формой похожие на древние котурны, перекрещивавшиеся на фильдекосовом чулке: все обличало большое уменье одеваться. Серебряные филиграновые серьги, чудо генуэзского ювелирного искусства, которые теперь, наверное, будут в моде, вполне гармонировали с воздушной прической ее белокурых волос, украшенных васильками. Калист одним жадным взглядом оценил все эти прелести и запечатлел их в своем сердце. Белокурая Беатриса и брюнетка Фелиситэ представляли контраст, столь ценимый в кипсэках английскими художниками. С одной стороны сила, с другой слабость – настоящая антитеза. Эти две женщины никогда не могли быть соперницами, каждая имела свою область: очаровательная барвинка, лилия, около роскошного, блестящего и красивого мака, бирюза около рубина. В одну минуту Калист был охвачен жгучей любовью, явившейся результатом его тайных надежд, его страхов и колебаний. Мадемуазель де Туш разбудила его чувственность, а Беатриса зажгла его сердце и ум. Молодой бретонец вместе с тем ощутил в себе силу все победить, ничего не пощадить. Поэтому он бросил на Конти взгляд, полный зависти, ненависти, мрачный и боязливый взгляд соперника, каким он никогда не глядел на Клода Виньона. Калист должен был употребить всю свою анергию, чтобы сдержаться, но он невольно подумал, что турки правы, запирая своих женщин, что надо было бы запретить этим красивым созданиям показываться во всеоружии раздражающего кокетства перед взглядами юношей, пылающих любовью. Но сердечная буря мгновенно стихала в нем, как только устремлялись на него глаза Беатрисы и раздавалась ее тихая речь; бедное дитя уже благоговело перед ней, как перед Богом. Раздался звонок к обеду.
– Калист, предложите руку маркизе, – сказала мадемуазель де Туш, взяв под руку Конти с правой стороны и Виньона с левой и пропуская вперед молодую парочку.
Сходить по старинной лестнице под руку с маркизой стоило не мало труда Калисту: сердце у него замерло, язык отказывался слушаться, холодный пот выступил на лбу и мороз пробежал по спине; рука его так сильно дрожала, что на последней ступени маркиза спросила его:
– Что с вами?
– Я, – отвечал он сдавленным голосом, – никогда во всю мою жизнь не видал женщины красивее вас, за исключением моей матери, и я не могу совладать со своим волнением.
– Разве у вас нет здесь Камиль Мопен?
– Ах! Какая разница! – сказал наивно Калист.
– Хорошо, Калист, – шепнула ему на ухо Фелиситэ, – я вам говорила, что вы меня сейчас же забудете, как будто бы я никогда не существовала. Садитесь здесь, направо от нее, а Виньон сядет налево. А что касается до тебя, Женнаро, ты останешься со мной, – добавила она со смехом, – мы будем смотреть, как он кокетничает.
Особенное ударение, с которым Камиль произнесла это, поразило Клода, который бросил на нее подозрительный, но притворно рассеянный взгляд, которым он всегда прикрывался, когда желал наблюдать за кем-нибудь. Он продолжал следить за мадемуазель де Туш во все время обеда.
– Кокетничать, – отвечала маркиза, снимая перчатки и показывая свои красивые руки, – есть, по крайней мере, с кем. У меня с одной стороны, – сказала она, показывая на Клода, – поэт, а с другой – сама поэзия.
Женнаро Конти бросил на Калиста взгляд, полный одобрения.
При освещении Беатриса казалась еще красивее. Белый свет свечей играл на ее лбу, зажигал огоньки в ее глазах газели и играл на ее шелковистых, отливавших золотом локонах. Она грациозным жестом отбросила газовый шарф и открыла свою чудную шею. Калист увидал белый, как молоко, изящный затылок, красивой мягкой линией сливавшийся с плечами замечательной красоты. Эта легкая перемена в костюме проходит почти незаметно в глазах светского человека, всем пресыщенного, но на новичка, подобно Калисту, производит огромное впечатление. Шея Беатрисы, совершенно другой формы, чем у Камиль, говорила о совсем другом характере. В этих очертаниях сказалась горделивость расы, некоторое упорство, свойственное родовитым людям; в посадке шеи было что-то жесткое, точно в этом сказалось последнее проявление наследственности от предков-завоевателей.
Калист употреблял много усилий, чтобы делать вид, что ест; он был в таком нервном состоянии, что есть ему вовсе не хотелось. Как у всех молодых людей, каждый фибр его души был затронут и объят трепетом, который всегда предшествует первой любви и благодаря которому она так глубоко запечатлевается в душе. В его годы сердечный пыл вступает в спор с нравственным чувством и этим объясняется долгая почтительная нерешительность, глубокая нежность и отсутствие всякого расчета, особенно привлекательное в молодых людях, жизнь и сердце которых вполне чисты. Украдкой, чтобы не возбуждать подозрений ревнивого Женнаро, он подробно, до мелочей, разглядывал благородную красоту маркизы де Рошефильд. Калист был совершенно подавлен величественной красотой любимой женщины; он чувствовал себя таким маленьким перед этой женщиной с гордым взглядом глаз, с величавым выражением тонкого, аристократического лица, с необычайно грациозными движениями и жестами: все это было вовсе не так заучено-пластично, как можно было бы подумать. Все эти мельчайшие изменения женской физиономии всегда соответствуют душевным движениям и тончайшим внутренним ощущениям. Ложное положение, в котором находилась Беатриса, заставляло ее зорко следить за собой и, стараясь не казаться смешной, принимать важный вид: великосветские женщины всегда умеют достигнуть своей цели, что никогда не удается заурядным женщинам.
Во взгляде Фелиситэ Беатриса прочла восхищение, которое чувствовал к ней ее сосед; ей показалось недостойным себя поощрять это чувство и, улучив удобную минуту, она бросила на него один-два холодных взгляда, которые обрушились на него, как снежный обвал. Несчастный юноша пожаловался мадемуазель де Туш, бросив на нее взгляд, красноречиво говоривший, сколько усилий стоило ему сдержать слезы. Фелиситэ ласковым голосом спросила его, почему он ничего не ест; Калист принялся насильно за еду и сделал вид, что принимает участие в разговоре. Его мучила невыносимая мысль, что он навязчив и не нравится ей. Ему сделалось еще более не по себе, когда за стулом маркизы он увидал лакея, которого он утром видел на морском берегу и который, наверное, расскажет об его любопытстве. Но г-жа де Рошефильд не обращала никакого внимания на своего соседа, на его радости и печаль. Мадемуазель де Туш навела разговор на ее путешествие по Италии, и она сумела очень остроумно рассказать о моментальной страсти, которую она удостоилась внушить одному русскому дипломату во Флоренции и зло подсмеялась над юношами, бросающимися на женщин, как кузнечики на зелень. Она рассмешила Клода Виньона, Женнаро и саму Фелиситэ; но ее насмешки уязвили до глубины души Калиста, так что в голове и в ушах у него поднялся такой шум, что до него доносились только отдельные слова. Бедный юноша не давал себе клятвы, как некоторые упрямцы, что он будет обладать этой женщиной во что бы то ни стало; нет, он не сердился, он страдал.
Увидав, что Беатриса хотела унизить его перед Женнаро, он подумал: «Хоть чем-нибудь ей быть полезным!» и с кротостью агнца позволял ей дурно обращаться с собой.
– Вы такая поклонница поэзии, – сказал маркизе Клод Виньон, – почему же вы так плохо встречаете ее? Это наивное восхищение, так мило проявляющееся, чуждое всякого расчета, полное преданности, разве это не поэзия сердца? Сознайтесь, что оно производит на вас приятное, умиротворяющее впечатление.
– Правда, – сказала она, – но мы считали бы себя очень несчастными и, главное, очень низко падшими, если бы всегда отвечали на чувство, которое мы вызываем.
– Если бы вы не выбирали, – сказал Конти, – то мы перестали бы гордиться вашей любовью.
– Когда же меня изберет и отличит какая-нибудь женщина? – спросил себя Калист, едва сдерживая сильное волнение.
Он покраснел, точно больной, до раны которого нечаянно коснулась чья-нибудь рука. Мадемуазель де Туш была поражена выражением его лица и постаралась утешить его ласковым взглядом. Клод Виньон подметил этот взгляд. С этой минуты писатель стал необыкновенно весел и не скупился на сарказмы: он уверял Беатрису, что любовь есть минутная прихоть, что большинство женщин ошибаются в своем чувстве, что иногда они любят кого-нибудь вследствие неведомой ни другим, ни им самим причины, что они нарочно обманывают сами себя, что самые достойные из них бывают самыми отчаянными притворщицами.
– Довольствуйтесь книгами, не критикуйте наших чувств, – с повелительным взглядом сказала ему Камиль.
Обедающие вдруг утратили веселое настроение. Насмешки Клода Виньона заставили обеих женщин задуматься. Калист испытывал ужасное терзание, хотя лицезрение Беатрисы в то же время наполняло его душу счастьем. Конти старался прочесть в глазах маркизы ее мысли. Когда обед кончился, мадемуазель де Туш взяла под руку Калиста; двое других мужчин пошли впереди с Беатрисой. Она пропустила их нарочно вперед и сказала молодому человеку:
– Дорогое дитя мое, если маркиза полюбит вас, то она выбросит Конти за окно; но в данную минуту вы ведете себя так, что только теснее сближаете их. Даже если бы она была в восторге от вашего поклонения ей, разве она может обратить на него внимание? Сдержите свои чувства.
– Она была очень жестока со мной, она никогда не полюбит меня, – сказал Калист; – а если она меня не полюбит, то я умру.
– Умереть! Вам, дорогой Калист? – сказала Камиль, – Вы совершенное дитя. А из-за меня вы не умерли бы?
– Вы сами захотели быть только моим другом, – отвечал он.
После легкой беседы за кофеем, Виньон попросил Конти спеть что-нибудь. Мадемуазель де Туш села за рояль; они спели вместе: «Наконец, моя дорогая, ты будешь моей», последний дуэт из «Ромео и Джульетты», Цингарелли, чудный патетический образец новейшей музыки. То место, где они поют: «Такой сердечный трепет», представляет настоящий апофеоз любви. Калист, сидя в том кресле, с которого Фелиситэ ему рассказывала историю маркизы, с благоговением слушал. Беатриса и Виньон стояли по обеим сторонам рояля. Чудный голос Конти умело сливался с голосом Фелиситэ. Оба часто пели раньше эту вещь и хорошо изучили ее, так что в их исполнении еще ярче выступала красота музыки. Они именно исполнили ее так, как хотел композитор: это была музыкальная поэма, полная неземной грусти, это была лебединая песнь двух влюбленных, прощавшихся с жизнью. Когда дуэт окончился, никто не хлопал, так сильно было впечатление, охватившее всех слушателей.