ЦВЕТНИК
203
Предгрозовые электрические травы,
проводники господних сил.
О, острия упругие, вас черной лавой
эфир небесный раскалил.
Не травяная кровь зеленая, но искры
по вашим стеблям из корней
вверх устремляются, на остриях повиснув,
слетают в знойный дух и вей.
В мир утоляющий реки войдя, корова,
из губ медлительных точа
по капле воду, пьет из голубого
предчувствие грозы луча.
И вот, клубится ваше знойное дыханье,
из берегов земли растет
и дышет молнией, и тяжкое бряцанье
гремит с дымящихся высот.
От молний рушатся деревья, тучи, домы,
горят дела людей, слова...
Так, став огнем, став дымом туч, став громом,
колеблет мир земной трава.
204
На травах огненных земного ложа
опустошенный, оголенный лежа,
совлекшийся одежд, веков, религий,
израненный колючими стеблями,
весь раскаленный солнцем и ветрами,
расплавленными в огненном эфире,
я как бы слышал отзвуки глухие,
обрывки возгласа напевного из книги,
Богами распеваемой на пире...
И с этих пор их звуки унесли
мой дух – внемли, мой смертный слух!– с земли.
Во сне по рощам облачным блуждаю,
оттуда вижу в дымке Гималаи –
огромный стол божественных пиров.
За ним гиганты в образе Богов.
Я узнаю в волнении оттуда
их облики: один, с улыбкой,– Будда,
он Иисусу книгу подает
раскрытую, ее читает тот,
поет, раскачиваясь, заложив страницу.
За ним – нагнувшись, гладит голубицу
весь знойный Кришна, дальше – Ляотсе,
седой младенец, но внимают все
его смиренному молчанью. Различаю
я даже дымный силуэт Шаддая
в конце стола. Священный аромат
в мой сон восходит, в мой духовный сад.
Курятся мудростью нетленной Гималаи...
205
Закинув голову, ресницы опустив,–
да, тяжкие, как все века, ресницы,–
сквозь звездных бездн вскипающий прилив
пытаюсь вспомнить человечьи лица.
Я забываю даже имена
их мудростей, ошибок... их столетий.
Вы любите сидеть в саду, когда
играют возле на дорожках дети?
И я, вникая, чувствую ее,
великую, хотя о малых, радость
смотреть на их борьбу и торжество
и заблуждений горечь или сладость.
И я бы, веселясь, их малых лон,
голов касался, разрушая стены
времен, когда бы неподвижный сон
не приковал мои в пространстве члены.
206
Вдыхая солнца золотистый прах
они лежат, пасясь на берегах,
богов потомки – горды, кругороги,
какими чтил их нынешний феллах.
Их льется кровь на бойнях, зной дороги
их выменем натруженным пропах,
но царственны и милостивы – боги
в движениях замедленных, в делах –
они жуют земное пламя – травы
(земля горит зеленою травой),
пьют воздух, головы закинув, голубой,–
чтоб, претворив в себя дыханье славы,
нас причащать нетленного собой –
молочной жертвой,– жертвою кровавой.
207
О камни, солнцем раскаленные, в вас много
тоски по дымным первобытным дням,
когда подобны были вы огням:
в творенья час, там, в дуновеньи Бога,
в мир открывая облачную дверь,
гремя из тьмы сверкали... а теперь –
лежите вы покорно под ногами,
лицо вам стершими, и мир уже над вами
колесами скрежещет и гремит,
и солнце, усмиренное в эфире,
уже не пляшет, как на древнем пире,–
в ярме у времени под свист бича спешит
по циферблату дней благополучных
над тишиной полей, хлебами тучных,
где серп кровавый осенью звучит.
Но накаляясь в золоте зенита,
смирением источенные плиты,
травой из трещин пламенно дыша,
лучитесь мудрой теплотой и лаской
на всех бездомных, жмущихся, с опаской
ступающих, растоптанных, несытых,
кому опасны имя и душа.
1924-1934
ДОМ
208
К стеклу вплотную подошла луна.
Плечо к плечу, бедро к бедру без сна
лицом в подушку мы с тобой лежим.
Вся наша жизнь
луной
освещена.
Жена моя, почти всю ночь не спим,
и вспышки слов и мыслей легкий дым
над нами: тень, дыхание, волна:
сквозь лунные
воздушные
следы.
Из тьмы ночной иная тьма сейчас
возникнет: сон, и немотою нас
бесчувственной разделит.
Называем
еще друг друга шопотом,
вдыхаем
волос и кожи запах золотой:
любовный мед, сгущенный тишиной.
Но дышат ребра, мерно округляясь.
Наш час родной
плывет,
дрожа, качаясь,
над
бездной
сна...
Наш чай безоблачный,
который пьем,
размешивая с утренним лучом,
над тенью уличной бездонной щели,
и за окном, на камне городском
напоминанье:
голос птиц и ели.
И белая тяжелая луна,
плывущая над пустотою сна,
касаясь краем каменным постели,
и в непрозрачной пустоте окна
прозрачные безвесные недели...
О, наш воздушный,
наш
непрочный дом,
где между дверью, зеркалом, окном,
ломая руки, бродит жизнь со страхом,
стоит в окне, боясь взглянуть назад...
и где идет вдоль стен
бесшумным взмахом
нелиственный недвижный листопад.
209
Не научившись быть вполне земным,
я не умею быть еще жестоким.
Мои слова
оглушены высоким,
неуловимым, тающим, как дым.
На этот кров,
наш тесный шаткий дом
не ринутся слова мои обвалом:
хотят светить прозрачнящим огнем,
возвышенным
в униженном и малом.
Горевшее то тускло,
то светло,
косноязычное от сновидений
тело,
ты никогда справляться не умело
с тем, что в тебе клубилось и росло.
210
С нечеловеческим тупым расчетом
стучать лопатой о песок замерзший,
стучать лопатой о чужую землю,
чтоб выбить из нее скупое право
на ночь бессонную –
на утомленный день,
от голода, отчаянья, надежды
пронзенный мелкой ненасытной
дрожью...
И вот,
блуждая в пустоте изгнанья,
впадающей в пустыню мировую,
я ощутил великое томленье,
необоримую тоску – тоску усталых
по благостному дню отдохновенья.
Так бегства первый вынужденный шаг
на борт спасительный чужого корабля
стал бегством духа из всемирной стужи
к бесславному блаженству очага,
в домашнее натопленное небо.
Пусть говорят, что не из скудных крошек
случайного и черствого даянья
насыпана походная землянка
скитальческой и безымянной жизни,
что из высоких музыкальных мыслей
возведено таинственное зданье,
в котором Дух великий обитает –
ДОМ,
буквами написанный большими.
Адам, скиталец бесприютный – тело,
о, как же чает это прозябанье
простого деревянного уюта,
который ветер ледяной обходит,–
написанного с маленького д,
пусть шаткого, пусть временного
дома.
1933
211
Эмигрантская поэма
О вы, летучие листы!
Что бурей сорванные птицы!
Мететесь в шумные порты
и европейские столицы.
Что им до ваших крыл – и так
земля в разливах душ и кликах! –
до ваших трой или итак,
крушений, подвигов великих.
И только новый одиссей
занять бы мог рассказом длинным
о древних ужасах морей,
о поднебесии пустынном,
мечтах под грузом портовым
в Марселе, Фриско, Санта Лючьи,
о царской гордости своим
великим неблагополучьем.
Средь возмущений и речей,
опять колеблющих народы,–
о новой мудрости своей
безмолвной мысленной свободы.
1
Все богоделанно в природе:
богорасленные сады,
плакущей ивой в огороде
укрыты нищие гряды;
мироискательные воды
у пастбищ мирное гремят;
кровосмесительные годы
отходят дымом на закат;
звуча, распевен полноречно
метал-ла глас, глагол – луча.
И человеку снова вечно
в дороге пыльной у ключа.
Как можно было в этом мире
кровописать, слезонеметь,
где в среброоблачной порфире
луны яснеющая медь
над ночью черною блистает;
где белокрылые сады
метелью летнею слетают
в обвороженные пруды;
где златоогненная благость
великолепствует и жжет,
где загорает смугло нагость:
блаженный в праздности народ!
В веках таинственней, чудесней
самозабвенный мир твердит
все те же пьянственные песни,
сильнее возгласов обид.
И самовидец дней жестоких,
былинки тростью шевеля,
блуждает в мире долуоких
и видит в первый раз: земля!
Неисследима коловратность
безумных лет. Где явь? где сон?
И на судеб земных превратность,
очнувшись, жалуется он.
Вот между белыми камнями
лучами высушенных плит
зеленой ящерицы пламя
из трещин пористых сквозит.
Спешит согреться и не слышит
ударов трости над собой:
так мелко, задыхаясь, дышит,
вкушая каменный покой...
И узнает в себе он эту
нечеловеческую страсть:
к окаменяющему свету,
дыханьем только став, припасть.
2
«Пятнадцать лет тому могли мы
еще ждать чуда...» – и умолк.
Восходят облачные дымы
от папирос под потолок.
Рука с дымящей папиросой
равняет новый веер карт.
«Все это древние вопросы,
а на дворе – который март?»
И карты меткие взлетают
над душной пылью меловой,
и марты лет пустых блуждают
пустыней людной мировой.
Но вот, из воздуха азарта
невольный бражник и игрок
– еще в глазах летают карты –
вздохнуть выходит на порог.
Расстегнут ворот, дышит тело
–плоть распаленная – теплом.
А в мире за ночь побелело:
овеян белым сад и дом.
Упорный ветер охлаждает
медь раскаленных щек и век.
И по полям ночным блуждает
один, в раздумьи, человек.
3
Из опрокинувшихся чаш
туч дождевых – дымящей влаги
столпы, идущие вдоль чащ,
от них кипящие овраги
– то пала солнечного вихрь! –
и демонов ночные встречи:
сквозь зыбь оконную – гул их
всë приближающейся речи.
Их спор воздушный к рубежам
недосягаемым – доносит
в дыму, в огне. Быть может, там,
где буря космы вехам косит,
сейчас – у сердца беглеца
шипят, спеша к пределам, оси,
над серой бледностью лица
граничных пуль летают осы,
и хлябь болотная – в кругу
вихре-вращенья и -восстанья...
Священные воспоминанья –
всë, всë! – на мирном берегу.
А в этих сотрясенных стенах
дыханье детское жены,
гуденье сонной крови в венах,
броженье мысленное – сны...
Всю ночь первоначальным полны
тела, забывшие века;
дыханья медленные волны,
на них уснувшая рука...
То – зыбь над бездной затаенной
– застынь – не мысль – полудыши! –
то бред и жалость полусонной
полуживой полудуши.
И днем, когда умы и души
не так уж мирны, как тела,
когда им кажется: на суше
их совершаются дела,–
восхищен мысленным виденьем,
ночную с демонами брань
дух вспоминает и – волненье
колеблет жизненную ткань.
Неотменяемою карой
возмездье – память о веках.
И понуждает мыслью вялой
он тело к жизни, к делу – страх.
Не так легка за эту жалость
к дыханью смертному – борьба.
Совидцу грозных дел осталась
сновидца зыбкая судьба.
Мир юн – ему еще дана
соблазном бездны – неизвестность.
А-даму ветхому нужна
плоть умудренная – телесность.
Устал адам от бездн – высот,
от – исторических волнений.
Но мира нет – его несет
по воле скрещенных течений.
То внешний вихрь, то буря из
ума ли, духа ли – уносит.
Остановись! остановись!
он мир и дух напрасно просит.
И вот – плывет у ног трава.
Растет – воздушное приволье.
Путиведущие слова:
пустынножитье, пустополье.
Нет неподвижнее часов,
когда в продолженном стремленьи
уже утеряно мiров
«во-мне» и «вне» сокосновенье.
Не мир, но душ созревших строй;
не хлеб, но мысленная пища.
Пустынножитель! рушь и строй!
в уме – мiры и пепелища.
Не имена вождей седых,
не речи нового витии –
пустынножителей таких
еще нужны дела России.
Когда я с легкостью менял
места и судьбы и заботы,–
я часто малых сих встречал,
свершавших те же перелеты.
Случалось о бок с ним стоять,
шоссейные трамбуя плиты;
случалось вместе с ним таскать
бродячей труппы реквизиты.
В часы свободные потом
он мне рассказывал спокойно
скупым и грубым языком
о вечных подвигов достойном,–
напечатленное в уме.
Однажды молча на холме
лежали мы. Внизу блестела
тяжеловодная река.
Тяжелодымно облака
покоили над миром тело.
Он одуванчики срывал
и дул, и по ветру летела
их золотая шерсть. Взлетал
клок, опрозрачненный зарею,–
чем выше – ярче, и седым
скользил сквозь тень. И этот дым
я с нашей сравнивал судьбою.
Я думал: вей, посевный дух!
зерном крылатым самосева
лети, несомый ветром пух,
пустыней странствия и гнева!
Чужие земли, как зола,
как камень огненный, бесплодны.
Широковейны и свободны
ветров летучие крыла –
май-июнь <1935>
212
ОДА
О тайнах счастия и гроба.
«Воспоминание»
На стол, символ гадальной карты,
слетаешь призраком порой,
в игральные вмешавшись карты –
скелетом с поднятой косой.
Тогда как вихрем шевелятся
у суеверия власы –
как травам, жизням колебаться
от приближения косы.
Но не такой ты мне: нещадной,
с косой игрушечной тупой,
марионеткою площадной
над ширмой красной, над толпой.
Не скрежетом уничтоженья,
не ересью о тишине,–
начальной тайною нетленья,
при жизни предлетавшей мне.
Тогда еще телесно отрок
тобой тысячелетен стал,
вместив все видимое от рог-
ов зверя, от копыт и жал
до плави на разбельной тверди,
до цыри брызжущих лучей.
Большая лествица, бессмертье
моих бесчисленных смертей.
Есть средства горькие забвенья,
но трезвым благостно принять
суровой смерти посвященья –
ее бессмертную печать.
Избегнуть срока не старайся,
знай, смерть – ковчег твой, новый ной,
и вечности воспламеняйся
взволнованною тишиной.
Как благодатен тот иаков,
что с ней при жизни спор имел,
на ком следы остались знаков
объятий, огненных для тел.
Богонетленны эти знаки
косноязычья, хромоты –
духопрозрачнящие паки
природы темные черты.
Порой иным, но сродным, слогом
– в нем та же бледность, тот же свист –
она является к порогам
сознаний тех, кто прост и чист:
как воспаленным точкам близко
двух сопрягающихся тел
от сфер сиянья, травам низким
душистым – от духовных дел;
пусть только воспаленья токи,
возникнув, после не найдут
другого тела, в кости, в соки
проникнут огненно, пройдут.
В столь трудной радости высокой
в час новопламенных минут
к сто-ликой, -сердой, -умной, -окой
телесным знанием придут,
и им откроется прозренно
в какой-то серый день – листва,
быть может, только вспыхнет тленно –
простая тайна единства.
Под шелест трав у ног, под пенье
в заборе ветра – свист и звон –
о жизне-смерте-становленьи
преобращающий закон.
Мы, кто сомыслить ей не смеем,
– от душ, от древ, до пыли плит –
светильник, сытимый елеем,
в котором общий дух горит.
Пока еще то пламя тлеет,
всепроникая естество,
в светильнике не оскудеет
духовной плоти вещество.
Не тот, кто бренного дыханья
с благоуханием ветров
сорастворил благоуханье,–
в ком умер мир живой – тот мертв.
Невинно веруют живые,
что нет мертвее неживых,
не видя тени гробовые,
дыхания не чуя их.
И если мертвых целованье
почувствуют на лбу своем,
воскликнут только: наказанье
– кто дверь! (– окно!)– со сквозняком!..
Но – сами этого не знают! –
путеводимы волей их,
солюбят с ними, сострадают,
соделатели неживых.
Как часто сам, уже у цели
опасных дел, я постигал:
те помыслы, что мной владели,
мне в разум мертвый перст влагал.
Перенасыщенную землю
я вижу: тленьем персть пьяна.
В ночном молчаньи часто внемлю –
пылает зренье тьмой – она!
Ловлю я тени без предметов,
свечение вкруг них травы;
– слова таинственных советов:
стань вне и утвердишься в.
И просвещается сознанье:
что смерть и где ее предел?
ее ли наименованьем
определил я свой удел!
И тело к тленью приближая,
остря пять помыслов, пять жал,
волненьем сердце утомляя,
не смерть ли жизнью почитал.
Не новой плоти (воскрешенья!)
кость мертвая веками ждет.
В веках мы копим дух – не тленье.
Для смерти этот род живет.
Искусство смерти, план предвечный:
не прекращая плоть ее,
стать в духе жизнью бесконечным;
очищенное бытие.
Когда шепчу жене любимой
перволюбви первослова,–
я тот же огнь неопалимый,
не убивающий едва.
Когда я предков тайнослышу:
стань вне и утвердишься в, –
все тем же внешним солнцем пышет
от этой перстной головы.
Сын – по плоти отца – я перстен,
духовен – в Прадеде – я внук.
Чту обручальный стертый перстень
на мудрости усопших рук.
И не понять, в его сияньи,
тот, кто носил его,– рожден
или покинул мира зданье?
и кто ты, смерть: она иль Он?
По плескам городских каналов,
по кручам скученным жилья,
колеблясь зыбко, кочевало
в чем жил наш страх, твой луч – жил я.
Слух, приучаемый к нетленью,
не духов веянье, духов,
не напряжением, нет, ленью
определяемый восход.
Блистательные утра латы,
под радугою чайной хлеб,
по небу часиков крылатый,
в круг циферблата мчащий феб.
Свирелька полых водостоков
под рамы бубен громовой,
и вот уж снег шуршит с востока в
окно, чертя – из грома в вой.
Веретено миродвиженья
все выше – к высшей тишине.
Есть весть о истине и в тленьи,
в коловращающемся вне.
Строку у жизни, как поэту,
огнепригубит день до дна,
и вот уже течет по эту
явлений сторону – луна.
Землетрясется мир трехмерный
– трамвай промчался в дальний парк –
не лязг ли ножниц непомерных,
атропа, старшая из парк!
Концом грозящих лязгом рань же,
нацеливаясь ими в нить.
Подруга, я ль услышим раньше
твое старушечие: внидь!
От шестигранья этой сени,
где сыпятся шажки минут,
сквозь стены, темные ступени
широкой лествицы ведут.
Из восхождений – нисхождений
встает гномическая кручь.
Двухмерные мятутся тени
внизу, разбрызгивая луч.
Спешат. Куда спешат?– не знают.
Гром улиц множит бури лиц.
Сутулясь, дробью пробегают
и падают, исчезнув, ниц.
Вся в пламени, дрожа от звона,
стремится в дребезгах ладья
по черным волнам ахерона,
и в ней качаюсь в лад ей – я.
Куда? в забвение? в бессмертье?
Но вот толчок, и все вокруг –
без измерения, без смерти,
качающийся теней круг.
Что, это стикс уже? Из века
на остановке выходить?
Нет. Раздавили. Человека.
Так просто: колесо – и нить.
И видно теням: тень – виргилий
над тем, прозрачен и поник.
Над перстным комом сухожилий
венчанный лавром проводник.
Наутро молвью шелестящей
расскажет огненный петит.
Весть о нещадной, настоящей,
плеща, под небом полетит.
В кофейной, опершись о столик
над кем-то согнутым, шепча,
безгласный перечень – синодик
читает смерть из-под плеча.
И шелест переходит в громы,
в космические гулы тьмы.
Уступами нисходят домы
от – Неизвестное, до – мы.
Январь 1936
213 БАЛЛАДА
Председатель:
...я здесь удержан
Отчаяньем, воспоминаньем страшным,
Сознаньем беззаконья моего
И ужасом той мертвой пустоты,
Которую в моем дому встречаю,
И новостью сих...
1. Разговор человека с птицей
На синеве эгейской – статуй
божестенная белизна,
и в пале черный пламень: статный
в плаще гарольдовом, из нас
один, измеривший конечность
земную. Что земля?– волна,
а время убывает в вечность,
как ущербленная луна.
По мысленным морям и внешним
носился. О, веретено
и дум и пенных волн, что плещут
в дно кораблей. И вот дано
одно мгновение: оставить
подвижность, скрип морских миров,
свой черный вихрь противоставить
основам синих берегов.
«Все тленно: этот плащ гарольда
и сей воздушный синий плащ.
Останется лишь шорох по льду,
по щелям скал безвидный плач.
От высших форм, неперстных линий
мир каменеет, завершен»,
так перед мраморной богиней,
скрестивши руки, мыслит он.
Недвижно, мудро, совершенно
ему. Меж солнцем и скалой
часть пены – чайка лет мгновенный
свой чертит. Птицею второй
под нею тень скользит. И слышит
он голос птичий, и язык
ему понятен: громче, тише,
то увещанья стон, то крик.
«О птица, сердце капитана
не кличь, над реями не рей,
не пробуждай левиофана
– порт укачал его! – морей.
Отсюда видно этих малых
внизу, здесь скал воздушный строй,
здесь хорошо, на этих скалах
мы кущи выстроим с тобой.
«Еще успеем: рок летучий,
прореявший свинцом в пыли,
лик бури, мольненосный случай
сорвут и нас с чела земли.
Я здесь удержан бездной: грозным
воспоминаньем, пустотой
оставленного дома
– гнезда
так разоряет буревой –,
«и новостью моих скитаний,
и прелестью земель, морей,
и беззакония сознаньем...»
Умолк и снова с веем – ей:
«О птица, о сестра!» Открыты
объятья, и к нему летит,
на древнем языке забытом
распевно кличет: э-вел-пид!
Летит – вихревоздушье петел –
пернатый крест. А ветер сдал
свой ход, рвет, наполняет ветер
мехами западную даль,
бетховеном глухим клонится
к органам буревым стихий,
все молньерушится, зыбится...
и только человек и птица
внимают молча с высоты.
2. Разговор человека с камнем
«Следы лавин, землетрясений,
цветные камушки песка,
вы – шлак угаснувших мгновений.
От камня, времени куска,
до гор... кто в скалах не узнает
окаменевшие века»,–
такие мысли подпирает
окаменевшая рука.
В его скалистое жилище,
в надоблачный крылатый дом
приносит чайка в клюве пищу,
а он на камне полный дум
перед изваянной богиней.
Не видя рощ, морей окрест,
не отрывает глаз от сини
сих совершенных черт и чресл.
О, даже трещиной, прошедшей
по лону вдоль, не умерщвлен
обожествленный камень вещий,
и кажется, что дышит он.
И из разъятых уст дыханьем,
из округлившихся боков
вдруг слышит человек сознаньем –
как бы не слухом – глас быков
священных и орлов кронида,
и горлиц: клекот, гром и речь.
И от божественного вида
пал человек. И речью жечь
повергнутого начинает
из камня говорящий дух.
«Я стать хочу огнем» – вещает.
О разум! берегись! о слух!
«А ваша духоперсть – телесность
не камень и не свет,– мой плен.
Я испытать хочу безвесность,
по пояс погруженный в тлен.
Освобождения из плена
и вспыхните на мне, как прах!..
Вы спорите со мной, вы тлена
вид придаете мне: в перстах
волненье перстное и – в поте
миг испытует бытие.
Но и приняв подобье плоти
бесстрастье к вам – храню – свое».
Очнулся... Так же скачут бездной
внизу дельфины пенных вод,
да вот на привязи железной
взревел, качаясь, пароход.
И холоден, безгласен камень,
и удалился чайки плач.
И треплет, точно черный пламень,
по ветру – в синь – гарольдов плащ.
3. Разговор человека с самим собой
Висит гарольдов плащ у двери,
где край каюты освещен,
скрипит перо, скрежещут реи,
гремит о черный люк тритон.
Печаль растит из слов строенья,
и отплывает лист, и свет
плывет свечей в бутылке, пеньем
несет в миродвиженье ветр.
Кто в этой буре лист поймает,
кто буквы эти расплетет!
А чайка над кормой летает
и кличет, молит пароход.
Все громче винт, все чаще трепет
левиофановых бортов.
Все безнадежней чайки клекот –
она не кинет берегов.
Так разлучается с сестрою
брат названный. О лет! о бег!
и стал уже вдали чертою
гостеприимный горный брег.
Воображательною силой
ум силится еще продлить
то, что уже...
«Дано мне было»
он пишет:
«мысль преобратить...»
«Отдохновенья, откровенья
в пути случайный горний дом...»
«Я понял древние творенья,
что по восторгу узнаем.
Гранитные полеты – суша
открыла древним мысли скал,
и их ваятель равнодушье
с бесстрастем вечных сочетал.
И что еще я понимаю
теперь: преданье камню – страсть,
которую в себе я знаю –
«Как неподвижные драконов
тела у бурных берегов...
– плит бурых лики вдоль газонов
в коловращеньи городов...
и – каменных святых, где в нише
трепещут крылья голубей,
и – серых стен домов, и – выше,
героев, каменных людей...
и – низко, ниже улиц, в склепах,
в продолговатых тяжких плит,
могильных, где в чугунных скрепах
их тело вечное лежит
«подпорой мысли и сознанья...
В философическом бреду
по жизни призрачному зданью
я, припадая к ним, бреду.
И страсть – стать так же неподвижным,
себя под ноги положив,
дать отдых неприютным ближним,
бессмертие дать неживым.
«Теперь я понимаю это,
теперь, чему имен не знал –:
как камень, я хочу стать – светом,
а не истлением, земля!»
Май 1936
214
Сотом вечности
Л. Гомолицкий.– Сотом вечности – поэма
тысяча девятьсот тридцать седьмой
Три племени – три поколенья:
не временем разделены,
в стихиях, в буре по колени
ведущие раздел – они.
Три поколения – три дела:
судьбою старшего стал меч,
судьбою младшего стал матч –
в ристалищ пыль – и лавр и тело;
а нам достался луч, высот
над миром чистые скрижали:
мы шли из века в век, мы знали
высокий горный переход.
На диком отрочестве нашем
срок выжег огненный печать.
Тяжелокрылой смертью пашни
огонь железный рыл, скача.
Был черноогненного феба
дыханьем страх земли палим.
А нам – волчцы златые: неба
среда: по ней ступали мы.
Два черных кратера созвездных
страж времени держал. Был ток
меж ними огненный: не тек,–
разил, соединяя бездны.
Мы ждали жизни, а пока
не в жалобу, не в мрак, не в плети,
но в мудрость шли нам апока-
липсические годы эти.
Вкушаясь, мы теряли вес,
пока учился смертник ползать.
Нашли божественную пользу,
вне-временье открыли в без-.
Мы знали труд: на трут ударом
кидать в прозрачный крин-ладонь
свет, и труда высоким даром
фаворский высекли огонь.
2
Семижды ложем океанов
был сей равнинный круг осок.
Пал на хребет левиафанов
здесь первый ноев голубок.
Пласт мела прободен могучим
здесь бивнем с повестью рун о
том, как на небо взято тучам
вод мезозойское руно:
плывет в земных веков жилища
стадами белых черепах,
и катятся уже с кладбища
копытам козьим черепа.
И желтым зеркалом – веками
над понтом рунным отражен,
ковчег здесь вел вчера над нами
к парнассу туч девкалион.
Теперь на россыпь кучевую
кронидом окремненных волн
в свою пустыню кочевую
с своей семьей исходит он.
Прозрачнодымным блюдом яблок
всплывающий парнасский склон.
Ковчег отчаливает, в облак
редеющий преображен.
Мельчает понт. Из вод уступы
растут – гранитновлажный сон.
И родину – сей ил, те трупы –
не узнает девкалион.
Вот на брегах своих воздушных,
семьею белой окружен,
приник к омытой влажной суше
девкалион, дев – кали – он.
3
Взлетает камнем тяжко белым
на бездны край ночной луна.
Над понтом лунным точно мелом
черта земли обведена.
Там между дымными холмами
в полях посеяно зерно:
уже касается костями
земли, до них обнажено.
Но прорастает в воскресенье
росточек, мысленная тень,
давая знать о том волненьем,
тревожащим живущих день.
Пласт связок – кровеносных стеблей
– с душой не разделенный труп –
я чую ночью влагой губ
то веянье: грядут, на мебель
садятся, видятся, шуршат,
листают на столе страницы;
сияний мысленных праща
творя в молитвенном творится.
И сей костей живых орган
гремит симфонией в селенья,
где воскресенья чает круг
в меня вселившейся вселенной.
4
Зодиакальным поворотом
лоб холодит отзвездный ветр,
смертельным покрывают потом
соитья вещие планет.
Космический застывший хаос,
доличный огненный песок,
коловращенья тайны на ось
земли наброшенный поток.
А разум! кто какою силой
взял пятипалой и поднес
и бросил над пустым в воскрылый,
дабы висеть ему по днесь!
Где гадов клуб – корней кишащий,
где глинка божья, человек
в аллегорические чащи
стремит олений мыслей бег,
там только – сердцем перстным девий
пред вечным ужасом спасен:
ему объятьями деревья,
ему и звезды – токмо звон.
Валов, прохлад благоуханье,
земли отдохновенный мех,
волов тяжелое дыханье,
вихрь солнечный от вздохов тех;
и в расколдованные чащи,
в лес, от фиалок голубой,
псалмы бормочущим, парящим
незащищенною стопой –:
«О, обиталище движенья,
виталище для тихих крыл!
полутелесные растенья
ты благом взмахов усладил.
За гусли дикие природы,
цветник небес, несмертья трав
отмеривший дыханью годы,
аминь! – во веки, в роды прав».
5
Наш древний род или Шаддай
над планом жизней бдел ночами,–
но светлость некую душа
в себе содержит от начала.
Мир невещественный тая,
с годами возвышает голос,
и тайный свет уже тот – я,
держащий огнь в ладони голой.
Используй время! Голод в пост
преобрати, вкушайся, слушай,–
и древовиден будет рост
посеянной вселенной в душу.
В тоске свободы и тюрьмы
пророческим предупрежденьем
был сей завет, и... поколенья
его отвергли, но не мы.
Что нам за это? отчужденье
– избранничества горечь, ты! –
соблазны самоутвержденья,
опустошенье и мечты.
Пусть эту жизнь свою дострою
до дней, когда в глазах судьбы
уитмэновской бородою
обкинусь – пухом голубым,–
ее душистое касанье,
полутелесность, мудрый дым
покажутся ли осияньем
им, плоть избравшим, молодым!
Но паки царством возмещенья
был семидневнонощный пир,
тайн новоявленных мещенье
разверстый в самых недрах мир: –
рентгеновидно обличенной
природы перстной единство.
Первичный подлинник, сличенный
с привычной копией всего.
6
Свидетель жизни иссяканья
к застывшей цепи форм привык.
Лиц опрометного избранья
невероятен нам язык.
Лишь древний видел расчлененье
в живом причины всех начал
и перемены воплощенья
единым тайно нарекал.
Но паки оборотень духов
тысячерящаяся плоть –
цель язней, жизней, зрений, слухов –
всех нас касается господь.
В ком?– в друге, в твари ль, в муже-ладе;
в чем?– в глине, в древе ли, в лице ль...
и молим мы ему и гладим,
не ведаем, что это – цель.
Из древних индий был мой кришна,
друг-аватар: на крыше лоб
подставив силам звездным, Миша –
в миротеченья гороскоп –:
седой и юный, оголенным,
в ладонях солнца обожжен,
в челне, ветрами оперенном,
среди купающихся жен –:
Таким –: движений мир и древний
язык в устах, и глаз ожег,–
плыл мимо берегов, деревень,
как гойлем, глиняный божок.
Обвившись диким виноградом,
на острове лежали мы,
цари желаний, вертоградом
всех мудростей услаждены.
Пир символов, духовных игрищ
кимвалы – о, словесный хмель!
О тел отяжеленных гиря
и окрыленность тех же тел!
Он – руки погружая в воды,
я – погружаясь в облака,–
о том, что век – венцом свободы,
о том, что перстность как река,
что мысленность побудит горе
и кости воскресит в песке.
Так мы обменивались гордо
на нашем новом языке.
7
Любили вечности цветенье,
где лоз библейских бьют ключи
молитвенного омовенья,–
тайн галахических ключи;
где тишину замшелой речи,
благословенья отчих рук
с чертами ликов человечьих
львы-ариели стерегут;
где в агадические чащи
за сернами вступают львы
и где растут над жертвой чащи
семицветущие стволы;
где тленье гробового дыма
в орнаменты растет, в слова,
и выше,– и уже над ними –
шум: бури лиственной права;
и рог орнамента где серной
зари – в зеленоголубом; –
ползет на небо точкой сѣрной
знак древний, ставший светляком.
От вечной трапезы вкушая
в веках глаголавших богов,
мы шли, свободно выбирая
от всех писаний цветников.
А близкой древностью, которой
корона в прахе наших ног,–
был старцев пляс под свитком торы,
ревущий шейфер – судный рог.
Уставший Богом род: иаков,
уставший с Богом спор вести.
Неравность лет: нам, новым – знаков
синайских молний не снести.
Арф вавилонских также внове
нам тяжесть в тяжести оков.
Они же, ветхие в сионе,–
для них все это – пыль веков...
Избрав богоборений дело,
мечтав две мудрости сличить
в одну, сумел я только тело
с другим свое соединить:
сквозь гогот мстительных големов,
преследовавших на мосту,
достигли берега мы, ева,
в ковчежце унося мечту...
8
Чтоб не была попалена
виденьем вышним тварь,– духовной
сей слепотой одарена
она: скудельной, не греховной.
А нам иной был страшный дар:
разверстости на тайны ока –
виссон из солнц, вселенский град
на вечности горе высокой.
В навершии надумных сил,
блаженства длительности дивной
свет невещественный явил
соделыватель боговидным.
Отъединенность возлюбя,
вкушались, искупаясь, числясь,
все, что окинуть можно мыслью,
собравши в умный круг, в себя.
И видели: где низость стынет,–
в свой молнийный взираясь век,
по скользкой от убийств пустыне
грядет небесный человек.
В десятилетнем несвиданьи,
лишь суемыслья стихнет шум,
те годы возвращает ум
пленительным воспоминаньем.
Мы были м.б. грубы –
такими делало нас знанье,
духовных видений труды
и с крылоносными братанье.
Тайн близость в легкосердый час
кощунством речи обращает,
и люди избегали нас,
как смертный бездны избегает.
Совлекшись века и одежд,
любили мы скакать нагими,
когда нагой хлестал нас дождь,
скользя вселенной под ногами;
совидцем на пиру богов
трудиться духом в разговоре;
бессилье человечих слов
на шутовском пытать соборе;
потом проект всезвездный – храм
высчитывать в уединеньи.
О, ангельское воспаренье,
взносящее на крыльях прах!
9
От слова слава естества
и лествица рукописанья.
Нет песням большего родства –
молитвенного послушанья...
Дыханье слуха! – дышит персть
и дышит дух, и прекращенье
дыхания в обоих – смерть...
Сияний умовых мещенье!
Цветы мистических пустынь!
Надсущный хлеб – всем хлебам высший!
Ночь этой жизни провести
дай сердцу с бодрствующей мыслью.
Ей м.б. дано вступить
с тобой на неземную сушу.
Чтоб из ума не исступить,
безмолвьем убезмолви душу.
Во глубь себя сведи свой ум,
когда же вкусит средоточья,–
от сих сердечных мест и дум
сам отделиться не захочет.
Его блаженства надлежит
питанья сердца сделать делом.
Предел молитвенный лежит
за тайны сущего пределом.
Дыханья мерные пути –
путь нисхожденья в душу Бога.
Поняв сие, принудь войти
молитвословье сей дорогой.
И век придет: молитв слова
биением сердечным станут,
кровососущим током, тварь
творящим псалмопевным тоном.
Венец молитвенный велик.
Вот гусль давидова! да видит
ее принявший славы лик;
и подражателя давида
да чтут закон его ладов,–
слов, звуков правило кованья:
лицо есть ликов ликованье,
как ладом есть твоя ладонь.
декабрь 1936
215
Новоязычник
Л. Гомолицкий – поэма – Новоязычник
тысяча девятьсот тридцать седьмой
1
Резец, кисть, лира – лавр убогий
молвы, венчающий творца –
бессмертные в вас жили боги
и в этот смертный век конца.
[О, вечный прах нетленных красок,
паросских жил, согласных слов!
Ковчег искусств – священных масок!
Благословен ковчег богов!]
От потопления словами,
угроз костром, крестом, мечом
они спасались здесь, меж вами,
над герметическим ключом.
И вот теперь, когда мы голы,
монашеский отбросив жгут,–
дохристианские глаголы
питают снова нас и жгут.
Как долго, мерясь общей мерой,
вселенским счастьем в и вне,–
мы распылялись глиной серой,
превращены в толпу теней.
Нас стерли б в прах, вселили б в глыбы
– хор заклинающий, звучи! –
все фанатические дыбы,
все планетарные бичи.
Но лебединость лир, чьи выи
гнет сладко мудрость – глубина,
нам сохранила вековыя
невысловимых имена.
И мрамор белизной высокой,
белей, чем горний снежный пик,
неликих сохранил безокий
столь близкий – боговидный лик.
И вновь медовостию вечной
от смертной скорби спасены,
в венок мы Дедов бесконечный
в соцветье предков вплетены.
2
Фитиль, дарящий отблеск тельный,–
светильник: в глинке огонек
прозрачный, призрачный, скудельный,
как жизнь,– подуть и – тьма: поблек.
При нем я трапезою навьей
– творог, орехи, хлеб и мед –
делюся с предками и славлю
ветшайшими деньми: Дед – Род!
Дед – Лад! Ладонями прадеда
в ладони люда – правнучат.
Дохристианского завета
мне древних мудрости звучат:
в молельне мылся Бог и ветошь,
отершись как перин верже,
и процвела стеблем и цветом
на междузвездия меже.
И банный пар купавой ярью
размыкан в ликом естестве,
на берегах в костровом жаре,
в моленых юных древ листве...
Когда рождается младенец,–
смотреть к нему приходят в дол
три тени вещие Рожениц,
с какою смертью в жизнь пришел
Он,– семя ветхого посева,
– в венок спешат его сплести –
сам прорастает в жизнь как древо
потомства цветом процвести.
Вот вместо жизни вено-выкуп,
веночек в тот же светлый круг
кладу и вижу предков лики
и тени от безвидных рук:
к венку; касаются и гладят,
перебирают, и в мольбе
я чую веяние сзади: –
будь тем, чем были мы тебе...
3
Как бы с собой, как бы с Россией –
с сей тенью, вставшей из невья...
Он умер ликой смертью или
живет – все умер для меня.
Друг! невещественно отведай
от сладкой перстности: вот мед,
вот навий хлеб, вот жизнь, вот – ведай –
кипящих мыслей годомет.
Я ждал тебя, чтобы из знанья
хмель медной памяти пролить.
Мы те, что полночью изгнанья
готовы утра спор продлить.
По эту сторону – дух пара
витал над чашкой, сей уют!
От чаш божественного пира
вкушали мы,– от пряных блюд.
Окно оттуда выходило
в блаженства, в небо – крыш полет
и ветр – бесед всенощных дело,
под лет тяжелый низкий лѣт.
Я новозападник, стремящий
себя за грани расплескать,
и ты – новоязычник, мнящий,
как древний, ладуя, плескать
и таинством сиих плесканий
вернуть исчезнувшую тень...
Девкалионовым метаньем
творить из сокрушенных стен.
И ныне, здесь тобой оставлен,
забыв медовость всех веков,
писаний лирность, ветхий ставень
прикрыв, светильников венком,
сим теплым жадным полыханьем
для мертвых яства окружив,
на их огнях слежу дыханье
невидимых, единый жив.
Вот покачнулися пламена,
волос зашевелился вихрь.
То – будущее на рамена
мои – кладет ладони их.
И прорицают и пророчат,
и вижу! вижу новый мир.
И длится до вершины ночи
сей хладный навий вещий пир.
4
Ладони утешенье навьей,
о, бороды прозрачной сень.
– «Помимо хаоса, о тень,
как лад обещанный прославить?» –
В ответ –: жестокий ум и взгляд
не скроют слабости подспудной;
проект гармонии: будь рад,
вкушайся и ликуй минутой.
Сколь точно отражает грязь
небесного огня лампады.
Люби, плещи в ладони, ладуй,
весельем сердца исступясь.
Не учреждай суда: в нем злобы
вихрь зреет... глинка! умались!
следи за каждым шагом, чтобы
не повредить лица земли...
Еще взволнованно движеньем
губ –: «сколь скудельны, голы вы...»
О, дидактическое пенье
над колыбелью головы.
5
Я слышу тяжкий шаг веков,
народов вижу я движенья,
новоязыческих жрецов
на площадях богослуженья.
Ристалищ золотую пыль
и благость таинств возрожденных –
ярилин тот же пал и пыл,
но тяжестью времен смягченный.
Строй стройных юношей и дев,
лавровенчающих трибунов.
Войны ручной орел и лев,
мир – псалмопевческие струны.
Столп солнцем позлащенный дня,
венки, плащей крыленье, лики
и перед ликами огня
припевов ладующих клики.
О, возвращенный рай, о, плат
небес, спустившихся на землю,
о, ветхий род, опять крылат...
Я вижу, слышу... внемли! внемли!
6
Тепло на печке ест известку,
растет темнеет и молчит.
К его прислушиваюсь росту
и ущерблению свечи.
Свечи – моей! сей! перстной!– жизни:
дохнуть – и залетейский сон
приускорен, из ночи брызнет:
лëт света летой окружен.
Но не дышу, длю тайну, мыслю,
спешу представить жизнь, и вот –
сей памятник! слова и числа!
пред взором мысленным встает.
Небесной лирности послушен,
– писаний древности семь струн! –
будя перстом их строй воздушный,
искал ответный в перстном строй.
Мне мне был дан дар слов прелестный,
яд мысленный словесных жал.
Покорен лирности небесной,
я древность-только-отражал.
Мой дух тому тысячелетья
в навершии дышал веков.
И должен будущим воспеть я
сей пир стихий, сей круг венков.
январь 1937
216
В нави зрети
Резец, кисть, лира – лавр убогий
молвы, венчающий творца –
бессмертные в вас жили боги,
и в этот смертный век конца.
От потопления словами,
угроз костром, крестом, мечем
они спасались здесь меж вами,
над герметическим ключем.
И вот, теперь, когда мы голы,
монашеский отбросив жгут,–
дохристианские глаголы
питают снова нас и жгут.
Как долго, мерясь общей мерой,
вселенским счастьем в и вне,–
мы распылялись глиной серой,
превращены в толпу теней.
Но лебединость лир, чьи выи
гнет сладко мудрость – глубина,
нам сохранила вековыя
невысловимых имена.
И мрамор белизной высокой,
белей, чем горний снежный пик,
неликих сохранил безокий
столь близкий – боговидный лик.
И вновь медовостию вечной
от смертной скорби спасены,
в венок мы Дедов бесконечный,
в соцветье предков вплетены.
Свидетель жизни иссяканья
к застывшей цепи форм привык.
Лиц опрометного избранья
невероятен нам язык.
Лишь древний видел расчлененье
в живом причины всех начал
и перемены воплощенья
единым тайно нарекал.
Но паки оборотень духов –
тысячерящаяся плоть!
Цель язней, жизней, зрений, слухов –
всех нас касается Господь.
В ком?
– в друге, в твари ль, в муже-ладе;
в чем?
– в глине, в древе ли, в лице ль...
и молим мы ему и гладим,
не ведая, что это – цель.
Фитиль, дарящий отблеск тельный,–
светильник: в глинке огонек
прозрачный, призрачный, скудельный,
как жизнь,– подуть и – тьма: поблек.
При нем я трапезою навьей
– мед в черепке, творог, вино –
делюсь с ушедшими, их славя –
ветшайшего денми венок.
Друг! невещественно отведай
от сладкой перстности: вот мед,
вот навий хлеб, вот жизнь, вот! ведай!
кипящих мыслей годомет.
Я ждал тебя, чтобы из знанья
хмель медный памяти пролить.
Мы те, что полночью изгнанья
готовы утра спор продлить.
По эту сторону дух пара
витал над чашкой! душ уют!
От чаш божественного пира
вкушали мы – от пряных блюд.
Окно оттуда выходило
в блаженства, в небо – крыш полет
и ветр – бесед всенощных дело,
под лет тяжелых низкий лѣт.
Я новозападник, стремящий
себя за грани расплескать,
и ты – новоязычник, мнящий,
как древний, ладуя, плескать
и таинством сиих плесканий
вернуть исчезнувшую тень...
Девкалионовым метаньем
творить из сокрушенных стен.
И ныне, здесь тобой оставлен,
забыв медовость всех веков,
писаний лирность, ветхий ставень
прикрыв, светильников венком,
сим теплым жадным полыханьем
для мертвых яства окружив,
на их огнях слежу дыханье
невидимых, единый жив.
Вот покачнулися пламена,
волос зашевелился вихрь.
То – будущее на рамена
мои – кладет ладони их.
И прорицают и пророчат,
и вижу! вижу новый мир.
И длится до вершины ночи
сей хладный
навий
вещий
пир.
Январь 37