<ние> Новости», куда послал «на отзыв», – не только отзыв, а даже в список книг, полученных редакцией, не поместили[267]. И большая-большая грусть подступает. И так живешь через силу. То, что сделано – отвоевано у жизни. И иногда шепчет что-то – «стоит ли воевать, нужно ли кому-нибудь отвоеванное»[268]. А я ничего не могу ответить – не знаю. И оно, обрадовавшись, толкает – «а если не стоит воевать, не стоит и жить». И от усталости, ломаясь от работы, в смертном трепете боясь потерять работу – я внутренно соглашаюсь... Но не надо об этом.
Зовут меня Львом Николаевичем. До последней минуты родители не знали, что буду Львом, думали – Борисом. В день крестин пришла телеграмма от бабушки: крестить Львом – как все первенцы в ее роде. Один мой дядя так никогда и не мог примириться с этим – звал меня Тигр Тигрычем. Только мама думала, что это от папы Льва (хотя я – Лев Катанский)[269]– когда я должен был родиться, – умер папа Лев и мама много читала о нем в газетах и журналах. Решила: душа его вошла в меня, стала моею и выбрала себе прежнее свое имя.
Жду с нетерпением «Временника русской книги». И если бы можно было, чтобы Я.Б. Полонский не только III[270], но и все три прислал.
От Кнута письмо получил.
Искренне Ваш Л. Гомолицкий.
Warszawa, Podwale 5, m. 3 «Ros. Komitet Społeczny»
Автограф.
36. Гомолицкий – Чхеидзе
2/II 1934
Письмо Ваше очень растрогало меня, дорогой Друг, тем более, что пришло оно в такую тяжелую для меня (и морально и житейски тяжелую) минуту. «Молва» скончалась. Нет больше дела, которым я жил, которое было моей жизнью. Теперь – страшно голода, бездомья, прозябанья, но еще страшнее, что больше негде печататься. С заграничными изданьями нет такой тесной связи, да если бы и была – откуда взять средств на переписку. Заканчиваю последние письма, пока еще есть возможность разослать их, чтобы потом замолкнуть. Все газеты я посылал Вам, и мне странно, что они не дошли. Теперь пошлю снова Вам то, что, может быть, интересно для Вас. Напишите, дорогой, получили ли, но уже по адресу комитета (Podwale 5, m. 3 «Ros. Komitet społeczny», Warszawa). Вы ничего не пишете, получили ли обратно свою статью о Федорове, которую редакция по ряду соображений не могла принять к печати. У меня это было на совести – невольно. Я думал: Вам могло показаться (номер со своей статьей я тогда же Вам послал), что моей статье было отдано предпочтение перед Вашей. Но это было не так. Моя пошла потому, что нельзя было не отметить годовщину, и никакого лицеприятия тут не могло быть. Теперь могу свободно сказать Вам это перед лицом дорогого покойника.
«Информационную Газету» редакция получила, но не успела связаться с ней просто потому, что уже чувствовалось у нас веяние смертного конца.
Сегодня я, как всегда утром, приехал в редакцию. По дороге в трамвае я почему-то думал о Вас. В редакции застал одного курьера, который принес с каждым днем редеющую почту. Пусто и жутко. Жизнь отошла от этого места. Нашел Ваше пиcьмо и первое – прочел его. Когда я впервые узнал о конце газеты (это было внезапно), – я перенес это мужественно. Мужественно скрыл от жены в первый вечер о нашей катастрофе... И только Ваше письмо раскрыло передо мной всю глубину моего горя. До этой минуты я не знал, что от этого плачут.
Потерять в изгнании свою газету – то же, что вторично пережить потерю Родины.
Вы писали письмо в тот день, когда вышел последний номер.
Я очень признателен Вам за Ваше сердечное, дружеское отношение ко мне. М<ожет> б<ыть>, Вы и переоцениваете мои творческие возможности. Но если даже и нет, то чтó в них, раз всё равно это только возможности, раз реализовать их негде. Опять нужно уходить от любимого дела. Бог весть куда опять забросит жизнь. М<ожет> б<ыть>, даже нельзя будет писать. Рухнет мой «дом» (вся моя личная жизнь держалась на скромном заработке в газете). А я уже устал, очень устал бороться. Думаю, что и всё поколение наше устало, как Сизиф, вечно тащить в гору и вечно выпускать у самой вершины камень маленького житейского благополучия.
Сказал ли Вам Зарецкий, что на его выставке рисунков писателей были и мои работы?
От всего сердца жму Вашу руку – Л. Гомолицкий.
В той же газете, где Ваша автобиография, есть статья Философова, в которой он пишет о Вас также[271]. Из всех автобиографий, успевших появиться в «Молве», я считаю лучшей по простоте и сдержанности – Вашу (это совсем искренне, мне сейчас не до комплиментов), по романтичности – Новаковской[272].
Где теперь печатать «материалы Союза Р<усских> Писателей и Журналистов»?!.
Автограф, на бланке Молвы.
37. Гомолицкий – Ремизову
26 апреля 34
Многоуважаемый
Алексей Михайлович,
давно очень собирался написать Вам, но была у меня мысль, которая помешала, но никакого плода не принесла. Должна была появиться моя статья по-польски (м<ожет> б<ыть>, еще появится), а в ней центральное место занимали Вы – и я хотел вместе с письмом послать эту статью...[273]
Дмитрий Владимирович тоже давно уже просил меня передать Вам – что если не пишет, виной тому заботы и хворости. Забот действительно у него много – во всё входит сам, всё дело, можно сказать, на себе несет.
Скоро – должно быть, в начале мая Вы получите Меч. Будет выходить еженедельно вместо ежедневной Молвы.
Такой я ему придумал знак[274] – знак бедных рыцарей.
Л. Гомолицкий.
Warszawa, Podwale 5, m. 3 «Rosyjski Komitet Społeczny»
или –: «Miecz» ul. Chocimska 35, m. 14, Warszawa
Автограф.
38. Гомолицкий – Бему
Варшава, 25 июня 1934 г.
Глубокоуважаемый
Альфред Людвигович,
я в переписке с Кнутом, но меняемся письмами мы редко, главным образом потому, что переписка стóит, а ему сейчас очень тяжело – материально. Адрес его: Paris XIII, 12 squаre Port Royal. Зовут его Довид Миронович. У меня создалось представление, что до сих пор больше всего признания он имел в Польше. Самые первые его стихи перепечатывала «За Свободу», там же появились первые лучшие о его книгах рецензии. Через меня (я написал ему в Париж, прочитав в Звене «Я не умру»)[275] книги его попали на Волынь. Один мой знакомый молодой еврей увлекся им так, как некогда увлекались Надсоном. Еврейская русская провинция – родной воздух Кнута. Тот, кто не дышал этим воздухом, кто не знает средневековой еврейской литературы, не может до конца понять и оценить его (то же знание еще в большей мере необходимо для понимания А. Черного). Первый доклад о нем был прочитан в варшавском Лит<ературном> Содружестве[276] и первый язык, на который его перевели, – польский. Перевел Вл. Слободник, теперь переводят Й. Чехович и Й. Лободовский. С. Нальянч в прошлом году совершил турнэ по Польше с литературными докладами, один из докладов его – о Кнуте. С. Нальянч рассказывал, что публика слушает стихи Кнута с эстрады с необычным подъемом, что это самая благодарные для декламации стихи. С.Н. вменяет это Кнуту в большое достоинство. Я думаю как раз иначе. Тут большая опасность для Кнута. Но его стихи и особенно две вещи: Я Довид Ари бен Мейер[277] и Еврейские похороны очень люблю и ценю.
Что касается Цветаевой, то мне всегда казалось, что она, подобно Пастернаку, не начинает (открывает новые пути), но завершает (ведет в тупик, «открывает» тупик) и притом очень как-то одиноко[278]. Зашла в тупик, наслаждается его тишиной и поэзией; но не делает из этого программы, никого за собой не зовет (как Пастернак – он-то зовет). Пройти это нужно, как и все, но формально чисто, потому что всё же Цветаева не Достоевский. Очень бы хотел перечитать и вчитаться в ее После России, но в Варшаве книг Цветаевой нет. Интересно о Цветаевой написал в Нови Иваск[279]. С этим Иваском я тоже в переписке. Странно началось. После статьи Адамовича, где между прочим говорилось о моем Доме[280], Иваск разыскал письмом меня. После долгих странствий по Волыни письмо нашло меня в Варшаве. У них в Ревеле, видимо, живо, а еще живей... в Ровно. Чем глуше – тем «живее». Зато как, судя по письмам оттуда, мертво и глухо в Париже на Монпарнасе!
Моя жизнь проходит в работе в Мече. Так как русской лит<ературной> среды в Варшаве нет (если не считать ближайших сотрудников Меча) я нашел прибежище (подышать воздухом литературным) у молодых польских поэтов. Подружился со Слободником и Чеховичем[281]. Все-таки там есть то, чего у нас нет – смена лит<ературных> вкусов, направлений. Без этого в музейной духоте рус<ской> зарубежной лит<ературы> я бы задохся. Много мне дал для ума и сердца также проф. Т. Зелинский[282]. В № 9 Меча печатается моя поэма «Варшава» (заранее слышу Ваш строгий суд). Мой первый опыт 4-хстоп