прекрасное зрелище, — выступил Перегрин, одетый в обыкновенную одежду, и вместе с ним были главари киников и на первом месте этот почтеннейший киник из Патр с факелом — вполне подходящий второй актер. Нес факел также Протей. Киники подходили с разных сторон и каждый поджигал костер. Сразу же вспыхнул сильный огонь, так как было много факелов и хвороста.

Перегрин же, — теперь отнесись с полным вниманием к моим словам, — снял сумку и рубище, положил свою Гераклову палицу и остался в очень грязном белье. Затем он попросил ладану, чтобы бросить в огонь. Когда кто-то подал просимое, Протей бросил ладан в огонь и сказал, повернувшись на юг (обращение на юг также было частью его трагедий): "Духи матери и отца, примите меня милостиво". С этими словами он прыгнул в огонь. Видеть его, конечно, нельзя было, так как поднявшееся большое пламя охватило его.

37. Вновь вижу, что ты смеешься, добрейший Кроний, по поводу развязки драмы. Когда Перегрин призывал дух матери, я ничего, конечно, не имел против, но, когда он обратился с призывом к духу отца, я никак не мог удержаться от смеха, вспомнив рассказ об убийстве отца. Окружавшие костер киники слез не проливали, но, смотря на огонь, молча выказывали печаль. Наконец мне это надоело, и я сказал: "Пойдемте прочь, чудаки; ведь неприятно смотреть, как зажаривается старикашка, и при этом нюхать скверный запах. Или вы, быть может, ждете, что придет какой-нибудь художник и зарисует вас точно так же, как изображаются ученики Сократа в тюрьме?" Киники рассердились и стали бранить меня, и некоторые даже схватились за палки. Но я пригрозил, что, схватив кого-нибудь, брошу в огонь, чтобы он последовал за учителем, и киники перестали ругаться и стали вести себя тихо.

38. Когда я возвращался, разнообразные мысли толпились у меня в голове. Я думал, в чем состоит сущность славолюбия и настолько роковым оно является даже для людей, которые кажутся самыми выдающимися, так что нечего и говорить об этом человеке, который и раньше жил во всех отношениях глупо и вопреки разуму, вполне заслуживая сожжение.

39. Затем мне стали встречаться многие идущие посмотреть своими глазами на зрелище. Они полагали, что застанут Перегрина еще в живых, так как накануне был пущен слух, что он взойдет на костер, помолившись восходящему солнцу, как это, по словам знающих, делают брахманы. Многих из встречных я заставил вернуться, сообщив, что дело уже совершено, но, конечно, возвращал только тех, которые не считали важным посмотреть хотя бы даже на одно место сожжения или найти остатки костра. Тогда-то, милый друг, у меня оказалось множество дел: я рассказывал, а они ставили вопросы и старались обо всем точно узнать. Когда мне попадался человек толковый, я излагал рассказ о событии, как и тебе теперь; передавая же людям простоватым и слушающим, развеся уши, я присочинял кое-что от себя; я сообщил, что, когда загорелся костер и туда бросился Протей, сначала возникло сильное землетрясение, сопровождаемое подземным гулом, затем из середины пламени взвился коршун и, поднявшись в поднебесье, громким человеческим голосом произнес слова:

Покидаю юдоль, возношусь на Олимп!

Слушатели мои изумлялись и в страхе молились Перегрину и спрашивали меня, на восток или на запад полетел коршун. Я отвечал им, что мне попадало на ум.

40. Вернувшись в собрание, я подошел к одному седому человеку, который вполне внушал к себе доверие своей почтенной бородой и осанкой. Он рассказал все, что с Протеем приключилось, и добавил, что он после сожжения видел его в белом одеянии и только что оставил его радостно расхаживающим в "Семигласном портике" в венке из священной маслины на голове. Затем ко всему сказанному он прибавил еще и коршуна, клятвенно уверяя, что он сам видел, как тот вылетел из костра, хотя я сам только несколько времени тому назад пустил летать эту птицу в насмешку над людьми глупыми и простодушными.

41. Ты можешь себе представить, во что это разрастается, какие только пчелы не сядут на место сожжения, какие только цикады не будут петь, какие вороны не слетятся, как на могилу Гесиода, и так далее и так далее. А я уже знаю, что очень скоро будет поставлено множество изображений Перегрина как самими элейцами, так и другими эллинами, которым он, говорят, писал. Как уверяют, Протей разослал письма почти во все именитые города с заветами, увещаниями и законами. Для передачи их он назначил несколько из своих товарищей посланниками, назвав их "вестниками мертвых" и "бегунами преисподней".

42. Таков был конец несчастного Протея, человека, который, выражаясь вкратце, никогда не обращал внимания на истину, но все говорил и делал, руководясь славой и похвалами толпы, и даже ради этого бросился в огонь, хотя и не мог наслаждаться похвалами, сделавшись к ним нечувствительным.

43. Наконец я прибавлю еще один рассказ, чтобы ты мог от души посмеяться. Одну историю, впрочем, ты уже давно знаешь: вернувшись из Сирии, я тогда же рассказывал тебе, как я плыл вместе с Перегрином от Троады, как он, во время плавания пользуясь роскошью, вез также с собой молодого юношу, которого он убедил быть киником, чтобы тоже иметь кого-нибудь в роли Алкивиада; как мы были встревожены, когда ночью посреди Эгейского моря спустился туман и стали вздыматься огромные волны, и как он плакал тогда вместе с женщинами, он — этот удивительный человек, выказывавший свое превосходство над смертью.

44. Незадолго до смерти, так дней за девять приблизительно, Протей, надо полагать, съел больше, чем надо. Ночью появилась рвота и сильная лихорадка. Это мне рассказывал врач Александр, которого пригласили осмотреть его. Застал он Протея мечущимся по полу. Не имея сил перенести жар, он очень настойчиво просил Александра дать ему чего-нибудь холодного, но тот не дал и сказал ему, что если он очень нуждается в смерти, то вот она сама приходит к его дверям, так что очень удобно последовать за ней, отнюдь не прибегая к огню. Перегрин же сказал: "Такой способ смерти не был бы славным, так как он для всех доступен".

45. Таков рассказ Александра. Впрочем, несколько дней тому назад я сам видел, что он намазал свои глаза едким средством, так что даже слезы у него текли. Видишь ли, Эак не очень охотно принимает лиц со слабым зрением. Ведь это все равно, как если бы кто-нибудь, перед тем как его пригвоздят ко кресту, стал бы лечить зашибленный палец. Как ты думаешь, что делал бы Демокрит, если бы это видел? Он по праву стал бы смеяться над этим человеком. Только откуда нашлось бы у Демокрита достаточно смеха? Итак, смейся и ты, милейший, а в особенности когда услышишь, как другие восторгаются Перегрином.

ДРУГ ОТЕЧЕСТВА, ИЛИ ПОУЧЕНИЕ

Перевод Н. П. Баранова

1. Триефонт. В чем дело, Критий? Ты совсем на себя непохож стал и брови хмуришь. Видно, какие-то замыслы ты в тайниках своей души строишь, расхаживая взад и вперед, похожий на коварного душой мздолюбца, у которого "бледность покрыла ланиты", по слову поэта. Уж не Трехглавца ли пса ты узрел или Гекату, вышедшую из Аида, с заранее обдуманным намерением с кем-нибудь из богов встретился? Никогда, как кажется, ты не впал бы в такое состояние, даже если бы услыхал, что вся вселенная затоплена, как во времена Девкалиона… Тебе я говорю, любезный Критий! Не слышишь разве, как я изо всей мочи кричу, вплотную присоседившись к тебе? Сердишься ты на нас, что ли? Или оглох? Или ждешь, чтобы я руки пустил в дело?

Критий. Ах, Триефонт! Длинную, рождающую недоумение речь я только что выслушал, запутавшуюся средь множества тропинок. Я все перебираю в уме весь этот вздор и уши затыкаю, чтоб не пришлось еще раз услыхать подобное: я лишусь рассудка, я застыну, как некогда Ниоба, и, как она, дам пищу для росказней поэтов. Я стремглав полетел бы с кручи от охватившего меня головокруженья, если бы ты не окликнул меня, дружище! Пошли бы про меня тогда рассказы, как о прыжке Клеомброта, родом из Амбракии.

2. Триефонт. Геракл! Что за чудеса ему привиделись или послышались, если поразили они самого Крития? Ведь сколько громом оглушенных поэтов, потерявших соображение, сколько философов, рассказывающих небывальщину, не могли потрясти рассудок Крития, принимавшего все это как пустую болтовню!

Критий. Повремени немного и пока не беспокой меня: поверь, я отнесусь к тебе со всякой заботой и вниманием.

Триефонт. Вижу, что дело немалое и нешуточное ты в уме перекатываешь с места на место, дело из тех, о которых и говорить строго запрещено: ты бледен, глядишь исподлобья, как бык, неверны твои шаги: бродишь взад и вперед, — все это выдает твое состояние. А ну-ка, развей эти страхи, извергни из себя засевший в тебе вздор, — "да не случится с тобой беды".

Критий. Но ты, мой друг, остерегись: отбеги подальше от меня шагов на сотню, чтобы эти вздоры не подхватили тебя на воздух на глазах у всех, а после, низвергшись в какое-нибудь море, тебе не дать ему, как некогда Икар, прозванье «Триефонтово»: ибо чрево мое безмерно вздулось от всего того, чего я понаслушался сегодня от этих распроклятых мудрецов!

Триефонт. Я-то отбегу, на сколько хочешь. Ты же — знай выдувай все напасти.

Критий. Тьфу! Тьфу! Тьфу! Тьфу! — вздорные речи! Ух! Ух! Ух! Ух! — долой опасные решения… Ай-ай-ай-ай — прочь, пустые надежды!

3. Триефонт. О-го! Вот так ветры! Даже тучи в небе завелись!.. Сначала с запада крепкий Зефир подул и волны погнал перед собой; но тотчас же ты двинул с севера на Пропонтиду Борей, так что на канатах придется тащить суда в Черное море против волн, вздыбившихся от твоего выдува. Сильно ж был вспучен у тебя кишечник! Какое клокотанье и стесненье должны были возмущать твой желудок! Многоухим показал себя, столько дряни наслушавшись! Ты, как это ни чудовищно, очевидно, даже сквозь ногти слушал!

Критий. Ничего нет удивительного, Триефонт, в том, чтобы слушать ногтями. Тебе ведь известно об икре ноги, служившей утробой, о беременной голове, и о мужской природе, чудесно перешедшей в женскую, и о женщинах, превращенных в птиц. Вообще жизнь преисполнена чудес, если захочешь поверить поэтам. Но… раз уж я встретил тебя в этом месте, отойдем в сторону туда, где платаны защищают нас от солнца, где соловьи и ласточки звенят приятно. Пусть пенье птиц, услаждающих слух, и тихо журчащая вода очаруют наши души.