Сочинения — страница 74 из 114

всю привлекательность женщины, которая свободна и может по желанию все дать или во всем отказать; вы сохранили за собой привилегию капризничать, в интересах самой вашей любви и любви того человека, который вам нравится. Одним словом, до сих пор сохранили полную независимость; а я утратила свободу сердца, что, по-моему, составляет одно из очарований во всякой любви, даже когда страсть сильна до бесконечности. Я не имею больше возможности ссориться полушутя: мы не даром так дорожим этим приемом. Разве это не лучшее средство выведать тайну сердца? Я не могу грозить, я должна заковать всю мою привлекательность в броню безграничной кротости и покорности, я должна заслужить уважение силой своей любви. Я предпочту скорее умереть, чем покинуть Женнаро, потому что все мое искупление состоит в святости моей любви. Я не колебалась ни минуты между общественным уважением и моим уважением к самой себе, которая составляет тайну моей совести. Хотя у меня и бывают минуты меланхолии, которые пробегают тучками по ясному небу и которым мы, женщины, любим отдаваться, но я прогоняю их, я не хочу, чтобы это походило на сожаления. Боже мой, я так хорошо поняла обширность моих обязанностей, что вооружилась полной снисходительностью, но до сих пор Женнаро не возбуждал моей ревности, которая вечно настороже. Я не вижу, в чем может провиниться мой чудный гений. Я, ангел мой, немного напоминай тех набожных людей, которые ведут беседу с Богом; ведь, разве не вам я обязана своим счастьем? Поэтому будьте уверена, что я часто думаю о вас. Я увидела Италию, наконец-то увидела так, как и вы ее видели и как надо ее видеть, с душой, освещенной любовью, как и Италия освещена чудным солнцем и произведениями искусства. Мне жаль того, кто должен один восхищаться ее красотами, кто не имеет никого, кому бы он мог в минуту восторга пожать руку, с кем мог бы поделиться избытком волнующих вас чувств, которые, нисколько не слабея от этого, делаются несколько спокойнее. Эти два года составляют всю мою жизнь и дадут обильную жатву для моих воспоминаний. Не строили ли вы, как и я, планы останься в Киавари, купить дворец в Венеции, домик в Сорренте, виллу во Флоренции? Разве все любящие женщины не боятся людей? А я, выброшенная за борт, могу ли пожелать на век погрести себя в этом чудном пейзаже, среди цветов, у этого красивого моря или в долине, которая равняется красоте моря, как, например, долина, видимая из Физоля? Но, увы! Мы бедные артисты, и деньги призывают в Париж двух цыган. Женнаро не хочет, чтобы я пожалела об утраченной мной роскоши и едет в Париж репетировать свое новое произведение, большую оперу. Вы, ангел мой, так же, как и я, понимаете, что я не могу показаться в Париже. Несмотря на всю мою любовь, я не могла бы перенести презрительного взгляда мужчины или женщины – я скорее готова совершить убийство. Да, я разрубила бы на куски того, кто удостоил бы меня сожаления и милостиво обошелся бы со мной: восхитительная Шатонеф некогда, кажется, при Генрихе III, растоптала лошадью парижского городского главу за подобное преступление. Я вам пишу с тем, чтобы известить вас, что не замедлю присоединиться к вам в Туше и в вашем монастыре буду ожидать нашего Женнаро. Вы видите, как я смело обращаюсь с моей благодетельницей и сестрой! Но тягость благодеяния не приведет меня, как некоторых, к неблагодарности. Вы мне так много говорили о трудности сообщения, что я постараюсь приехать в Круазиг морем. Эта мысль мне пришла, когда я узнала здесь, что маленькое датское судно, нагруженное мрамором, едет к вам за солью, возвращаясь к себе, на Балтийское море. Таким образом, я избегала утомления и издержек переезда на почтовых лошадях. Я знаю, что вы не одна и очень довольна этим: посреди моего счастья у меня иногда являлись угрызения совести. Вы единственный человек, с которым я могу остаться одна, без Конти. Может быть, и для вас будет приятно видеть около себя женщину, которая поймет ваше счастье и не будет завидовать ему? Итак, до скорого свидания. Ветер попутный, я отправляюсь, мысленно послав вам поцелуй».

– И она тоже любит, – сказал себе Калист, с грустным видом складывая письма.

Эта печаль отозвалась в сердце матери, точно внезапный свет озарил для нее черную пропасть. Барон только что вышел.

Фанни заперла на засов дверь башенки и облокотилась на спинку кресла, где сидел ее сын, точно сестра Дидоны на картине Герена; она поцеловала его в лоб со словами:

– Что огорчает тебя, мой Калист? Ты мне обещал объяснить твои частые визиты в Туш; я должна, говоришь ты, благословлять владелицу его?

– Да, конечно, – отвечал он; – она доказала мне, дорогая матушка, всю неполноту моего образования в наш век, когда дворянство должно себе приобрести личные заслуги, чтобы воскресить свое имя. Я так же был далеко от века, как Геранда от Парижа. Она была матерью моего ума.

– За это я не буду благословлять ее, – сказала баронесса, с глазами, полными слез.

– Матушка! – воскликнул Калист, на голову которого, как жемчужины, скатились две жгучие слезинки огорченной матери, – матушка, не плачьте, я сегодня собирался, чтобы услужить ей, обойти весь наш берег от таможенной будки до местечка Батца, а она мне сказала: «Как стала бы беспокоиться ваша мать!»

– Она сказала это? За одни эти слова я многое могу простить ей, – сказала Фанни.

– Фелиситэ желает только моего блага, – продолжал Калист; – она часто удерживает резкие и двусмысленные выражения, которые в ходу у артистов, чтобы ничем не поколебать во мне веры: она не знает, что моих верований поколебать нельзя. Она рассказывала мне, как живут в Париже молодые дворяне, такие же провинциалы, как и я, как они оставляют семью, не располагая никакими средствами в жизни и понемногу составляют себе большое состояние, благодаря своей твердой воле и уму. Я могу сделать то же, что барон де Растиньяк, служащий теперь в министерстве. Она дает мне уроки музыки, итальянского языка, она знакомит меня с разными социальными вопросами, о которых никто и не думает в Геранде. Она нс наделила меня главным сокровищем – своей любовью, но зато делится со мною своими обширными знаниями, богатством своего таланта и ума. Она хочет быть для меня не утехой, а светочем; она не оспаривает ни одной из чтимых мной святынь: она верит в благородство дворянства, она любить Бретань, она…

– Она переменила нам нашего Калиста, – прервала его старая слепая, – потому что я не могу понять его слов! У тебя есть хороший дом, мой прекрасный племянник, есть старые родные, которые боготворят тебя, есть добрые старые слуги; и ты можешь жениться на славной молодой бретонке, на религиозной, вполне хорошей девушке, которая сделает тебя счастливым. А честолюбивые планы прибереги для твоего старшего сына, который будет втрое богаче, чем ты теперь, если только ты сумеешь прожить спокойно и экономно, под Божьим благословением, и если ты выкупишь заложенные родовые земли. Все это так же бесхитростно, как и сердце бретонца. Ты не так скоро, но зато верно, сделаешься богатым дворянином.

– Тетка твоя права, ангел мой, она так же горячо заботится о твоем счастье, как и я. Если мне не удастся женить тебя на мисс Маргарите, дочери твоего дяди, лорда Фитц-Вилльяма, то мы почти уверены, что мадемуазель де Пен-Холь отдаст все свое состояние той племяннице, которую ты выберешь себе в супруги.

– Да и дома наберется несколько экю, – сказала таинственным, тихим голосом старая тетка.

– Мне, жениться в мои года? – сказал он, бросая на мать взгляд, перед которым не может устоять холодная практичность матери. – Неужели я буду лишен чудных, безумных увлечений? Не буду трепетать, волноваться, дышать, ложиться спать, думая лишь о том, как бы смягчить ее неумолимый взор? Неужели я не узнаю прелесть свободы, прихоти души, облачка, пробегающего по лазури счастья и рассеивающегося от дуновения радости? Я, значит, не буду блуждать по окольным тропинкам, мокрым от росы? Не буду стоять под дождем, не замечая его, как влюбленные у Дидро? Не буду брать, как герцог де Лорьен, горячие угли в руку? Не буду взбираться по шелковым лестницам? Висеть на старой, перегнившей решетке, не ломая ее? Не буду прятаться в шкафу или под постелью? Неужели я в женщине узнаю только супружескую покорность, в любви – ровный свет лампы? Неужели любопытство мое будет пресыщено раньше, чем оно родилось? Значит, я проживу, не узнав сердечных бурь, которые укрепляют силы мужчины? Буду супругом-затворником? Нет! Я уже вкусил плода парижской цивилизации. Неужели вы не видите, что вы сами, со своими чистыми, чуждыми всех вопросов, семейными нравами подготовили пожирающий меня огонь, и я погибну, не узнав, где мой кумир, который я вижу повсюду – и в зеленой листве, и в облитых солнцем песках, и в каждой красивой, благородной и изящной женщине, описываемых в книгах и поэмах, которые я поглотил у Камиль! Увы! в Геранде есть только одна такая женщина – вы, матушка! Все мои волшебные мечты навеяны Парижем, или дышат страницами лорда Байрона, Скотта: это Паризина, Эффи, Минна! Это та герцогиня королевской крови, которую я видел в ландах, через вереск и терновник, сидя на коне, при виде которой вся кровь приливала мне к сердцу!

Баронесса гораздо яснее, поэтичнее и рельефнее представила себе мысленно все то, что здесь читает читатель, и во взгляде сына прочла все его мысли, сыпавшиеся, как стрелы из опрокинутого колчана помышления. Хотя она никогда не читала Бомарше, но сейчас же поняла женским чутьем, что женить этого херувима было бы преступлением.

– Ах! Дорогое дитя мое, – сказала она, прижимая его к себе и целуя его чудные волосы, еще всецело принадлежавшие ей, – женись, когда хочешь, только будь счастлив! Цель моей жизни не в том, чтобы мучить тебя.

Мариотта стала накрывать на стол. Гасселен отправился выводить лошадь Калиста, который уже два месяца, как перестал ездить верхом. Все три женщины: мать, тетка и Мариотта с обычной женщинам хитростью старались ублажать Калиста, когда он обедал дома. Бретонская скудная обстановка, с помощью детских привычек и воспоминаний, всячески старалась соперничать с парижской цивилизацией, которую можно было видеть в Туше, в двух шагах от Геранды. Мариотта старалась сделать своего молодого господина равнодушным к искусной кухне Камиль Мопен, а мать и тетка друг перед другом старались окружать его заботами, чтобы опутать его сетями нежности и сделать всякое сравнение немыслимым.