два ли оказал бы прекрасной герцогине де Монфриньез.
– Ви будете полючать красифи экипаж, самый красифи в Париш, – говорил Нусинген во время пути. – Весь роскошь, весь преятность роскоши вас будет окружать. Королева не будет затмефать вас богатством. Почет будет окружать вас, как невест в Германии: я делай вас сшастлив. Не надо плакать. Послюшайте, я люблю вас настояще, чиста люпоф, каждой ваш слеза разбивает мой сердец…
– Разве любят продажную женщину? – сказала девушка пленительным голосом.
– Иозиф бил же продан братьями за свою красоту. Так в Пиплии. К тому же на Восток покупают свой законный жена!
Воротившись на улицу Тетбу, где она была так счастлива, Эстер не утаила своих горестных чувств. Неподвижно сидела она на диване, роняя слезы одну за другой, не слыша страстных признаний, которые бормотал на своем варварском жаргоне барон.
Он приник к ее коленям, она не отстраняла его, не отнимала рук, когда он прикасался к ним; она, казалось, не сознавала, какого пола существо обогревает ее ноги, показавшиеся холодными барону Нусингену. Горячие слезы капали на голову барона, а он старался согреть ее ледяные ноги, – эта сцена длилась с двенадцати до двух часов ночи.
– Эшени, – сказал барон, позвав наконец Европу, – добейтесь от ваш госпожа, чтоби он ложилься…
– Нет! – вскричала Эстер, сразу взметнувшись, как испуганная лошадь. – Здесь? Никогда!..
– Извольте сами видеть, мосье! Надо знать мадам, она ласковая и добрая, как овечка, – сказала Европа банкиру, – только не надо идти ей наперекор, а вот обходительностью вы все с ней сделаете! Она была так несчастна тут!.. Поглядите! Мебель-то как потрепана! Оставьте ее в покое. Сняли бы для нее какой-нибудь славный особнячок, куда как хорошо! Как знать, может, и забудет она про старое в новой обстановке, может, вы покажетесь ей лучше, чем вы есть, и она станет нежной, как ангел? О, мадам ни с кем не сравнится! И вы можете себя поздравить с отличным приобретением: доброе сердце, милые манеры, тонкая щиколотка, кожа… ну, право, роза! А как остра на язык! Приговоренного к смерти может рассмешить… А как она привязчива!.. А как умеет одеться! Что ж! Пусть и дорого, но, как говорится, мужчина свои расходы окупит. Тут все ее платья опечатаны; наряды, стало быть, отстали от моды на три месяца. Знайте, мадам так добра, что я ее полюбила, и она моя госпожа! Ну, посудите сами, такая женщина… и вдруг очутиться среди опечатанной обстановки!.. И ради кого? Ради бездельника, который так ловко ее обошел… Бедняжка! Она сама не своя.
– Эздер… Эздер… – говорил барон. – Ложитесь, мой анкел! Ах! Если ви боитесь меня, я побуду тут, на этот диван! – вскричал барон, воспылавший самой чистой любовью, видя, как неутешно плачет Эстер.
– Хорошо, – отвечала Эстер и, взяв руку барона, поцеловала ее в порыве признательности, что вызвало на глазах матерого хищника нечто весьма похожее на слезу, – я очень благодарна вам за это…
И она ускользнула в свою комнату, заперев за собою дверь.
«Тут есть нечто необъяснимое, – сказал про себя Нусинген, возбужденный пилюлями. – Что скажут дома?»
Он встал, посмотрел в окно: «Моя карета еще здесь… А ведь скоро утро…»
Он прошелся по комнате: «Ну, и посмеялась бы мадам Нусинген, если бы узнала, как я провел эту ночь…»
Он приложился ухом к двери спальни, сочтя, что лечь спать было бы чересчур глупо.
– Эздер!..
Никакого ответа.
«Боже мой! Она все еще плачет!.. – сказал он про себя и, отойдя от двери, лег на кушетку.
Минут десять спустя после восхода солнца барон Нусинген, забывшийся тяжелым, вымученным сном, лежа на диване в неудобном положении, был внезапно разбужен Европой, прервавшей одно из тех сновидений, что обычно грезятся в подобных случаях и по своей запутанности и быстрой смене образов представляют одну из неразрешимых задач для врачей-физиологов.
– Ах, боже мой! Мадам! – кричала она. – Мадам!.. Солдаты… Жандармы! Полиция!.. Они хотят вас арестовать…
В ту секунду, когда Эстер, отворив дверь спальни, появилась в небрежно наброшенном пеньюаре, в ночных туфлях на босу ногу, с разметавшимися кудрями, такая прекрасная, что могла бы соблазнить и архангела Рафаила, дверь из прихожей изрыгнула в гостиную поток человеческой грязи, устремившейся на десяти лапах к этой небесной деве, которая застыла в позе ангела на фламандской картине из священной истории. Один человек выступил вперед. Контансон, страшный Контансон, опустил руку на теплое от сна плечо Эстер.
– Вы мадемуазель Эстер Ван?.. – начал он.
Европа наотмашь ударила Контансона по щеке, вслед за тем она заставила его выяснить, сколько ему нужно места, чтобы растянуться во весь рост на ковре, нанеся ему резкий удар по ногам, хорошо известный всем, кто сведущ в искусстве так называемой вольной борьбы.
– Назад! – вскричала она. – Не сметь трогать мою госпожу!
– Она сломала мне ногу! – кричал Контансон, поднимаясь. – Мне за это заплатят…
Среди пяти сыщиков, одетых, как полагается сыщикам, в ужасных шляпах, нахлобученных на еще более ужасные головы, с багровыми, в синих прожилках лицами – у кого с косыми глазами, у кого с кривым ртом, а у кого и без носа, – выделялся Лушар, одетый опрятнее других; но он тоже не снял шляпу, и выражение его лица было вместе и заискивающее и насмешливое.
– Мадемуазель, я вас арестую, – сказал он Эстер. – Что касается вас, дочь моя, – сказал он Европе, – за всякое буйство грозит наказание, и всякое сопротивление напрасно.
Стук оружейных прикладов о пол в столовой и прихожей, возвещал, что охранник снабжен охраной, подкрепил эти слова.
– За что же меня арестуют? – наивно спросила Эстер.
– А ваши должки? – отвечал Лушар.
– Ах, верно! – воскликнула Эстер. – Позвольте мне одеться.
– К сожалению, я должен удостовериться, мадемуазель, нет ли в вашей комнате какой-нибудь лазейки, чтобы вы от нас не убежали, – сказал Лушар.
Все это произошло так быстро, что барон не успел вмешаться.
– Карашо! Так это я торкофка челофечески тело, парон Нюсеншан? – вскричала страшная Азия, проскользнув между сыщиками к дивану и якобы только что обнаружив присутствие барона.
– Мерзки негодниц! – вскричал Нусинген, представ перед нею во всем величии финансиста.
И он бросился к Эстер и Лушару, который снял шляпу, услышав возглас Контансона:
– Господин барон Нусинген!..
По знаку Лушара сыщики покинули квартиру, почтительно обнажив головы, остался один Контансон.
– Господин барон платит? – спросил торговый пристав, держа шляпу в руке.
– Платит, – отвечал он, – но ранше я дольжен знать, в чем тут дело?
– Триста двенадцать тысяч франков с сантимами, включая судебные издержки; расход по аресту сюда не входит.
– Триста тфенадцать тисяча франк! – вскричал барон. – Это слишком дорогой пробушдень для челофека, который проводиль ночь на диван, – шепнул он на ухо Европе.
– Неужто этот человек барон Нусинген? – спросила Европа у Лушара, живописуя свои сомнения жестом, которому позавидовала бы мадемуазель Дюпон, актриса, еще недавно исполнявшая роль субреток во французском театре.
– Да, мадемуазель, – сказал Лушар.
– Да, – отвечал Контансон.
– Я отвечай за ней, – сказал барон, задетый за живое сомнением Европы, – позвольте сказать атин слоф.
Эстер и ее старый обожатель вошли в спальню, причем Лушар почел необходимым приложиться ухом к замочной скважине.
– Я люблю вас больше жизнь, Эздер; но зачем давать кредитор теньги, для которых лутчи место ваш кошелек? Ступайте в тюрьма: я берусь викупать этот сто тисяча экю за сто тисяча франк, и ви будете иметь тфести тисяча франк для сфой карман…
– План не пригоден! – крикнул ему Лушар. – Кредитор не влюблен в мадемуазель!.. Вы поняли? Отдай весь долг, и то ему покажется мало, как только он узнает, что вы увлечены ею.
– Шут горохови! – вскричал Нусинген, отворив дверь и впуская Лушара в спальню. – Ти не знаешь, что говоришь. Ти будешь получать тфацать процент, если проведешь это дело…
– Невозможно, господин барон.
– Как сударь? У вас достанет совести, – сказала Европа, вмешиваясь в разговор, – допустить мою госпожу до тюрьмы!.. Желаете, мадам, взять мое жалованье, мои сбережения? Берите их! У меня есть сорок тысяч франков…
– Ах, бедняжка! А я и не знала, какая ты! – вскричала Эстер, обнимая Европу.
Европа залилась слезами.
– Я шелай платить, – жалостно сказал барон, вынимая памятную книжку, откуда он взял маленький квадратный листок печатной бумаги, какие банки выдают банкирам, – достаточно проставить на нем сумму в цифрах и прописью, и этот листок превращается в вексель, оплачиваемый предъявителю.
– Не стоит труда, господин барон, – сказал Лушар, – мне приказано произвести расчет наличными, золотом или серебром. Но ради вас я удовольствуюсь банковыми билетами.
– Тьяволь! – вскричал барон. – Покаши наконец твой документ!
Контансон предъявил три документа в обложке из синей бумаги; глядя Контансону в глаза, барон взял их и шепнул ему на ухо:
– Ти лутче би предупреждаль меня.
– Но разве я знал, господин барон, что вы здесь? – отвечал шпион, не заботясь о том, слышит ли их Лушар. – Вы многое потеряли, отказав мне в доверии. Вас обирают, – прибавил этот великий философ, пожимая плечами.
– Ферно! – сказал барон. – Ах! Мой дитя! – вскричал он, увидев векселя и обращаясь к Эстер. – Фи шертва мошенник! Фот мерзавец!
– Увы, да! – сказала бедная Эстер. – Но он так меня любил!
– Если би я зналь… я опротестовал би от ваш имени…
– Вы теряете голову, господин барон, – сказал Лушар. – Есть третий предъявитель.
– Та, – продолжал барон, – есть третий предъявитель… Серизе! Челофек, который всегда протестоваль!
– У него мания остроумия, – сказал с усмешкой Контансон, – он каламбурит.