ами, точно китайская ваза; они готовы смеяться сами над собой. Но они очень великодушны и, благодаря этому, притягивают к себе опасность, точно блестящее царственное одеяние Мюрата. Но мошенничество Конти узнает только его любовница. В нем скрывается знаменитая итальянская ревность, заставившая Карлоне убить Пиолу и нанесшая Паэзиелло удар кинжалом. Это ужасное чувство он скрывает под видом самого любезного дружелюбия. Конти не отваживается смело признаться в своем пороке: он улыбается Мейерберу и говорит ему комплименты, когда в душе разорвал бы его на клочки. Сознавая свою слабость, он притворяется сильным; его тщеславие так велико, что он изображает разные напускные чувства, которых вовсе нет в его сердце. Он выдает себя за артиста, вдохновляемого небом. Для него искусство, говорит он, святая и священная вещь. Он делается фанатиком в разговоре со светскими людьми, хотя в душе издевается над ними; он говорит так красноречиво, что можно подумать, что он глубоко убежден в этом. Это какой-то ясновидящий, какой-то демон, бог, ангел. И все-таки, Калист, хотя бы вы и были предупреждены, вы подпадете под его очарование. Этот южанин, этот пламенный артист в действительности холоден, как лед. Послушайте его: артист – это миссионер, искусство – это религия, которая имеет своих жрецов и должна иметь своих мучеников. Вступивши на эту почву, Женнаро доходит до самого беспорядочного пафоса, на который только способен в своей аудитории какой-нибудь профессор немецкой философии. Вы восхищаетесь его убежденностью, а он не верит ни во что. Возвышая вас до небес своим пением, которое вливает вам в душу сладостный нектар любви, он бросает на вас восторженные взгляды, но в то же время взвешивает силу вашего восторга, и спрашивает себя: «Кажусь ли я им богом?» В то же время он мысленно добавляет: «Я съел слишком много макарон». Вы думаете, что он вас любит, а он вас ненавидит, а вы не знаете почему. Но я-то это знала: он вчера увидал какую-нибудь женщину, к которой почувствовал влечение и издевался надо мной, расточая лицемерные ласки, фальшивые уверения в любви, дорого заставлял платить меня за вынужденную верность. Он ненасытен в своей жажде рукоплесканий, он смеется над всем, все копирует, одинаково хорошо может изобразить и горе и радость, но достигает при этом блестящего результата: он, если захочет, может понравиться, может заставить восхищаться собой, любить себя. Когда я рассталась с ним, он ненавидел свой голос, а между тем своим успехом он обязан гораздо больше ему, чем своему композиторскому таланту, а ему хотелось бы больше быть гениальным творцом вроде Россини, чем таким исполнителем, как Рубини. Я сделала большую ошибку, привязавшись к нему, но раз это случилось, я решилась венчать лаврами своего кумира до конца. Конти, как и многие артисты, большая лакомка, он любит комфорт, удовольствия, он очень кокетлив, вылощен, франтовато одет, и я поощряла в нем все эти вкусы, я любила эту слабую, лживую натуру. Мне завидовали, а я иногда с сожалением улыбалась. Я уважала в нем его мужество, он храбр, а храбрость, говорят, единственная чуждая лицемерия добродетель. В путешествиях я раз подвергла его храбрость испытанию, он действительно рисковал жизнью, которую так любит, но, странное дело, в Париже он часто совершал поступки, которые я называю трусостью ума. Друг мой, я все это знала и потому сказала бедной маркизе: «Вы не знаете, в какую пропасть вы готовы броситься. Вы, как Персей бедной Андромеды, освобождаете меня от утеса. Если он вас любит, тем лучше; но я сомневаюсь в этом, он любит только себя одного». Женнаро был на седьмом небе от гордости. Я не была маркизой, рожденной Кастеран, и он меня забыл в один день. Я доставила себе жгучее наслаждение исследовать до мелочей этого человека. Зная заранее развязку, мне любопытно было видеть, как будет Конти изворачиваться. Бедное дитя мое, мне пришлось за неделю быть свидетельницей разных диких чувств, разных безобразных комедий. Я ничего не скажу вам об этом, вы увидите этого человека здесь. Но теперь, так как он знает, что я его хорошо поняла, он ненавидит меня. Если бы он мог меня зарезать без опасности для себя, то я не прожила бы и двух секунд. Беатрисе я не говорила ни слова. Последнее оскорбление, которое Женнаро до сих пор наносит мне, это – думать, что я способна поделиться своими грустными наблюдениями с маркизой. Он стал теперь вечно озабоченным, задумчивым, потому что не верит ни в чью порядочность. До сих пор по отношению ко мне он разыгрывает роль человека, который не может утешиться, что покинул меня. Он обращается со мной самым нежным, вкрадчивым образом; он ласков, относится ко мне по-рыцарски. Для него всякая женщина – мадонна. Надо долго прожить с ним, чтобы разгадать его фальшивое простодушие и понять невидимую причину этой мистификации. Сам Бог поверил бы ему, такой у него искренний вид. Он обойдет вас своими кошачьими манерами, так что вы ни за что не поверите, что в его уме происходит самая тщательная математическая выкладка. Оставим его. Я простерла свое равнодушие до того, что принимала их у себя. Благодаря этому, самое проницательное в свете парижское общество ничего не узнало об этой интриге. Женнаро, хотя и опьяненный гордостью, считал, вероятно, необходимым играть перед Беатрисой роль: он ничем не выдал себя. Я очень удивилась его поведению, мне все казалось, что он пожелает скандала. Сама маркиза компрометировала себя через год счастья, подвергавшегося всяким превратностям и случайностям парижской жизни. Она несколько дней сряду не видала Женнаро. Я его пригласила к себе обедать, а она должна была приехать вечером. Рошефильд ничего не подозревал; но Беатриса так хорошо знала своего мужа, что, по ее словам, она предпочла бы испытать всякие несчастья скорее, чем выносить ту жизнь, которая ждала ее, если он будет иметь право презирать или мучить ее. Я выбрала тот день, когда по вечерам собирались гости у нашей близкой приятельницы графини де Монкорне. Видя, что мужу подали кофе, Беатриса вышла из столовой, чтобы идти переодеваться, хотя обыкновенно она не принималась так рано за свой туалет.
– Ведь ваш куафер еще не пришел, – заметил Рошефильд, узнав, почему она собирается уходить.
– Меня причешет Тереза, – отвечала она.
– Да куда же вы едете? Ведь не к г-же де Монкорне вы собираетесь забраться с восьми часов.
– Нет, – отвечала она, – но я хочу прослушать первый акт у итальянцев.
Болтливый судья в «Грубияне» Вольтера сойдет за немого по сравнению с праздными мужьями. Беатриса убежала, чтобы избежать дальнейших вопросов и не слышала слов мужа:
– В таком случае мы поедем вместе.
Он сказал это спроста, не имея никакого подозрения на счет своей жены, ведь она пользовалась такой свободой! Он старался ни в чем не стеснять ее, он считал это согласным с чувством собственного достоинства. К тому же поведение Беатрисы не давало никакой пищи для самой строгой критики. Маркиз собирался поехать в другое место, может быть, к своей любовнице. Он оделся еще до обеда, и ему оставалось надеть шляпу и перчатки, когда он услыхал стук кареты, поданной к подъезду. Он прошел к ней и нашел ее совсем готовой; она крайне удивилась при виде его.
– Куда вы? – спросила она.
– Разве я не сказал вам, что поеду с вами к итальянцам?
Маркизе удалось побороть в себе чувство неудовольствия, но щеки ее так покраснели сразу, точно она нарумянила их.
– Так поедем, – сказала она.
Рошефильд пошел за ней, не заметив, что голос ее дрогнул от волнения и от охватившего ее гнева.
– В Итальянскую оперу! – сказал муж.
– Нет! – воскликнула Беатриса, – к мадемуазель де Туш. Мне надо ей сказать несколько слов, – добавила она, когда дверцы захлопнулись.
Карета покатилась.
– Если хотите, – продолжала Беатриса, – я завезу вас сначала к итальянцам, а потом уже поеду к ней.
– Нет, зачем же, – возразил маркиз, – если вам надо только сказать ей несколько слов, то я подожду в карете; теперь только половина восьмого.
Если бы Беатриса сказала мужу: «Поезжайте к итальянцам и оставьте меня в покое!», то он спокойно повиновался бы. Как умная женщина, она побоялась возбудить в нем подозрение, чувствуя за собой вину, и покорилась участи. Когда она уехала из оперы ко мне, муж поехал с ней. Она вошла, вся красная от гнева и нетерпения. Подойдя во мне, она с самым спокойным видом сказала мне на ухо:
– Милая Фелиситэ, завтра вечером я еду с Конти в Италию. Попросите его сделать все нужные приготовления и быть здесь с каретой и паспортом.
Затем она уехала в сопровождении мужа. Всякая сильная страсть жаждет свободы. Беатриса целый год терзалась тем, что так редко и с такими затруднениями видалась с Женнаро, с которым считала себя связанной навсегда. Поэтому я ничему не удивлялась. Будь на ее месте я с моим характером, я поступила бы точно также. Она решилась на огласку, не будучи в состоянии вынести, что муж совершенно невольно вошел наперекор ее планам. Она предотвратила несчастье еще большим несчастьем. Конти был так счастлив, что привел меня в отчаянье: его тщеславие было польщено.
– Вот это называется быть любимым! – восклицал он среди взрывов восторга. – Много ли найдется женщин, готовых пожертвовать своей жизнью, состоянием, уважением общества!
– Да, она вас любит, – сказала я ему, – а вы ее не любите.
Он пришел в бешенство и сделал мне сцену: принялся ораторствовать, ссориться со мной; описывал свое чувство к ней и уверял, что он никогда не считал себя способным на такую сильную любовь. Я стояла на своем, но ссудила его деньгами на путешествие, застигнувшее его врасплох. Беатриса оставила Рошефильду письмо и на другой день вечером уехала в Италию. Там она оставалась два года, несколько раз писала мне самые очаровательные дружеские письма: бедное дитя привязалось ко мне, единственной женщине, которая поняла ее. Она уверяла, что обожает меня. Нуждаясь в деньгах, Женнаро написал оперу, не находя в Италии той материальной поддержки, какую видят композиторы в Париже. Вот письмо Беатрисы, вы сумеете понять его теперь, если только в ваши года можно браться судить о серьезных делах, – сказала она, протягивая ему письмо.