ГЛАВНЕЙШИЕ ЧЕРТЫ ЭКОНОМИЧЕСКОГО И СОЦИАЛЬНОГО СОСТОЯНИЯ АНГЛИЙСКОГО КОРОЛЕВСТВА В НАЧАЛЕ XVI СТОЛЕТИЯ
***
Когда несколько лет тому назад, еще только приготовляясь к настоящей работе, мы приступили к изучению документов, характеризующих аграрный кризис эпохи Тюдоров, то нас прежде всего остановила одна черта, делавшаяся яснее по мере дальнейшего ознакомления с источниками: ограничиться при разборе «Утопии» одной аграрной стороной экономического процесса XV–XVI вв. нельзя. Не только самый аграрный кризис не будет ясен, если изучать его, так сказать, вне всякой связи с остальными явлениями экономической жизни, но потеряются (как они, действительно, и теряются у Бриджетта, Геттона, не говоря уже о Rudhart) и останутся пустым звуком многие и важные страницы книжки Мора. И документы, касающиеся первых огораживаний, самой сущностью своей говорили о полной необходимости расследовать не столько детальные подробности описываемых в них фактов, сколько основные и исторически уследимые причины их. Поиски этих причин сильно облегчаются следующими обстоятельствами. Ненормально быстрый темп процесса, разрушившего почти окончательно общинное землевладение, переместившего экономический центр тяжести из деревни в город, указывал прежде всего на социальную слабость сопротивлявшихся и обездоленных этим процессом слоев населения. Ни жалобы, ни памфлеты, ни восстания, малые и одно большое Роберта Кэта 1549 г., ни даже некоторая готовность правительства Тюдоров прийти законодательным путем на подмогу разоряемому фермерству — ничто не могло его поддержать. Обнаружилась и юридическая беспомощность фермеров, которые действительно не были в огромном большинстве случаев в состоянии указать другого основания своему землепользованию, кроме значительных с бытовой, но ничтожных с правовой точки зрения слов: «так было при дедах и прадедах наших» и прочее; обнаружилась и физическая немощь фермерства, которое, несмотря на все самопожертвование при восстаниях, несмотря на всю отчаянность своего настоящего и видимую безнадежность в будущем, несмотря, наконец, на насильственность и неожиданность переворота, ровно ничего не могло сделать даже для отсрочки рокового для себя конечного результата этого кризиса. Но почти столь же ярко, хотя и более замаскированно, обозначилось еще нечто, уже помимо слабости сопротивления: сила нападения, какое-то непрерывное и все более и более давящее вмешательство в жизнь земледельческого класса. Томас Мор называет видимых виновников фермерского разорения алчными душами, язвой отечества и тому подобными эпитетами [34]. В памфлете «Жалоба Родерика Мурса» они названы подлецами, кровопийцами и разбойниками [35]. «Том — незаконный сын» называет огораживателей ворами, крадущими у королевы подданных [36]; другой памфлет грозит за огораживание ответом на страшном суде; третий — жалуется на плач бедняков [37]. Но эти проявления негодующего чувства [38] не проливают почти никакого света на определение социального положения всех этих divites, helluones, pestes, грабителей, опустошителей и пр. Сравнив факты английской экономической истории XV–XVI вв. с фактами экономической истории Германии, мы увидели внешнее совпадение некоторых характерных черт: было там и огораживание земель, и жалобы крестьян, и снос крестьянских дворов (Bauernlegen); но дальше этого сходство не шло. Такой быстроты темпа процесс не имел и даже к концу XVI в. сильно замедлился. Мало того, для Германии совершенно определима природа этого захвата мирских имуществ: захватывали помещики, владельцы земли и владельцы крепостных, чтобы увеличить площадь обрабатываемого пространства и умножить этим свои доходы. Но в Англии, во-первых, крепостного права в XVI в. почти совсем не существовало; во-вторых, огораживатели вносили не только полную революцию в землевладение, но и в землепользование: они не обрабатывали захваченную землю, а обращали ее под пастбище; в-третьих, наконец, немецкие крестьяне прямо называют своих обидчиков, а английские говорят только о «грабителях», «богачах», т. е. весьма неопределенно, и иногда называют землевладельцами, иногда купцами и т. д. Ясно, что их давила какая-то слепая, анонимная сила, даже для них, заинтересованных и обижаемых ею современников, успевшая сохранить свою анонимность; ясно, что фермерское сознание не приурочило этих пришлецов, этих обидчиков к какому-либо определенному сословию, не вдвинуло их в отчетливые классовые рамки. Силой этой мог быть капитал, и только капитал: капиталу общинные, фригольдерские и копигольдерские земли нужны были для разведения овец, для торговли шерстью с континентом; капитал, и притом большой и свободный, мог так интенсивно и лихорадочно быстро привести в исполнение свои намерения; наконец, капитал, и только он один, мог остаться, так сказать, анонимным: отчасти в торговлю шерстью бросились лендлорды, а в значительной мере и городские жители — купцы, судохозяева и прочие; и притом все соображения фермеров насчет личности их обидчиков путались, когда они сегодня видели, что лендлорд сгоняет их вон с насиженных мест, а завтра являются какие-то совсем новые люди из Лондона, Ноттингема, Йорка, Норвича, Бристоля, и именно эти-то новые люди, непосредственно их, фермеров, не обиравшие, становятся арендаторами или преемниками по владению очищенной от фермеров земли. В уже цитированном памфлете «Vox populi — vox Dei» говорится [39], что купцы вполне достойны почтения, пока они не начинают снимать землю у лендлордов, чтобы потом отдать ее за возвышенную цену другим. Может быть, уже и такие комиссионеры явились, но чаще всего несомненно либо лендлорды, либо купцы и вообще горожане, взяв землю у лендлорда, сами же ее и эксплуатировали.
Но как только расследование вопроса остановилось на том, что единственной прямой и активной причиной всего кризиса был капитал, тотчас же потребовалось дать себе отчет: какой же именно капитал? На этот вопрос можно было ответить уже по положительным признакам. 1. Весь кризис совершался исключительно с одной ясной и твердой целью: увеличить до возможных пределов площадь пастбища для разведения овец и торговли шерстью с континентом. 2. Ближайшее рассмотрение вопроса приводит к заключению, что как раз в XV в. поставлен был вопрос, сохранят или не сохранят за собой английские купцы монополию по снабжению шерстью почти всей Европы и, в частности, Фландрии. 3. Для ускорения темпа кризиса нужен был капитал свободный, т. е. денежный, а такой мог быть только в руках торгового класса, потому что другая форма капитала — земля — была юридически в весьма большей мере в руках лендлордов, фактически же как у лендлордов, так и у наследственных, пожизненных и иных земельных держателей. Больше же форм капитала в Англии XV–XVI вв. не было.
Итак: 1) аграрный кризис XV–XVI вв. вызван был единственно одной только активной, положительной причиной: стремлением торгового капитала удержать за собой северноевропейский рынок сбыта шерсти и до известной части также рынки средне- и южноевропейские; 2) облегчен был этот аграрный переворот социальной слабостью того слоя населения, который от него пострадал; 3) ускорен был этот кризис размерами и свободой купеческого капитала, явившегося главным двигателем переворота.
Выставленные положения возлагают на нас обязанность показать: 1) что денежный купеческий капитал успел ко времени воцарения Тюдоров реализоваться в соответствующей степени; 2) что действительно английской торговле с континентом в конце XV и начале XVI в. грозила опасность потерять монополию по продаже шерсти; 3) что действительно класс мелких фермеров не только фактически оказался слабее враждебной ему силы (это обнаружено историей, а не историческими диссертациями), но что он и не мог не оказаться слабее, что он был одинок в борьбе, что терял он один, а вовсе не весь почти английский народ, как это склонны весьма многие думать; да и он терял далеко не весь.
Только доказав это и уяснив себе истинные свойства кризиса, мы сможем перейти к его последствиям и к картине, нарисованной Томасом Мором в критических замечаниях «Утопии».
1
Более или менее прочный базис английское купечество приобретает только в XII столетии или, самое раннее, в конце XI, после водворения относительного спокойствия в стране. Тогда возникают так называемые «купеческие гильдии», merchant gilds, которым суждено было играть весьма значительную роль в истории нарастания денежного капитала. Купеческой гильдией называлось общество купцов данного города, соединенное членскими взносами, взаимно-благотворительными обязательствами, празднованием дня святого, покровителя гильдии, и юрисдикцией по специально торговым делам и спорам членов гильдии между собой. Вероятно (но доказать этого нельзя за скудостью фактов), все купцы каждого города входили в купеческую гильдию этого города; правил приема мы не знаем. Собственно, главное назначение гильдии (как и едва ли не всякой средневековой ассоциации) заключалось в посильной охране ее членов от обид со стороны иногородних обывателей и властей во время торговых и иных путешествий. Пока торговля была исключительно внутренняя, в пределах английского королевства, до тех пор гильдии сохраняли свое сравнительно скромное значение; но как только завязались сношения с континентом, а произошло это более или менее заметно в XIII в., тотчас же обнаружилось все воспитательное значение гильдейских ассоциаций: английские купцы, не вооруженные капиталом, оказались в состоянии весьма стойко и дисциплинированно отстаивать свои интересы на материке. Впрочем, если историю купеческого капитала нужно начинать с этой ячейки, с гильдии, то его дальнейшее обусловливается уже другими в высшей мере важными обстоятельствами.
Беркли, называя в начале XVIII в. шерстяную промышленность основой английского богатства, был прав и относительно своего времени, и относительно XVII, и XVI, и XV вв., но ни в какой иной период слова его не получают значения такой абсолютной истины, как именно в эпоху младенчества английской торговли в XIII и XIV вв. В XIII в. в Англии уже добывалась шерсть в таких количествах и такого качества, что без нее не могла обойтись самая промышленная страна северной Европы — Фландрия. Шерсть покупалась фламандскими купцами, приезжавшими в Англию за ней и увозившими груз сырья к себе на родину для обработки. Дело в том, что после норманского нашествия и сопровождавших его неспокойных первых лет Вильгельма Завоевателя всякие следы существования ремесел утратились, и возрождение ремесел и ремесленных гильдий можно отнести лишь к концу XII и началу XIII в., но до середины XIV столетия нельзя еще говорить о более или менее широко развитой мануфактуре на английской почве. Продавая фламандским гостям сырье, английские купцы не переставали домогаться у правительства самой точной и строгой регуляции всех коммерческих действий приезжающих «флеммингов». Относясь так к фламандским купцам, англичане весьма дружелюбно встречали иммиграцию фландрских ремесленников, приезжавших сюда из Камбре, Брюгге, Антверпена для заработков и учивших англичан шерстяной мануфактуре. Уже в XIII столетии [40] мы встречаемся с попытками английского торгового класса путем законодательных запретов прекратить вывоз сырья во Фландрию, чтобы, во-первых, обеспечить за собой возможность снабжать всю Англию шерстяными изделиями и, во-вторых, получать больше барышей от своих путешествий на континент с грузом уже не сырья, но обработанных изделий. В XIV в. участились переселения в Англию фламандских ремесленников. Эдуард III [41] статутом 1337 г. обещал свое благоволение и покровительство этим полезным эмигрантам; ко второй половине его царствования стали уже весьма не редки и туземные английские шерстяные мануфактуры. Однако в XIV столетии кораблестроение было так мало еще развито в Англии и так незначителен был торговый капитал, что все-таки сношения Фландрии с Англией были представлены главным образом фламандской «ганзой» в Лондоне, а не английскими купцами во фландрских городах. Слабость английского денежного капитала в эти времена доказывается хотя бы тем обстоятельством, что когда Эдуарду III понадобились деньги, и сравнительно не так уж большие, он мог обратиться всего к 169 купцам. Но при том же Эдуарде получило развитие то учреждение, которое в хронологическом порядке есть второй институт, прямо касающийся организации английского торгового класса: первым были уже указанные гильдии, вторым— «степлерство», stapletrade, staple, как его называли.
Степлерство возникло собственно еще в XIII в., но на степень влиятельнейшего учреждения английской торговой жизни оно возвысилось лишь при Эдуарде III. С поверхностной точки зрения может показаться, что основной принцип степлерства тот же, что и принцип гильдий: степлевыми местами назывались такие точно определенные пункты на континенте, куда все английские купцы, торгующие известным товаром, должны были свозить этот свой товар. Эти пункты определяло само английское правительство, и во Фландрии, Франции и иных местах имелись такие центры английской торговли шерстью, английской торговли кожами и т. д.
Видимое сходство с гильдией заключалось в том, что степлеры, т. е. все английские купцы, торгующие известным товаром и приехавшие в определенный пункт, степлерский центр, подчинялись в своих спорах своей особой, степлерской юрисдикции и вообще были связаны корпоративными узами; но в сущности степлерство гораздо нужнее было правительству, нежели купцам. Действительно, правительство, назначая обязательные и исключительные рынки сбыта, хотя бы и английской шерсти, этим самым держало до известной степени в своих руках весьма важные финансовые интересы той страны, где степлевые склады были учреждены [42]. Стоило Эдуарду III пригрозить перевести степлевый склад из Брюгге в Антверпен или сделать это в крайнем случае, чтобы добиться полнейшей покорности своей воле от фландрского графа.
С конца XIV столетия степлевыми складами, снабжавшими весь северо-запад Европы английской шерстью, сделались склады в городе Кале и в Брюгге. Степлеры, по-видимому, были цветом купеческого класса по своим денежным средствам, по тесной близости с правительством, нуждавшимся в них, по своему влиянию в парламенте. Историк английской торговли XV–XVI вв., Георг Шанц, в своей книге [43], даже в Англии получившей значение основного, классического труда, допустил, как нам кажется, некоторое расширение хронологических рамок, установленных им для своей работы, когда наряду со степлерами исследует вопрос и о так называемых «отважных купцах», merchant adventurers. «Отважными купцами» в сущности назывались все те торговые люди (по непременно ведшие внешнюю, заморскую торговлю), которые не принадлежали к степлерам, которые на свой риск и страх пускались в далекие балтийские и средиземные воды и там заводили новые фактории и открывали новые рынки. Но институт, вернее просто категория, merchant adventurers распространилась особенно уже при Елизавете, а начала играть видную роль при Генрихе VIII, Эдуарде и Марии Кровавой, и уж во всяком случае в XIV и XV вв. по своему месту в коммерческой жизни страны они не могут идти в сравнение со степлерами. Сила степлеров заключалась главным образом в том, что они снабжали шерстью те промышленные страны северной Европы, которые выплачивали им за это огромные суммы, ибо конкурентов англичане в этом роде торговли не знали ни в XIV, ни в начале XV столетия. Таблицы торговых пошлин, целиком напечатанные (и впервые найденные) тем же Шанцем, показывают [44], что в конце XV в. степлеры были главным оплотом, главной доходной статьей всей той части бюджета, которая составлялась из взимания фискальных интересов с торговли. Так, в 1485 г. королевское казначейство получило [45] всего 33 тысячи фунтов стерлингов со всей торговли, и из этой суммы 16 тысяч было уплачено исключительно степлерами; в 1486 г. из общей суммы в 29 тысяч степлеры уплатили 18 и т. д. В общем же за все 24 года царствования первого Тюдора подсчет дает цифру в 324 тысячи фунтов, полученных от одних только степлеров и за одну только шерсть, из всей суммы в 898 тысяч фунтов торговых пошлин; другими словами, около 2/3 всех доходов с торговли Генрих VII получил только от лондонских степлеров, вывозивших шерсть и шерстяные изделия! Таблица № 2 [46] показывает, что из всей суммы пошлин, полученных правительством Генриха VIII за первый год правления (1509), т. е. из 26 тысяч фунтов, степлеры, торгующие шерстью, уплатили 10 тысяч; во второй год из 28 тысяч всех пошлин эти же степлеры уплатили 11 тысяч; в третий год из 21 тысячи — 8; в четвертый год из 24 тысяч — 7; в пятый год из 27 тысяч — 9; в шестой год из 25 тысяч — 6; в седьмой год из 27 тысяч — 8; в восьмой год из 25 тысяч — 8; в девятый год из 21 тысячи — 6; в десятый год из 28 тысяч — 11. В общем, в первые 10 лет царствования Генриха VIII из суммы лондонских торговых пошлин в 252 тысячи почти треть была уплачена лондонскими степлерами, торговавшими шерстью. Если сопоставим эту цифру пошлин, уплаченных только за первые 10 лет правления Генриха VIII и только лондонскими степлерами (т. е. 84 тысячи фунтов), с цифрой в 396 тысяч, уплаченными всеми вывозившими шерсть степлерами за 38 лет правления Генриха VIII, то заметим до известной степени стационарность в цифрах пошлин. Но сравнение пошлин не есть еще совершенно свободный от неправильностей метод подсчета; к счастью, есть и таблицы совсем уж неопровержимой реальности и доказательности. Производя подсчет цифрам таблицы № 4 [47], мы приходим к следующим выводам. Предварительно заметим, что таблица 4 содержит точные цифры всех тюков одинаковой меры грузов шерсти (sacks), вывезенных с первого до последнего года царствования Генриха. Окажется, что торговля шерстью, измеряемая этим вполне точным мерилом — количеством грузов, также была стационарна и даже иногда падала: в первую четверть царствования Генриха VIII в среднем ежегодно вывозилось 8 тысяч определенной меры грузов, во вторую четверть — ежегодно (в среднем) 5 тысяч, в третью четверть — 3½ тысячи, в последнюю — опять около пяти. Итак, прироста, оживления в торговле этой важнейшей статьей не заметно. Запомним этот твердый и совершенно непоколебимый факт: особого оживления, особого экспортного ажиотажа в царствование Генриха VIII в торговле шерстью не было. Опираясь на таблицы, изданные Шанцем, опираясь на лично нами исследованную и изученную 21-ю и часть 22-й пачки манускриптных подсчетов вывоза шерсти [48] в последние годы Генриха VII и во все царствование Генриха VIII, мы вправе назвать совершенным мифом утверждение о развившейся якобы особенно пышным цветом английской шерстяной торговле XV и XVI вв. В дальнейшем изложении мы коснемся того, что нам нужно для целей настоящей работы, т. е. последствий этого факта, а теперь перейдем к дальнейшим его подтверждениям.
Итак, шерстяная торговля, продажа сначала сырья, потом сырья и обработанных изделий — вот что было главным нервом английской торговли с XII и XIII вв.; степлеры — вот был цвет купеческого класса, собиравший и умножавший из поколения в поколение свои капиталы. Указав на стационарность в развитии торговли шерстью за время Генриха VIII, взглянем теперь, как обстояло дело раньше, т. е. привыкли ли степлеры к подобной стационарности или нет.
В среднем при Генрихе VIII вывозилось в год 5700 с лишком грузов шерсти определенной меры, а при отце его — 6700 таких же грузов. Но этого мало: за 100 лет до вступления Генриха VII на престол, при Эдуарде III, таких грузов вывозилось около 30 тысяч. Значит, мало того, что в XVI столетии торговля шерстью была стационарна (мы говорим о первой половине века), но по сравнению с блестящими временами Эдуарда III она даже пала! И однако при Эдуарде III денежный капитал английского купечества был сравнительно мал, а при Тюдорах значителен: это явствует хотя бы из того обстоятельства, что товаров из Англии в общем в год (в среднем размере) вывозилось при Генрихе VIII на сумму в 280 тысяч фунтов, а при Эдуарде III и шестой части такой суммы не стоили все вывезенные за год товары (также в среднем). Это опять-таки возможно вывести из таблицы 3 и цифр эдуардовского регистра 1354 г. [49] Неимоверно возвысилась цена товаров за эти многознаменательные полтораста лет, которые отделяют Эдуарда III от эпохи Томаса Мора; казна обогащалась, обогащались и степлеры, сумма денежного капитала росла, но росла со второй половины XV в. в ненормально малой пропорции, а в последние десятилетия этого века и в первые годы XVI стал ощущаться уже отчасти патологический признак: уменьшение среднего вывоза шерсти. Это уменьшение было остановлено, и после полувековой с лишком стационарности шерстяная торговля при Елизавете опять обнаружила быстрый и гигантский рост. Кризис был пережит, но он был налицо, и в ту эпоху, когда Мор громил бессердечных «грабителей и опустошителей», торгующих шерстью, эти самые «грабители и опустошители» не блаженствовали; не только «алчность и ненасытность» побуждали их лихорадочно скупать земли, сгонять крестьян-фермеров, разводить овец и продавать шерсть, нет, другой, более гнетущий и сильный мотив: чувство самосохранения. Чтобы поддержать даже эту стационарность экспорта, уже требовались весьма большие усилия; чтобы удержать за собой старые и важнейшие рынки, чтобы не быть прогнанным с новых средиземных рынков, английский торговый капитал должен был завалить грузами шерсти Фландрию, Голландию, Францию, средиземные рынки, завалить даже без надежды на прежние гигантские барыши, потому что страшный враг — испанская шерсть — грозил изгнать с континента. И это была лишь одна сторона задачи: к концу XV в., когда последствия черной смерти совершенно изгладились, когда народонаселение весьма значительно уплотнилось, а законодательство рядом мер создало для степлерства и для мелкого купечества исключительный национальный рынок, запретив ввоз шерстяных изделий с континента, с этих пор английского сырья должно было хватать: 1) на Англию и 2) на континентальные рынки, где борьба с испанской шерстью была мыслима только при условии изобилия импорта из Англии и, главное, всегдашнего беспрерывного и готового к услугам импорта. При таких обстоятельствах английскому денежному капиталу оставалось или пойти только на удовлетворение нужд Англии, на внутреннюю шерстяную торговлю, и тогда, конечно, получился бы недостаток сбыта, ибо все-таки шерсти в эпоху Алой и Белой розы производилось больше, чем требовалось для туземного населения; или же, удовлетворяя Англию, попытаться удовлетворить и континентальные рынки. Но для этой второй надобности излишка, остававшегося от английского потребления, оказывалось мало, особенно когда с юга и в Брюгге, и в Антверпен, и в Кале, и в Италию шла испанская шерсть. Далее, можно спросить: почему же, если денежный торговый капитал был в общем насыщен или почти насыщен, он так хватался за ускользавшие от него континентальные рынки? В том-то и заключался весь этот кризис, что внутренний английский рынок удовлетворяли мелкие промышленники, мелкие ремесленники, скупавшие и продававшие шерсть малыми партиями и ограничивавшие свои операции городком, деревней, околотком. Их было много и их на Англию хватало. Что же оставалось делать эпигонам степлерства, богатым, денежным фирмам, и в былое время покрывавшим Ламанш и Немецкое море своими гальонами? Что было делать судохозяевам, со времен Эдуарда III, и особенно Генриха V, ставшим особенно многочисленными? [50] Именно степлеры, привыкшие к континентальным рынкам, теснимые там испанскими промышленниками, должны были принять какие-нибудь меры к удержанию своего положения. До времен черной смерти, т. е. половины XIV столетия, даже до второй четверти XV в., англичане не знали, что такое конкуренция по продаже шерсти. Но после опустошений, произведенных черной смертью [51], в Испании начинает быстро развиваться овцеводство и шерстяная индустрия. В половине XV в. уже обнаруживаются тревожные симптомы: испанская тонкая шерсть появляется в Брабанте, во Фландрии, во Франции. Характерная небылица была взведена в те времена на непопулярного Эдуарда IV: будто он улучшил испанское руно, послав в подарок арагонскому королю лучших овец [52]. Приблизительно в 1436 г. появилась на свет любопытнейшая стихотворная книжечка «Libell of english policye» [53]. Автор ее неизвестен, но он большой патриот, и в своем стихотворном трактате он стремится показать все могущество Англии, всю зависимость от нее других наций, все богатство ее торговли и пр. По мнению автора «Libell», для своего благополучия Англия нуждается в «четырех вещах: короле, корабле, мече и власти над морем» [54]. Все эти блага достижимы и сохранимы преимущественно торговлей, а в торговле Англия может «уморить голодом фламандцев» их контрагентов. Таковы руководящие идеи «Libell of english policye». На стр. 160–161 этого сочинения мы встретили глубоко знаменательные в устах такого патриота Англии и английской торговли заявления: он весьма много говорит об испанской шерсти, являющейся на фландрские рынки; и хотя относится к ней горделиво, но, видимо, придает факту ее появления большое значение. «Без английской шерсти, — хвалится он, — не могут все равно существовать ни Испания, ни Фландрия». Но, и помимо того, Англия может просто запереть Ламанш [55] и «покончить» (bringe aboute) сношения между Испанией и Фландрией. Это не то совет разделаться с конкурентом, не то попытка ободрить соотечественников. Ободрительный тон совсем ясно сказывается и в восхвалении преимуществ английской шерсти, которую, по мнению автора, фламандцы имеют все основания предпочитать испанскому сырью. Тут же он дает еще указание, близость которого к истине проверить трудно вследствие отсутствия более или менее точных данных по ранней истории испанской шерстяной индустрии. Он говорит, что, правда, английские ремесленники не выучились еще как следует обрабатывать шерсть и выделывать шерстяные изделия, но и испанцы мало в этом искусстве понимают, и, привозя сырье во Фландрию, они увозят оттуда к себе домой готовые сукна; между тем только тогда сукна бывают хороши, когда испанскую шерсть смешать с английской [56], иначе из одной только испанской хорошего товара получиться не может: настолько будто бы английская шерсть лучше испанской. Итак, захоти Англия прекратить торговлю с Фландрией — погибнут от голода и фламандцы, и испанцы.
Однако XV век не оправдал оптимистических воззрений «Libell of english policye». Испанская шерсть не только не скрылась на фламандских рынках, но появилась во Франции и в Италии. Конкуренция привела к довольно натянутым отношениям между Англией и Испанией. Дело дошло до того, что Генрих VII обложил высокой пошлиной товары, привозимые испанцами в Англию и даже вывозимые из Англии; случилось это в 1489 г. и было обставлено весьма дипломатически королем, ни за что не желавшим тогда открыто ссориться с Фердинандом Католиком. Однако спустя несколько времени Фердинанд, осыпаемый жалобами и просьбами своих подданных, успел настоять все-таки на отмене этих высоких, особенных для испанцев, пошлин. Отношения между двумя странами были так враждебны, что испанцы, например, делали все усилия к прекращению у них английской торговли, а англичане в свою очередь не стеснялись под самыми вымышленными предлогами изгонять из своих портов испанских купцов. Эта вражда была как бы прологом к той непримиримой и многолетней войне, которую Елизавета уже во второй половине XVI в. должна была выдержать против Филиппа II, бывшего не только личным, политическим и религиозным антагонистом ее, но и торговым конкурентом.
Испания мешала Англии не только конкуренцией: она закрыла перед английскими купцами такой, например, рынок, как Венецию, и закрыла на 8 лет (1508–1516) военными операциями, лишившими англичан возможности даже подступить к городу. А сколько Венеция потребляла английского сырья, явствует хотя бы из того, что обработкой шерсти там было занято не более не менее, как 30 тысяч человек. После мира между Венецией и Испанией в 1516 г. сношения с Англией республика возобновила, но восьмилетний перерыв, разумеется, не мог остаться без влияния на дела английских купцов; перерывов таких можно насчитать несколько.
И еще это не все: английское купечество со времен войны Алой и Белой розы, со времен этой внутренней междоусобицы, гораздо более вредной для торговли, чем чужие, внешние войны, не могло никак вполне утвердиться на прежних рынках. Степлеры на севере Европы, «отважные купцы» на Средиземном море первенствовали, но уже не были одни: не забудем, что для Кастилии, Арагона, Каталонии время борьбы Йоркской и Ланкастерской династий было как раз тихим, спокойным временем, и пока англичане теряли позиции, испанцы их захватывали. С половины XV в. так все слагались обстоятельства, что и английские междоусобицы, и испанский мир, и внешние европейские войны — все шло в пользу Испании и клонилось к ущербу Англии. До коммерческой победы Испании было, конечно, весьма и весьма далеко, но мы лишь указываем, какой враг стал лицом к лицу со степлерством и с merchant adventurers в эпоху первых Тюдоров. Открытие Нового Света, прилив благородных металлов в Испанию дали этой стране по крайней мере на первые 25–30 лет огромное и реальнейшее преимущество перед остальной Европой. В деле завоевания и упрочения за собой хотя бы тех же фландрского, французского, итальянского рынков английский денежный капитал увидел себя лицом к лицу со страшным, неистощимым врагом, врагом, которого не могло остановить ни уменьшение цен, ни искусственное, умышленно убыточное для себя ведение торговли, лишь бы изгнать конкурента. Правда, на стороне степлеров и вообще английских купцов были также известные шансы борьбы: во-первых, все-таки английская шерсть была лучше испанской; во-вторых, испанский денежный капитал вовсе не устремился на систематическую травлю английской внешней торговли; в-третьих, именно открытие Америки и широкая мировая политика Карла V надолго оторвали испанцев от дальнейшего расширения торговых операций с шерстью во Фландрии и иных европейских рынках. Наконец, в-четвертых, и это прямо касается нашей работы, денежный капитал степлеров и отчасти merchant adventurers, не найдя для себя достаточно пищи во внутренней торговле, которой занимались либо самые мелкие производители-скотоводы, либо столь же мелкие торговцы, не находя уже и достаточного количества шерсти, которым можно было бы заполнить и удержать за собой свои рынки, этот со времен Эдуарда III непрерывно выраставший английский денежный капитал увидел перед собой кризис, и кризис слишком серьезный: не то, что для победы, но просто для начала борьбы нужно было прежде всего, и чего бы это ни стоило, добыть побольше шерсти всех сортов, всех цен, но поскорее и как можно более. Покровительственная промышленная политика XV в. сделала то, что к началу правления Генриха VII вся Англия одевалась шерстью своих овец, и для экспорта, как сказано, оставалось слишком мало, чтобы дать хотя бы одному степлерству достаточно пищи. Английскому крупному купечеству оставалось или примириться с близким своим падением, или добыть шерсть для экспорта. Добыть ее можно было единственным способом: расширением площади пастбищ, разведением овец в огромных количествах. Для успеха, и главное быстрого успеха, нашествия капитала на землю требуются два условия: 1) чтобы капитал был наиболее удобоподвижен; у английских купцов капитал был денежный; 2) чтобы земля была от этого нашествия слабо защищена, т. е. чтобы ее настоящие собственники либо не хотели, либо юридически не могли противиться капиталу; посмотрим же, было ли налицо в Англии первых двух Тюдоров это условие.
2
Прежде всего нужно разрешить вопрос: кто был в момент нашествия капитала юридическим собственником английских земель, т. е. по чьему адресу непосредственно должны были последовать предложения капитала относительно скупки или аренды.
Изложение юридических обстоятельств, при которых начались скупка земель и расширение пастбищ, нужно начинать издалека, с 1235 г. В 1235 г. в Мертоне собрался баронский парламент во главе с королем Генрихом III, и здесь был утвержден так называемый мертонский статут, прямо определявший права лендлордов, хозяев мэнора. Для точности приводим подлинное место мертонского статута, легшее в основание юридических теорий о земельной собственности в XIV, XV и XVI вв.:
«Ввиду того что многие английские вельможи [57], роздавшие в виде фьефов своим рыцарям [58] и свободным держателям малые участки земли [59] в своих больших мэнорах, принесли жалобы на то, что не могут извлекать выгоды из остальных частей своих мэноров [60], как-то: рощ, пустошей и пастбищ, в то время как сами арендаторы имеют достаточное пастбище, относящееся к арендованному ими участку, ввиду этих-то жалоб вельмож предусматривается и постановляется: в случае возникновения где бы то ни было со стороны арендаторов претензий, что вельможа посягает на общинное пастбище, и в случае, если при этом перед судьями будет доказано, что жалобщики-арендаторы имеют уже в своем распоряжении площадь пастбища, достаточную для их участка, и что они имеют свободный доступ к этому своему пастбищу, тогда да удовольствуются они тем, чем владеют, а вельможи пусть пользуются своими землями, пустошами, рощами и пастбищами».
Таков этот мертонский статут. Редко когда юридический памятник может дать больше для уяснения социальной и экономической деятельности создавшей его эпохи, и в данном случае это тем драгоценнее, чем скуднее вообще источники о правовых аграрных отношениях того времени. Прежде всего обращаем внимание на изложение, на внешность статута.
Начинает он объяснением своего происхождения: «multi magnates Angliae questi fuerunt» жаловались на затруднения со стороны арендаторов, а кончает довольно неожиданно — указанием судьям на то, как надлежит поступать в случае принесения жалоб на магнатов со стороны арендаторов. Кто же был истцом в глазах мертонских законодателей? Кто кого обижал: лендлорды держателей или держатели лендлордов? Конец статута не только говорит о жалобах арендаторов на захват лендлордами общинных угодий, но он даже рекомендует судьям убедиться, имеют ли арендаторы и без общинных угодий достаточную площадь пастбища. Значит, мертонский статут, имеющий форму инструкции судебным учреждениям, писался в предположении, что судьи будут иметь дело не с процессом лендлордов против земельных держателей, но с процессом земельных держателей против лендлордов. Как же понимать первоначальные слова: magnates questi fuerunt, положенные в объяснение всего статута (quia etc.). Этот вопрос разрешается, как нам кажется, вполне удовлетворительно, если вспомнить сословное положение мертонских законодателей: мертонский парламент собрался спустя 19 лет после появления «Magnae Chartae»; это был парламент, состоящий исключительно из баронов, из магнатов, лендлордов, из феодальных владетелей английской территории. Именно они-то и жаловались в Мертоне друг другу, они-то и выслушивали неудовольствие людей своего класса на притязания свободных держателей относительно общинной земли, они-то и издали во внимание к этим жалобам инструкцию судьям о том, как решать процессы, возбуждаемые земельными держателями против лендлордов. Претензии лендлордов относительно затруднений, испытываемых со стороны земельных держателей, выражены словами: questi fuerunt, что имеет по средневековой латыни больше значение высказанного неудовольствия, сетования; а во фразе относительно претензий, которые могут иметь арендаторы против лендлордов, говорится уже об ассизах (assize), о форменной судебной тяжбе. Итак, мертонский статут изображал собой инструкцию судьям, как решать дела между свободными держателями и верховными владыками мэноров. Отсюда выводим заключение, что на всей территории мэнора уже в начале XIII в. было всего два класса: milites et libere tenentes, которые могли хоть как-нибудь помешать лендлорду захватить общинные угодия. Что же это были за классы?
Процесс феодализации Англии начался с раздачи королями последних времен англо-саксонского периода земельных подарков монастырям и аббатствам, и, как указывал уже давно, впрочем больше по счастливой интуиции, нежели опираясь на факты, Palgrave [61], светское крупное землевладение также было уже отчасти налицо еще до норманского завоевания. Во всяком случае норманское завоевание со всей силой обязательных правил и правительственных воззрений закрепило всю территорию центральной, южной и большей части восточной Англии за несколькими тысячами сподвижников Вильгельма Завоевателя. В XII столетии в Англии застаем такую картину мэнора [62]. Мэнор делился: 1) на господскую землю (demesne, dominicium), остававшуюся в непосредственном владении хозяина поместья и обрабатываемую рабами хозяина (servi, villani puri); 2) на общинные угодья и 3) на землю, отдаваемую держателям. Держатели эти в XII и XIII вв., а до известной степени и в XIV в. делились на две категории: свободных лично и несвободных лично. Что касается до несвободных лично, то они нас здесь интересовать не могут, ибо личная несвобода, как сейчас увидим, почти бесследно исчезла из английских социальных отношений ко времени, когда началась аграрная революция XV–XVI вв. Коснемся только свободных держателей, о которых говорит мертонский статут, которые имели, судя по этому же статуту, кое-какие права на общинную землю и которые были уже поэтому юридически наиболее сильны из всех арендаторов мэнора. Рыцарями (milites, knigths), получившими фьеф (infeofati), можно считать свободных людей, поселившихся с согласия лорда на его земле, получивших определенный надел из той части мэнора, которая сдается держателям, и обязанных перед лордом взносом известного оброка, а не отбыванием барщины, эти milites, или military tenants, все более и более с течением времени смешиваются и в названии с совершенно однородными libere tenentes; очевидно, в первые времена, в медовый месяц норманского владычества, действительно, военные спутники норманских феодалов, становясь их вассалами-арендаторами, сохраняли свое характерное название, но через 3–4 столетия совершенно этот вид свободного держания слился и по названию со всем классом свободных арендаторов. Итак, libere tenentes были наилучше в юридическом смысле поставленными лицами из всех обитателей мэнора (кроме, конечно, лендлорда). Ashley говорит, что этот термин libere tenentes довольно эластичен [63]; действительно, права и обязанности этих лиц весьма сильно варьируются с течением времени и смотря по территориям, но так или иначе они наиболее, по-видимому, защищены были законом в одном из драгоценнейших прав — в праве пользоваться общинным пастбищем. Но еще Нассе отметил [64], и, конечно, его замечание ничем опровергнуто быть не может, что с термином «общинная земля» в английской истории необходимо обращаться весьма осторожно. Дело в том, что юридически никакой общинной земли, в смысле собственности всех обитателей мэнориального поселка, не существовало. Лендлорд — вот кто был верховным собственником всего мэнора, всех без исключения земель поместья. Старая англо-саксонская традиция, общинные привычки и тенденции, отсутствие интенсивного господского хозяйства, трехпольная система, при которой без постоянного и хорошего пастбища нельзя совершенно обойтись, — все это способствовало: 1) тому, что в течение XI–XV вв. общинные угодья и, в частности, пастбища фактически существовали, и 2) тому, что обычное право породило нечто вроде известной юридической почвы для вмешательства свободных держателей в распоряжения лендлорда касательно общинных угодий. На самом деле для почвы такой не было юридических оснований, но даже узко сословная инструкция судьям мертонских законодателей считает нужным хоть по форме считаться со свободными держателями и рекомендует, прежде нежели отказать им в иске, удостовериться в достаточности имеющихся у них пастбищ (т. е. остающихся после лендлордского захвата). О других категориях мэнориального населения, о несвободных держателях, статут и не упоминает; уже тогда, уже в начале XIII в., только часть (и малая часть) мэнориальных обитателей имела хоть даже призрачные права на общинные угодья, остальные и того не имели. Это полное отсутствие прав несвободных держателей на общинную землю, выводимое нами из мертонского статута, подчеркивается и иллюстрируется еще тем обстоятельством, что несвободные крестьяне, кроме всех своих повинностей, вносили еще и особую плату [65] за пользование общинными пастбищами и лесами. С XIII в., точнее с самого конца его, как libere tenentes, так и несвободные держатели начинают уплачивать кое-где свой оброк звонкой монетой, а не натурой, как раньше. Сорольд Роджерс в «Six centuries of work and wages», стр. 30, указывает, что даже во времена барщинной повинности (т. е. до XIV в.) английский серв вовсе не был в таком совершенно рабском и беззащитном положении относительно лендлорда, как его континентальные собратья; это иллюстрируется уже тем, что есть многочисленные примеры договоров, соглашений между крепостным и его господином. Если мы будем иметь это в виду, то не удивимся быстрому возрастанию личной независимости сервов с того времени, как денежные платежи заменили натуральные повинности. В XIV столетии крепостные уже называются держателями по обычаю (customary tenants), или копигольдерами. Название копигольдеров, впрочем, распространилось с конца XIV в. и на новых, пришлых арендаторов, совершенно не знавших никогда несвободного состояния и селившихся на землях, заключив с лендлордом тот или иной договор. Обыкновенно договор этот заключался на несколько лет или пожизненно и считался владением «на основании обычая и воли лорда» [66]. Уже из безразличного смешения терминов customary tenants и copyholders, из применения этих названий и к потомкам сервов, и к совсем свободным людям, мы можем измерить весь прогресс личной свободы, которым крепостные были обязаны введению денежных платежей вместо барщины и натуральных повинностей. Отчасти переменилось название свободных держателей, libere tenentes, freeholders: они стали называться (наряду с прежними обозначениями) также йоменами. Теперь уже, в XIV и XV вв., эти аристократы мэнориального трудящегося люда были связаны с лендлордом только самой незначительной денежной податью, которую они и платили не столько в качество аренды, сколько в виде эмблемы признания старинных верховных прав владельца на землю. Сервы, позднейшие customary tenants, платили аренду более или менее значительную еще и в XV в., ибо сравнительно недавно (за 100, 120, 150 лет перед тем) избавились от барщины, заменив ее денежным взносом; копигольдеры в начало царствования Тюдоров также платили аренду, хотя и очень легкую, но все же представлявшую известную ценность; легкой же подать эта была потому, что копигольдеры, раз навсегда еще в XIV в. условившись платить лендлорду известную сумму, передавали аренду из поколения в поколение, ценность продуктов росла, а плата, уплачиваемая копигольдерами в последней четверти XV столетия, все еще оставалась в размерах, определенных иногда за 100 лет еще предками их лендлорда. Наконец, йомены (бывшие libere tenentes) платили совсем уже ничтожную денежную сумму, ибо они были всегда свободны, барщины никогда не несли, а взносы натурой заменили денежной уплатой еще в начале XIV в., многие же — и в последние десятилетия XIII в., когда покупательная сила денег была несравненно больше, чем 150–200 лет спустя. Итак, положение свободных держателей ко второй половине XV в. стало поистине превосходным: они сделались, в сущности, полными владельцами своих участков — de facto; положение бывших несвободных держателей также ярко улучшилось приобретением личной свободы; что их не угнетали лежавшие на них денежные повинности, явствует уже из того, что поместные владельцы даже пробовали уже спустя 50–75 лет после распространения денежных платежей снова заменить их старыми повинностями, но это им не удалось [67]. Податные взносы, казавшиеся низкими даже в XIV в., конечно, могли совсем не затруднять плательщиков в XV столетии. Наконец, положение копигольдеров, сравнительно недавнего происхождения арендаторов, также было по меньшей мере обеспечено и низкой тоже давно установленной арендой, и все большей и большей прибыльностью земледельческого труда. Недаром после аграрной революции (и в разгаре ее) старый порядок вещей должен был казаться многим потерянным раем. Потомок йомена, придворный проповедник времен Эдуарда VI, говорит [68]: «Отец мой был йомен и не имел своей земли: уплачивая за свою ферму не более 2 и 3 фунтов в год, он получал столько дохода, что содержал с пол дюжины рабочих. У него было пастбище для 100 овец, и мать моя доила 30 коров. Он являлся для исполнения королевской службы самолично с оружием и лошадью. Я помню, как я застегивал ему латы, когда он отправлялся на поле в Блекет. Он посылал меня в школу, иначе я не проповедовал бы теперь перед его величеством. Он выдал замуж моих сестер, дав каждой в приданое по 5 фунтов, или 20 ноблей, и воспитывал их в благочестии и страхе божием. Он оказывал гостеприимство бедным людям и подавал нищим, и все это с доходов упомянутой фермы» и т. д.
Добавим, что шерсть, обогащавшая купцов, обогащала и всех трудящихся над землей, ибо они-то и продавали эту шерсть маленькими партиями в руки степлером, нагружавших этими отовсюду отдельно купленными тюками свои гальоны; те же йомены, копигольдеры, держатели по обычаю продавали шерсть мелким и крупным ремесленникам, выделывавшим ее и для экспорта, и для внутреннего сбыта. Не только продукты хлебопашества, но и это, как говорит Fitzherbert, публицист 20-х годов XVI в., и это «золотое руно», обогащавшее нацию, исходило из рук трудящегося над землей люда.
Теперь, очертив экономическое благосостояние издавна свободных и недавно освободившихся обитателей мэнора, благосостояние, покупаемое ничтожной или скромной денежной податью, снова возвратимся к вопросу: был ли под этим благосостоянием твердый юридический фундамент? Действительно ли так непоколебимо сидели на своих участках йомены, копигольдеры, держатели по обычаю? Этот вопрос заставляет опять вернуться к временам мертонского статута.
Статут, как мы видели, кроме незначительной и эластичной оговорки о необходимости удостовериться в «достаточности» пастбища, остающегося свободным держателям, дает лендлорду полнейшее право огораживать общинную землю мэнора, если он найдет это необходимым. Как уже было сказано, о наиболее многочисленной и разветвленной группе несвободных держателей не говорится ни слова. Но уже через 50 лет лендлордам показались слишком широкими термины мертонского статута, и они в 1285 г., уже при Эдуарде I, добились второго памятника аграрного законодательства того же характера: так называемого вестминстерского статута [69]. Законодатели вестминстерского парламента Эдуарда I стремятся устранить терминологическую неточность, вернее невыгодную для лендлордов широту термина libere tenentes, в мертонском статуте. «Ввиду того, что в статуте, изданном в Мертоне, было постановлено то-то и то-то (переписывается мертонский статут — Е. Т.), и ввиду того, что в нем совсем не было упомянуто о различии между поселянами (inter vicinum et vicinum), многие владельцы рощ, пустошей и пастбищ до сих пор затрудняются [70] противоречиями [71] со стороны поселян, имеющих достаточно пастбищ, и так как держатели земли от другого лица (не непосредственно от лендлорда) не более прав имеют на рощи, пустоши и пастбища, нежели собственные держатели владения [72], ввиду всего этого постановляется, что мертонский статут, изданный для хозяев и их держателей, должен иметь силу по отношению к поселянам [73], так что владетель мэнора, оставив своим людям и поселянам достаточное пастбище, может пользоваться остальным». Опять-таки вестминстерский статут с той же неопределенностью говорит об оставлении достаточных пастбищ «своим людям», но недаром в XVI в. публицисты, враждебно относящиеся к аграрной революции, с горечью говорят о полной неопределенности слова sufficiens. Кроме этих двух статутов, можно было бы еще упомянуть о трактате Бректона, появившемся в середине 60-х годов XIII в. и изображающем нечто вроде справочной книги и собрания юридических комментариев, но проф. Виноградов [74] доказал, что хронологически текст нельзя приурочить к определенному времени, что позднейшая редакция многочисленных интерполяций несомненна. Ввиду этого мы находим, что Т. Е. Скреттон [75] (впрочем, совсем незнакомый со статьей Виноградова) слишком доверчиво и без малейшей попытки критики относится к тексту Бректона. Тем же догматическим отношением к этому тексту грешит и Нассе [76]. Но мы посмотрим на трактат Бректона не как на подлинный источник эпохи между мертонским и вестминстерским статутами, а просто как на изложение взглядов, господствовавших в юридической практике относительно обоих статутов. Главное, что мы выносим из Бректона, — это что даже libere tenentes могли претендовать на лендлорда по поводу захваченной им земли только в том случае, если они предъявляли суду определенный договор, состоявшийся между ними и лендлордом. Оба статута, впрочем, и без того отдавали общинные угодья в полную власть помещика, тем более что он пользовался с исконных времен так называемым jus faldae, т. е. правом загонять свой скот на общий выгон; уже это право, примененное без ограничений в эпоху сильного развития скотоводства, могло бы жестоко затронуть интересы арендаторов. В самом деле, ограничений juris faldae сборник Бректона, например, совсем не знает, а полное отсутствие у всех нефригольдеров, несвободных держателей, каких бы то ни было прав на выгон ему хорошо известно, и он как бы подчеркивает смысл молчания о них мертонского статута: quia nemo potest communiam pasturae clamare, ut pertinentem ad liberum tenementum suum, nisi ille qui liberum tenementum habet [77]. Постепенный процесс (и техническая сторона его) исчезновения крепостничества совсем не входит в рамки нашей работы [78], так же как социальные пертурбации XIV столетия, ставшие в последнее время предметом новой и разносторонней разработки [79]. Для нашей цели важно только отметить, что освобождение крестьян, каким бы сложным стечением причин оно ни объяснялось [80], в XV столетии, уже в эпоху войны Алой и Белой розы и во всяком случае в правление Генрихов, есть факт, совершившийся почти на всем протяжении королевства, и что этот факт нисколько не содействовал юридическому упрочению прав держателей на землю. М. М. Ковалевский во втором томе своего «Экономического роста Европы», Томпсон в своей «English municipal history» собрали весьма характерные факты из области деятельности вотчинных судов XV столетия, показывающие, что огораживания были в ходу в Англии еще и до Тюдоров; пишущий эти строки, натолкнутой чтением монографии Охенковского [81], подробно изучил забытого и воскрешенного Охенковским писателя XV столетия Россуса: картины, которые рисует Россус [82], кажутся иногда прямо выхваченными из эпохи «Утопии», трактатов Фицгерберта, проповедей Латимера. Ясно, что твердо обоснованные суверенные права лендлорда над всей землей мэнора уже в середине XV в. начали получать должную оценку со стороны торгового капитала, нуждавшегося во все большем и большем количестве шерсти; ясно, что и лендлорды не могли довольствоваться весьма умеренными арендными платежами, получаемыми от фригольдеров, копигольдеров и держателей по обычаю. Россус не замечает в лендлордах того «развития чувства гуманности», которое подметил и за которое одобрил их через 4½ столетия Гоннер, автор указанной выше статьи в «Handwörterbuch der Slaatswissenschaften». Напротив, он громит их, называет сынами не бога, но маммоны [83]; объясняет их поступки жадностью (cupiditate); говорит об отнимаемых у бедного люда пастбищах. Но о пастбищах говорят и протоколы вотчинных судов; о пастбищах известно и из мэнорских ренталей, и из Бректона, и из мертонского статута и вестминстерской интерпретации; все эти источники говорят нам о тех или иных правах хотя бы даже одной части поселян на мирское пастбище; наконец, обычное право всегда было за то, что к известному земельному держанию «относится», «принадлежит» возможность для держателя (common appurtenant, common appendant) выгонять свой скот на общее пастбище; не менее известно и то, что lord of the manor был вместе с тем владыкой всей почвы, lord of the soil, что так смотрел на него закон и что слишком редко поселяне могли на основании эластичного выражения мертонского статута (sufficiens pastura) требовать и добиться в суде, чтобы лендлорду было воспрепятствовано распорядиться всем выгоном. Это все известно, повторяем, и без Россуса. Но у Россуса, и у него первого [84], мы встречаем новые и зловещие слова уже не о захвате мирских угодий, но о чем-то более существенном: «Utinam ipsi destructores villarum et earum mutulatores attenderent Christi salvatoris nostri exemplo…» «…omnes istae villae praerecitatae aut destruuntur, aut mutulantur, quod dolendum est…» Что это такое? Уже упоминается о разрушении деревень, об их гибели… Что явление это во времена Россуса (в 40—50-х годах XV в.) еще не было всеобщим, можно принять за факт, но что это явление им не выдумано, тоже сомнению не подлежит. Россус указывает прямо на местности и графства, где оно им было замечено. Да и ренталь имения Melton прямо указывает [85], что почти вся земля поместья была уже в руках немногих держателей, но кто были эти держатели, не говорится. Другой ренталь (Addition. Mss. 15761), переписанный нами в Британском музее [86], говорит, что за одно свое имение граф получает от двух арендаторов 60 шиллингов арендной платы, за другое от одного держателя — 46 шиллингов и 8 пенсов; за третье — тоже от одного лица 40 шиллингов. К сожалению, ренталь ни слова не говорит о размерах земли, но тут характерен самый факт сосредоточения трех мэноров в руках четырех держателей. Характерно и еще одно обстоятельство. М. М. Ковалевский [87], говоря о рентале графа Ормонда, высказывает гипотезу, что в общем земли у Ормонда хватило бы для устройства от 20 до 30 крестьянских хозяйств. Нам, впрочем, кажется, чего вряд ли эта цифра допустима. Ведь если признать вероятным, что сделка между графом и его держателями состоялась в середине XV столетия или даже в начале (ренталь составлен в 1473 г., но о дате заключения аренды мы указания там не нашли), то оценка аренды вряд ли была бы так уж низка, если не предположить совершенной незначительности поместий графа; ведь арендные цены XV в., и чем ближе к концу, тем больше, все возвышались; но, предположив их незначительность, мы все-таки увидим новую тенденцию сдавать землю в одни руки, а не в несколько. Так как в XIII–XIV вв. мы не можем припомнить случаев сосредоточения целых поместий (хотя бы и маленьких) в руках одного-двух арендаторов, то приходим к заключению, что Ормонд просто согнал бывших держателей, и даже может быть не он, а его родители или дед, и согнал для приращения доходов, для удобства, наконец для новых, может быть более выгодных, условий сдачи земли. Но так или иначе, много ли было прежде на этом имении держателей или немного, они считались не единицами, их не было 4 человек в трех имениях. Граф Ормонд бывших своих арендаторов прогнал. Если у нас нет особенно многих ренталей, дающих эти указания, то есть Россус, негодующие вопли которого весьма характерны своей искренностью и, главное, фактическими указаниями на местности [88]. Значит, разрушение деревень, т. е. иначе снос крестьянских дворов, отдача земли в руки немногих ее эксплуататоров, имеющих средства платить столько, сколько прежде не платили целые деревенские общества, — все эти факты уже имелись налицо в середине XV в., хотя и не были еще столь распространенными. Итак, выступил на первый план уже вопрос не об общинных угодьях и правах на него свободных или несвободных держателей, но другая, несравненно более фатальная проблема: имеет или не имеет право лендлорд прогнать совсем из мэнора своих арендаторов, если это ему заблагорассудится? Юридически сознанное право суверенного владения над мэнором отвечало на этот вопрос вполне утвердительно: да, может. Обычно правовые воззрения говорили: нет, не может. Практика XV в. и особенно его конца показала, на чьей стороне была юридическая и фактическая сила. Уже в средние две четверти (1425–1475 гг.) помещики должны были чувствовать всю убыточность ведения хозяйства при помощи наемного, а не крепостного (как прежде) труда; уже в эту эпоху развитие шерстяного экспорта и покровительственная политика Эдуарда IV и его предшественников так развила текстильную промышленность, что шерсть должна была добываться в громадных размерах и для внутреннего сбыта. С одной стороны, явная убыточность ведения земледельческого хозяйства, с другой стороны, ничтожные, старые, по традиции существующие арендные платы земельных держателей, с третьей стороны, выгодные и заманчивые предложения промышленников, занятых выделкой шерсти, — все это заставляло лендлорда воспользоваться своими суверенными правами на землю. Ничем, решительно ничем английский закон не обеспечивал ни фригольдеров, ни копигольдеров, ни customary tenants от сноса их дворов, от страшного ejectione fitmae после истечения срока аренды. Но и письменные договоры у арендаторов с лендлордами были исключительно редки: люди жили с незапамятных времен на участках земли, и ежегодные ничтожные денежные взносы, по-видимому, слишком мало напоминали им, что эти участки не их, а лендлорда, что они по закону только временные возделыватели своей земли, и только. Но процесс сноса дворов и обезземеления арендаторов вплоть до конца войны Алой и Белой розы отчасти маскировался следующим обстоятельством: быть может, вследствие падения экспортной торговли во время войны, быть может, вследствие иных неуследимых теперь причин, но до 80-х годов XV в. более яркую роль в торговле шерстью и шерстяными изделиями играли не столько степлеры и крупное купечество, сколько именно мелкие торговцы и мелкие промышленники, занятые внутренней торговлей (мы говорим о времени приблизительно 1450–1480 гг.). Весьма вероятно, что именно к этой эпохе относится процесс, делавший фригольдеров йоменами в позднейшем смысле слова, т. е. людьми, работающими над землей и разводящими овец с целью систематической продажи шерсти ремесленникам, выделывающим ее, и купцам. Процесс этот происходил сравнительно просто: фригольдер заарендовывал у своего лендлорда новые и новые участки, откуда сгонялись более бедные арендаторы, и обращал эти участки в пастбища. Явственно проигрывал один, беднейший слой сельского населения, и столь же явственно зато выигрывал другой, более богатый. Вот почему процесс обезземеления не выступал во всей своей наготе. Кроме фригольдеров, и посторонние мэнору лица садились на землю, но настоящий, большой денежный капитал еще не шел к земле; огораживания общинных угодий лендлордами оказывались обыкновенно достаточными для покрытия растущих потребностей сбыта, хотя вышеприведенные цитаты из Россуса указывают, что кое-где сносы крестьянских дворов также начались. Во всяком случае повсеместным это явление не было. В 1450 г. произошло в южной и восточной Англии брожение, связываемое обыкновенно с именем Джека Кэда, и хотя Шекспир влагает Кэду в уста [89] жалобу на герцога, огораживающего общинные земли, тем не менее (как правильно утверждает Скреттон) [90], реальный Джек Кэд и его сообщники ничего об этом не говорили. Ясно, что в середине века еще крестьянские умы не были повсеместно поражены новой бедой. Шекспир, как нам кажется, смешал малоизвестное восстание 1450 г. Кэда с еще менее того известным норфольским бунтом Кэта, происходившим 100 лет спустя и действительно вызванным огораживаниями и сносом дворов. Почти полная одноименность двух вождей могла ввести драматурга в заблуждение.
Но этот грозный разрушительный процесс только замедлился войной Алой и Белой розы, только замаскировался участием одного слоя населения фригольдеров в расширении пастбищ и разведении овец. Во всяком случае к тому времени, когда политические смуты стали утихать, когда степлеры и «отважные купцы» с удвоенной энергией принялись за экспорт шерсти, когда им стало необходимым бороться с испанскими конкурентами, к тому времени, т. е. к началу последней четверти XV в. уже были произведены первые пробы «опустошения» деревень, т. е. удаление арендаторов с насиженных мест.
Вот в этой стадии процесса он уже не маскировался ничем: от него страдали фригольдеры, начавшие кое-где разводить овец, от него страдали и копигольдеры и держатели по обычаю, все они должны были уступить место денежному капиталу, шедшему «обращать нивы в пастбища, храмы в овчарни, кладбища в загоны», как поется в одной балладе [91] XVI в., другими словами, устраивать из лучших пахотных земель пастбища для разведения невиданного и неслыханного до сих пор в Англии количества овец. Денежный капитал сыграл в готовившейся аграрной революции роль главного активного двигателя, лендлордам выпала роль продавцов и отдавателей в пользование затруднявшего их товара по выгодной для них цене, а фермерскому и крестьянскому населению большей части королевства оставался удел потерпевших и экспроприированных на основании положительных законов. Полная юридическая беспомощность, совершенная невозможность найти хоть какую-нибудь законную точку опоры — вот что характеризует и в XV, и в XVI вв. изгоняемое население мэноров. Сравнительно с совершеннейшим отсутствием ограничений права лендлордов сносить крестьянские дворы, общинные угодья могли показаться еще хоть кое-как защищенными даже мертонским статутом, если бы вообще мертонский статут имел даже тень смысла для людей, изгоняемых вон из мэнора. Итак, к началу правления тюдорской династии удобоподвижный и свободный денежный капитал, шедший из города в деревню, и неоспоримые юридические владельцы земли, к которым эти предложения капитала только и могли адресоваться, были заинтересованы в обезземелении и скорейшем обезземелении всего населения мэноров, без всяких отличий: и фригольдеров-йоменов, и копигольдеров, и customary tenants, а население мэноров юридически было вполне бессильно. Теперь, раньше чем перейти к status quo, созданному во времена «Утопии», очертим скудные и безуспешные попытки помочь страдавшим от переворота.
3
Эти попытки можно при всей их малочисленности разделить на две категории: 1) исходившие от государственной власти и имевшие целью помочь изгоняемому населению мэноров законодательным путем и 2) исходившие из среды экспроприируемого фермерства и выражавшиеся в действиях характера насильственного.
Собственно, правительство Тюдоров было прямо заинтересовано в успехе экономической борьбы с монархией Фердинанда и Изабеллы и столь же прямо нуждалось в успешном поступлении торговых пошлин от степлеров, «отважных купцов» и вообще крупного купечества. Аноним, написавший «The Libell of english policye», служит верным выразителем правительственных воззрений XV и XVI вв., когда все могущество Англии связывает с торговлей и судьбой купеческого класса и предостерегающим примером ставит своим читателям Данию: «Дания в былые времена была полна благородными завоевателями, достойными воителями, но, уничтожив своих купцов, датчане впали в бедность и прозябание, и так они и находятся в упадке до сегодня» [92]. Но до тех пор, продолжает аноним, пока купцы к их выгоде будут пользоваться у нас благоволением и покровительством, мы ни в чем не будем знать нужды. «Если они богаты, тогда благоденствовать будет наша страна, и лорды, и средний класс» [93]. Генрих VII до такой степени занят был поддержкой торговли и торгового флота, что в первый же год своего правления издал закон (прошедший, конечно, через парламент) о запрещении привозить в Англию некоторые товары иначе, как на английских кораблях [94]. Поддержка шерстяной индустрии и торговли — важнейшей отрасли экспорта, тесно связанной с доходами казначейства и развитием торгового флота, всегда озабочивала Тюдоров, с первого до последнего их представителей. Вместе с тем можно указать в их деятельности явственные намерения противодействовать до известной степени сосредоточению земли в руках немногих, что прямо было связано с нуждами торговли. Объясняется это отчасти тем, что правительству для успеха в политических делах нужны были не только деньги, но и люди, а надвигавшийся и уже начавшийся экономический переворот способствовал если не реальному, то видимому обезлюдению страны. Через каких-нибудь 4 года после вступления на престол Генрих VII издает постановление [95], касающееся острова Уайта. В постановлении указывается на то, что многие селения и деревни острова снесены [96], поля огорожены и всюду устроены пастбища и что вследствие этих причин население острова уменьшилось и его боевая готовность на случай войны уменьшилась; почему впредь запрещается одному и тому же лицу владеть на Уайте более нежели одной фермой. Этот закон интересен в следующем отношении. Во-первых, совершенно ясно указывается на основную причину беспокойства правительства: причина эта стратегическая в строжайшем смысле слова. Во-вторых, в высокой мере характерно, что заботы правительства начались именно с острова Уайта. Правда, это был остров, с давних пор ведший оживленную экспортную торговлю; нам пришлось найти даже упоминание о торговле Соутгемптона и Уайта со средиземными портами в те времена, когда средиземные республики имели еще мало сношений с Англией [97], но почему прежде всего все-таки правительство обратило внимание на его обезлюдение? Вернее всего потому именно, что Уайт — остров. Изгоняемое население из мэноров переезжало в Англию искать работы, бродяжничать и так далее, потому что на этом маленьком клочке земли делать было совсем уже нечего. Поэтому обезлюдение Уайта должно было казаться особенно рельефным и неоспоримым, а его стратегическое положение ввиду враждебного юго-западного континентального берега должно было особенно усилить тревогу правительства. Прошло после издания закона об острове Уайте несколько месяцев, и опять парламент издает, а король утверждает новый закон, уже общий для всего королевства. Этот закон (1489 г.) [98] носит характерное название: «An act against the pulling down of towns». В нем говорится об ужасах, происходящих по причине насильственного изгнания фермеров и разрушения их коттеджей, о том, что «где прежде жило и как должно работало 200 человек, теперь живут 2 или 3 пастуха»; что вследствие этого увеличивается число праздношатающихся, хлебопашество гибнет, а оно есть «весьма важный промысел» [99]; наконец, и тут приводится мотив, который следует считать главным и необходимейшим для объяснения всей этой стороны тюдоровского законодательства: «Защита нашего королевства от неприятелей терпит от этого ущерб».
В заключение закон предписывает восстановить фермы, разрушенные за последние годы, и сохранить за каждой из них по 20 акров земли. Проходит 24 года с лишком, и в 1514 г. сын и преемник Генриха VII издаст уже новый закон, трактующий все о том же [100]. Законодатель изображает весьма мрачными красками снос деревень и обращение пахотной земли в пастбища, он приказывает, чтобы все фермы, уничтоженные с первого дня заседаний действующего парламента (т. е. текущей сессии), были восстановлены в течение одного года со дня издания закона. Уже через год (в 1515 г.) этот акт получает новое подтверждение и даже грозит непокорным лендлордам отнятием половины земельного имущества до тех пор, пока они не исполнят воли законодателя. Но столь беспокоившее правительство обезлюдение деревень не прекращалось. Это зависело, во-первых, от продолжавшейся и возраставшей нужды купцов в шерсти и, во-вторых, от того, что законодатель всеми своими эдиктами все-таки не давал крестьянам в руки юридического орудия борьбы с лендлордами, к которым адресовались предложения городского торгового капитала. В самом деле: 1) мертонский статут этими эдиктами не отменялся, и лендлорды по-прежнему могли бы, если бы это им было нужно, огораживать общинную землю, не боясь никаких исков; 2) но и исков таких быть не могло, ибо лендлорды попросту сносили целые деревни и прогоняли вон фермеров, а затем, обратив всю пахотную землю в пастбища и присоединив к ней общинные угодья, сдавали ее арендатору-промышленнику разводившему овец. Протестовать против изгнания фермеры могли сколько угодно в памфлетах, песнях и так далее, но не в судах. Средств изгнания, и средств строго законных, у лендлордов было два. Прежде всего простое и немедленное изгнание по праву lord of the soil, верховного владыки земли, если не было никаких особенных условий у лендлорда с арендаторами, а у большинства их не было, затем возвышение арендной платы (никем и никогда не воспрещаемое) до невозможных для изгоняемого пределов: тут уж не помогали ни звание фригольдера, ни старые документы. В превосходном сборнике Ченея собрано несколько весьма характерных свидетельств современников о возвышении арендной платы. «Подумайте, — восклицает Brinkelow [101],— какое прегрешение совершается безнаказанно по всей стране вследствие непомерного возвышения арендной платы, все еще постоянно увеличивающейся!» Краули жалуется [102], что «человек, сдававший свои земли за 10 фунтов в год, обмерив их, сдает их теперь за такую высокую цену, что там, где он получал 10 фунтов, теперь получает вдвое».
«Землевладельцы, — пишет он же [103],— стараются извлечь до последнего пенни из своих владений, назначая непомерные платы и пошлины, и тот, кто не хочет или не может дать всего, что они требуют, должен удалиться, как бы он ни был честен, какую бы нужду ни терпел. Хотя бы он был верным, честным и смирным арендатором в течение многих лет, он должен по истечении арендного срока уплачивать почти такую же сумму денег, за которую можно было бы купить землю, или поспешно удалиться, хотя бы он, его жена и дети погибали от недостатка крова. Сколько бедствий произошло от этой тирании, худшей, чем турецкая! Сколько честных хозяев сделалось прихвостнями менее честных людей! Сколько скромных женщин погибло! Сколько сыновей, подававших надежды в науках, принуждены были заниматься ремеслами или поступать в поденщики, чтобы прокормить своих престарелых, обнищавших родителей! Какое множество строптивых детей бросились, очертя голову, во всякие пороки и наконец украсили собой виселицу! Сколько скромных и целомудренных девушек, не имея никакого приданого, вынуждены были проводить свои юные годы в неблагодарном труде или обрекать себя на нищенское супружество! Сколько распутных девушек погибло на улице в болезни и нищете! Какое всеобщее бедствие испытывает эта страна от ненасытной жадности землевладельцев!» Возвышение арендной платы не было, повторяем, запрещено ни одним из приведенных законов Генрихов VII и VIII. Мелкие арендаторы и их защитники в литературе и на церковной кафедре могут только молить лендлордов, увещевать их помнить свой христианский долг, и если грозить, то «судом страшным», но не земным: Томас Лептон заставляет лендлорда, возвышавшего арендную плату, мучиться в аду и восклицать [104]: «Вот какое царство купили мне непомерные арендные платы, которые я взыскивал! Охотно променял бы я мое теперешнее положение на самую бедную и жалкую хижину на земле. Когда эти лендлорды придут сюда, они будут горько оплакивать притеснения, которые они оказывали своим арендаторам, доводя их до нищенства». Тиндель [105] в свою очередь напоминает лендлордам о том, что они — христиане и поэтому должны довольствоваться «арендой по старинным обычаям», не повышая платы. По той же причине они не должны огораживать общинную землю, не должны обращать всей земли в пастбища, «ибо бог назначил землю для людей, а не овец или диких ланей». Хронологически первой и по существу дела важнейшей причиной возвышения арендной платы было, конечно, нашествие денежного капитала на деревню. Аренды возвышались не столько, чтобы в самом деле извлечь больше выгоды из сидевших на земле фермеров, сколько чтобы прогнать их и снести поскорее их коттеджи. Если мы забудем об усовещевающем тоне вышеупомянутых эдиктов Генриха VII, о грозных выражениях эдиктов Генриха VIII, а начнем анализировать их суть, то сразу увидим глубокую и безнадежную нецелесообразность их, нецелесообразность, бросающуюся в глаза, и поймем, что следует удивляться не их полному и безусловному фиаско, а скорее тому, что вообще их издавали. Генрих VII предписывает не сдавать двух ферм в одни руки, но лендлорд всего только возвышает плату на своих поместьях, арендаторы уходят, лендлорд сейчас же сносит их жилища, устраивает из всего мэнора одно обширное пастбище и сдает его в качестве одной фермы в руки приехавшему из города промышленнику. Нарушен ли закон Генриха VII? Нет, не нарушен. Генрих VIII приказывает восстановить разрушенные фермы. Лендлорд согласен, и когда обрадованные королевским законом бывшие арендаторы стекаются к родному пепелищу, он им и объявляет, что их дома будут восстановлены и их участки опять будут им отданы, но по такой-то цене (совершенно немыслимой для хлебопашца). Арендаторы, конечно, уходят прочь, а лендлорд, формально исполнивший со своей стороны все, чтобы обнаружить повиновение закону, ферм не восстановляет, конечно, и отдает свой мэнор уже поселившемуся здесь промышленнику. Нарушен ли закон 1514–1515 гг.? Нет, не нарушен. Уже в самом конце царствования Генриха VIII Вильям Форрест [106] писал: «Необходимо обратить внимание на эти непомерные платы и сбавить их до прежних, существовавших 40 лет тому назад, тогда будут достаток и довольство, хотя бы крупные землевладельцы и не изъявили своего согласия. Лучше убавить их доходы, чем допустить тысячи людей погибать с голоду. Для этого ваше величество можете назначить разумных людей из вашего совета, которые приняли бы меры к определению количества земель и ферм и к регулированию арендной платы» и т. д. То, что предлагал сделать Форрест, носит вполне определенное название: это было бы революционным, насильственным вмешательством государства в экономическую жизнь, вмешательством, которое во всяком случае не прошло бы так бесследно, как законы обоих Генрихов. Но на это Тюдоры не решились. Слишком им дорога была экспортная торговля, ее борьба с конкурентами, ее процветание, особенно в те времена, когда перуанское и мексиканское золото лилось ручьями в казну Карла V и Филиппа II, опаснейших врагов английского самобытно-национального существования, и когда экспортная торговля, и она одна, могла перевести в Лондон хоть часть золота, шедшего через Испанию на остальной континент. Разумеется, слишком законны сомнения, удалось ли бы остановить развивавшийся процесс обезземеления крестьян даже таким вмешательством, но мы лишь отмечаем, что на него, на эту единственно сильную и активную меру, Тюдоры не решились. Это характеризует их двойственное, нерешительное отношение к совершившемуся аграрному перевороту, отношение, обусловленное, с одной стороны, сознанием всей громадной важности кризиса, переживаемого внешней торговлей, с другой стороны, столь же живым сознанием бедствий, происходящих от успеха денежного капитала в деревне. А бедствия эти были: прежде всего обезлюдение деревни, затем бродяжничество, нищенство, рост преступлений. Вследствие этой двойственности Тюдоры продолжали издавать законы, делать распоряжения, которые будто бы направлены к искоренению зла, но на самом деле никакого результата не достигали. Например, через 2 года после издания акта 1515 г. правительство велело составить перепись всех земель, огороженных и обращенных в пастбища с 1485 г. Опись составили, но ровно ничего дальше предпринято не было. В 1534 г., когда ликвидация земельной собственности монастырей особенно ускорила процесс экспроприации фермерского населения, было издано воспрещение всякому частному человеку владеть более нежели 2400 овец, если это частное лицо есть арендатор, но собственник-лендлорд может этому воспрещению не подчиняться [107]. Разумеется, подобный закон не мог бы иметь много смысла, если бы даже и строго соблюдался, ибо лендлорд всегда мог разводить от своего имени сколько угодно овец для своего арендатора. Но даже этого неудобства закон не имел для арендаторов: он просто никогда не соблюдался.
Итак, правительственные попытки противостоять некоторым бедственным и тревожным последствиям совершавшейся аграрной революции не увенчались успехом ни в первую половину века, ни при Елизавете, когда, впрочем, экспроприация уже слишком далеко зашла вперед. «У нас есть хорошие законы, — говорил с горечью Латимер в 1549 г., — относительно землевладельцев и огораживания ими земель, но в конце концов из этого ничего не выходит» [108]. Последняя половина фразы вполне совпадает с действительностью, но первую мы понимаем больше как иронию или придворный эвфемизм. Если признать главным принципом всякой кодификации стремление к возможно большей целесообразности издаваемых законов, то аграрная кодификация Тюдоров стоит ниже всякой критики. Правительство хотело бороться с последствиями нашествия капитала на мэнор, извлекая в то же время все выгоды от этого нашествия. Задача была не только трудна, но и неисполнима. Юридическая беспомощность экспроприируемых оказалась в XVI в. такой же, какой была и в XV. Но в начале настоящей главы мы указывали, что быстрый темп аграрной революции обусловился не только удобоподвижностью и величиной денежного капитала, ринувшегося на землю, но и социальной слабостью экспроприируемых. Понятие же социальной слабости шире понятия юридической беспомощности. Мы должны теперь отметить, что, не имея возможности на основании существовавших до аграрного переворота и изданных во время него законоположений бороться с коалицией лендлордов и денежного капитала, экспроприируемые фермеры вместе с тем не могли надеяться на успешную борьбу и при помощи незаконных, насильственных мер со своей стороны.
Собственно, серьезным народным движением, прямо вызванным огораживаниями общинных полей и сносом крестьянских дворов, было только восстание Роберта Кэта в Норфольке в царствование Эдуарда VI, в 1549 г. Других движений, заслуживающих хоть какого-нибудь внимания, аграрный переворот не вызвал. Тем с большим интересом мы принялись за его изучение с целью определить хоть приблизительно его силу и размер. Прежде всего, конечно, поиски за разгадкой этой проблемы сосредоточились на том знаменитом сером и обгоревшем по краям листе кэтовского «моления», который, как говорит норфолькское предание, был передан в руки королевских предводителей гонцом Кэта тотчас же после передачи повешенным. Этот лист хранится в Британском музее [109], и в нем-то мы искали разъяснения события. Но кэтовская петиция дала слишком мало, вернее, слишком уже известное. Пришлось обратиться к систематическому чтению всех заметок, всех писем и упоминаний, хоть какое-нибудь отношение к Кэту имеющих [110]. Тогда стало выясняться следующее.
Восстание началось в Норфольке, близ города Норвича. Следует заметить, что к концу первой половины XVI столетия в Норфольке огораживания и снос дворов вовсе не были как-нибудь особенно часты, непрерывны и повсеместны, напротив, в Кенте, Суффольке, Эссексе, Нортгемптоне, Лейстере, Шропт-шайре земля была либо совсем уже отдана под пастбища, либо большей частью. Это факт несомненный. Далее, точная цифра бунтовщиков неустановима, но, судя по тому, как они вели кампанию, нетрудно догадаться, что их было весьма немного: они двигались медленно, получая продовольствие от своих семейств и избегая всеми мерами встречи с королевскими войсками. Они избегали даже насилий над лендлордами, а ограничивались только ломкой изгородей и избиением овец на лугах и оленей в парках. В своем движении они приблизились к городу Норвичу, и тут Роберт Кэт расположился лагерем недалеко от города. В этом лагере, по преданию, была совершена расправа с несколькими попавшими в руки Кэта лендлордами [111], и отсюда же Кэт и отправил королю свою петицию. Петиция ничего характерного в себе не заключает. Кэт «молит» короля о запрещении лендлордам эксплуатировать общинные выгоны, чтобы земли сдавались арендаторам по той цене, которая была в ходу при Генрихе VII, а не по новой, возвышенной, чтобы лендлорды не отдавали земель в аренду новым людям из-за корысти и т. д. Любопытно, что в Норвиче решительно все было спокойно, и что более или менее резкого отклика движение Кэта не нашло даже в ближайших графствах. При первой же встрече с войсками бунтовщики рассеялись, Кэта казнили, казнили и еще нескольких; на том все и окончилось, впечатления на правительство бунт не произвел совсем. Герцог Соммерсет в письме к английскому послу в Мадриде говорит о деле Кэта как о совершенно ничтожном происшествии. На людей вроде Краули, искренно преданных делу экспроприируемых, попытка Кэта произвела впечатление вполне определенное. Через несколько месяцев после казни Кэта Краули писал стихи: «Если твой лендлорд возвышает арендную плату, плати ее спокойно и проси всемогущего бога, чтобы он отнял у лендлорда жестокость» [112]. В сущности, движение Кэта было, так сказать, только шумно поданной петицией правительству, не более. Незаконные ломания изгородей, убийство овец и прочее и попутные насилия над несколькими лицами — все это носит слишком мало революционный характер в те времена, когда по другим поводам кровавые драки с тысячами участников были не в редкость. Кэт не переставал от первого дня движения до плахи называть себя верноподданным короля, а лендлордов — нарушителями королевских велений. Знакомство с восстанием Кэта приводит к таким заключениям. Особая сила недовольства в Норфольке, фермеры которого гораздо меньше (количественно) пострадали от огораживаний [113], объясняется, быть может, условиями местными, местноисторического характера, так сказать. Мы предлагаем всякому, знакомому с единственной полной летописью — историей Норфолька, написанной Блумфильдом, сказать: существовала ли в английском королевстве, со времен норманского завоевания и кончая новейшей эпохой, местность, где бы чаще происходили всевозможные волнения и смуты по разнообразнейшим поводам? Разобраться в этом факте, вероятно, возможно, но это совсем выходит из рамок нашей работы. Скажем лишь, что местные причины, местные обстоятельства, местные традиции, может быть, местный этнографический нюанс, может быть, сравнительная заброшенность этого угла, отдаленность его от государственных центров, словом, многие условия сложились так, что известное настроение у норфолькцев прорывалось обыкновенно экспансивнее, нежели то же настроение у населения других местностей королевства. Поведение «бунтовщиков», их петиция, подавление движения без всяких почти усилий со стороны власти — все это показывает, что при всей напряженности чувства недовольства выразиться оно могло только в маленькой вспышке, едва ли не заведомо обреченной на неудачу. Через 3 года (в 1552 г.) имели место совсем уже незначительные и продолжавшиеся несколько дней волнения в Бекингемпшире, которые точно так же никакого отклика не возбудили в остальной Англии. Больше никаких движений нигде не было. Теперь сопоставим с этим фактом полного спокойствия, при котором совершалась экспроприация фермерского населения в течение 150 лет с лишком со столь же несомненным и так же хорошо засвидетельствованным фактом действительно ужасающих страданий, перенесенных фермерами, превращаемыми из собственников в нищих бродяг; далее, сделав такое сопоставление, припомним, что при Ричарде II, во время социального возмущения Уота Тайлера, судя по всем свидетельствам, положение восставших не может по интенсивности страдания идти в сравнение с положением экспроприируемых XV–XVI вв.; припомним, что до сих пор не было единогласия в научной литературе о коренных причинах восстания Уота Тайлера, а уже это одно показывает, насколько разнообразны в умах современников события были его мотивы; припомним, что конец XIV в. не оставил и двадцатой доли тех иеремиад, которые остались от XV–XVI, и из всего этого сделаем такой вывод: страдания экспроприируемых в XV–XVI вв. были ужасны, но борьба для страдавших оказывалась совершенно немыслимой, потому что они чувствовали себя очень уж слабыми и одинокими, и это единственное объяснение политического спокойствия, царившего при Тюдорах. Единство мотива, а мотив жалоб XV–XVI вв. один, именно и служит серьезным признаком социального одиночества жалующихся. При восстании Уота Тайлера мотивы были разнообразны, потому что не один общественный класс принимал в нем участие; при восстаниях Разина, Пугачева, жакерии также единства мотивов историк никогда не установит, потому что эти движения захватывали разные слои народа, и слои многочисленные. В местных, ничтожных попытках — норфолькской и бекингемпширской — бунтовщики действовали при полной к ним безучастности большинства населения их же мест (не говоря о всем королевстве), и единство мотива, царящее во всей без исключения аграрно-памфлетной литературе XV–XVI вв., сказавшееся и в петиции Роберта Кэта, еще ярче сказалось в равнодушии и даже злобе, с которыми брожение было встречено Норвичем и населением других мест. Это спокойствие всей страны оттеняется весьма сильно еще тем обстоятельством, что дело происходило уже после факта секуляризации монастырской собственности [114], факта, передавшего в руки первой сотни скупщиков 1/6 часть всей территории королевства. Распоряжением о распродаже монастырских земель Генрих VIII не только ускорил и без того быстрый процесс превращения большей части пахотной площади королевства в пастбище, но лишил уже окончательно и бесповоротно экспроприируемых всякой надежды на помощь благотворительности, которой занимались отчасти монастыри. Но недаром Краули рекомендовал мелким арендаторам в качестве единственного орудия молиться о смягчении лендлордских сердец, недаром Лептон [115] пугал лендлордов только страшным судом и ничем более скорым, недаром Тригг [116] жалуется на жестоких лендлордов, разрушителей сел и деревень, и не находит никаких слов ободрения для тех, о ком он горюет. Невозможность какой бы то ни было борьбы, совершенно очевидно, была ясна всем современникам.
Раньше чем говорить об одиночестве экспроприируемого класса и проистекающей отсюда безнадежности борьбы, упомянем еще об одном обстоятельстве, также чрезвычайно в этом смысле важном. Если обиженный общественный класс и одинок, но сам по себе многочислен, он нередко в истории бывает совершенно побежден в своих попытках помочь своему положению, но сами-то эти попытки приобретают более или менее значительный по размерам характер. Крестьяне в Венгрии 1514 г.[117] были, бесспорно, одиноки в своих стремлениях противодействовать закрепощению и были совершенно раздавлены после бунта, но самый бунт потряс всю страну. Ничтожные размеры английского брожения 1549 г., чисто местный его колорит — все это a priori уже указывает на то, что в нем не принимал участия хоть какой-нибудь, даже и одинокий, но многочисленный класс. Отсутствие других попыток, общий скорбный, но покорный судьбе (хотя и негодующий на врагов) тон памфлетной литературы способны только укрепить это априорное суждение, которое, впрочем, подтверждается и положительными сведениями: далеко не все фригольдеры, копигольдеры и customary tenants были экспроприированы до конца XVI века. Показания Стафорда [118] говорят, что в половине королевства ренты на землю остаются прежними: причина этому, действительно вероятно, заключается в существовании у некоторых счастливых арендаторов формальных договоров с лендлордами, состоявшихся еще между их предками и предками лендлорда и содержащих условленные цены, отчасти еще и непригодность некоторых земель к тому, чтобы служить хорошим пастбищем, отчасти и известное, конечно кратковременное, истощение той части денежного капитала, которая производила более 100 лет подряд аграрную революцию. Обезземеление продолжалось энергично и в XVII, и в XVIII, и в XIX вв., но до 1600 г. весьма вероятно, что если не половина, то треть мелких арендаторов уцелела, а некоторые историки думают, что и больше трети. От этого процесс экспроприации ничего не терял в своей остроте и болезненности, но так или иначе далеко не все сословие мелких арендаторов от него потерпело в течение царствования Тюдоров. Экспроприация всего сословия была, правда, только вопросом времени, но конец XVI столетия ее еще во всей полноте не видел. Итак, обиженный класс за XV–XVI вв. был экспроприирован лишь отчасти, и уже это сделало бы совсем немыслимым общее его восстание, но мало того: он был совершенно одинок. Не имея надежды на поддержку всех лиц своего сословия, экспроприированные в эпоху Тюдоров не имели точно так же и надежды на поддержку Других классов общества. Остановимся над этой стороной дела.
Классом, выигрывавшим от экспроприации, были прежде всего купцы. Относительно состава купеческого сословия в разбираемую эпоху мы нашли некоторые указания в трех памятниках, отысканных среди рукописного хлама архива Томаса Кромвеля и изданных целиком Рейнгольдом Паули в геттингенских «Abhandlungen der Königlichen Gesellschaft der Wissenschaften» за 1878 г. [119] Все три найденных отрывка писаны Томасу Кромвелю, бывшему главным и наиболее влиятельным министром 1535–1540 гг. Кем они нисаны, неизвестно. Паули приписывает, основываясь на сходстве почерков и слога, два из них некоему Клименту Армстронгу, человеку, судя по некоторым данным, сведущему в современной ему английской действительности. Первый трактат является, по-видимому, докладной запиской, писанной для Томаса Кромвеля, и носит название «Трактат, касающийся степлерства и естественных богатств королевства» [120]. Автор «Трактата» вспоминает старые времена «от Ричарда II… до Эдуарда IV», т. е. приблизительно до начала 60-х годов XV в. (Эдуард вступил на престол в 1461 г.). В эти хорошие времена шерсть из Англии вывозилась степлерами в Кале, говорит автор, и продавалась там за наличные деньги. Но со времен Эдуарда «шерсти, которую господь давал ежегодно Англии… стало не хватать для удовлетворения числа степлеров, все более увеличивавшегося» [121]. Степлеры начали скупать тогда шерсть «наперерыв один пред другим» [122], возвышать цены на нее и «вознаграждать» продающих ее «фермеров и их жен». Вследствие этого произошло оскудение шерсти в самой Англии, и ремесленники, занятые шитьем платья, не в состоянии были покупать нужный им материал: все шло в Кале, где ежедневно возрастали груды шерсти, свезенной для продажи. Когда же, жалуется гипотетический Армстронг, «отважные купцы» (merchant adventurers), корпорация, прежде не особенно покровительствуемая, распространилась и стала наравне со степлерами вывозить шерсть за границу [123], то уже на них не хватило всей шерсти в королевстве, предназначенной для внешней торговли: «…all the staple wolle in the reame was not able to suffise them». И вот тогда-то распространились массами скупщики шерсти, повсеместно называемые broggers (посредниками, маклерами), покупавшие шерсть у бедных людей (owt of pore mens hands) и за звонкую монету продававшие ее в Лондоне как степлерам, так и промышленникам, выделывавшим шерстяные материи [124]. Гипотетический Армстронг напирает на то, что этот новый класс был именно посредником между фермерами и городским капиталом: callid broggers and not staplers nor clothmakers [125]. Тогда фермеры сначала перестали обрабатывать свои участки, находя более выгодным обратить их в пастбища, но затем сами лендлорды бессердечно высчитали (за что особенно громит их Армстронг), что овцеводство несравненно выгоднее хлебопашества, и «для своего собственного блага они разрушили все дома и фермы, лишили арендаторов возможности работать и заставили их блуждать, как в пустыне, прося милостыню, воруя и добывая, как кто может, пропитание» [126]. Как же оправдываются эти купцы, причина всех бед, эти, по энергичному выражению Армстронга, «злые, дьявольские звери»? [127]
Во-первых, они говорят, что если бы они не вывозили столько шерсти за границу, то все равно в Англии этот избыток остался бы без обработки (it should be lost not able to drape it). Во-вторых, они говорят, что без них, экспортирующих купцов, заграничные страны перестали бы покупать английскую шерсть: испанская шерсть так улучшилась в качестве и возросла в количестве, что никто не нуждается в покупке английской шерсти, т. е. никто с континента не стал бы приезжать в Англию за шерстью [128]. Приводя эти аргументы, автор с ними не соглашается. Каждый лондонский степлер, восклицает он, лишил работы 4 или 5 тысяч человек! Впрочем, он сам признает [129], что «испанская шерсть так же хороша, как и английская», ибо в последнее время англичане шерсть своих овец ухудшили (housbondid… from better to wurse), а испанцы улучшили, но все же (тут автор впадает в противоречие с самим собой, что, впрочем, для нас неважно), все же на стороне англичан великое преимущество в том, что Англия имеет для сбыта шерсти на континенте степлевые склады, а Испания, «несмотря на все усилия, волей божьей не имеет». Но испанская шерсть, приходя в Брюгге (где у англичан есть степлевый склад), смешивается промышленниками с английской шерстью, и эта смесь дает такой превосходный товар, что английских материй уже никто не покупает, а предпочитают материи из этой смеси. Что же получается? Что английские мануфактуры будут разоряться, ибо континент в них не нуждается, «так-то степлеры разоряют простой народ» [130]. Все эти цитаты только подтверждают наше мнение, что от начала правления Тюдоров и по крайней мере до Елизаветы английская торговля и промышленность переживали трудный кризис, а не золотое время, что они вели тяжелую оборонительную войну за рынки против наступавшей Испании, что не только «ненасытность», но, повторяем, самосохранение побуждало денежный капитал броситься на землю. Но «трактат» гипотетического Армстронга дает нам еще указание на расширение численного состава лиц, кормившихся возле торговли: во-первых, в необыкновенной степени возросло число степлеров; во-вторых, выдвинулись «отважные купцы» (merchant adventurers) и чуть ли не сравнялись со степлерами с самого начала XVI в. и по количеству, и по размерам капитала; в-третьих, явились своего рода аграрные маклеры (broggers), многочисленный класс посредников между деревней и городом.
Дальнейшее рассмотрение этих «трех памятников» прольет еще свет на занимающий нас вопрос. Гипотетический Армстронг в полнейшем согласии со всей почти специальной литературой XVI в. в своей докладной записке негодует на купцов и лендлордов, но, так же как и вся названная литература, не надеется на исправление зла, причиняемого арендаторам. Он имеет другой рецепт для «пополнения казны короля» и благоденствия королевства: следует, по его мнению, изо всех сил поддерживать ремесленников всякого рода, это достижимо путем строжайшего протекционизма. «Лучше, — говорит он, — уплатить английскому мастеру за вещь 6 пенсов, нежели иностранному— 4 пенса», ибо эти 6 пенсов останутся в Англии, а те 4 уйдут из страны [131]. Вообще на ремесленный класс автор смотрит с упованием, очевидно этот класс был для него классом будущего, прибежищем и обеспечением большинства трудящейся массы. Напротив, в слишком уже, по его мнению, расплодившемся количестве мелких торговцев он видит зло: «Лондон теперь в таком положении, что все в нем торговцы» [132]. Другой аноним, написавший также докладную записку Томасу Кромвелю [133], повторяет почти буквально pia desideria о необходимости всеми мерами способствовать преуспеванию ремесленного класса, в котором люди могут быть полезны трудом рук своих и себе, и государству, и путь для этого правительство должно избрать один: строжайшее проведение покровительственном системы; прежде же всего следует озаботиться о развитии шерстяной индустрии, чтобы была возможность продавать за границей не сырье, но материи. Особенно второй аноним останавливается над вопросом о печатании книг (pryntyng); сразу переносишься в этот век распространения сотен тысяч изданий священных книг, молитвенников, религиозной и всякой иной полемики и т. д. [134]… Аноним советует правительству «не терпеть книг, напечатанных не в Англии», но не по цензурным, а по чисто, так сказать, таможенным причинам: книга есть товар, выделку которого тем более анониму хотелось бы приурочить к своему отечеству, что производство этого товара занимает много рук и способно многих прокормить. Даже третий аноним [135], чающий избавления от социальных зол путем восстановления пахотных земель, и тот больше говорит о ремесленниках [136]. Но этот третий аноним [137] высказывает еще одну мысль, весьма для нас любопытную. Жалуясь на то, что англичане стали забывать священное писание, повелевающее в поте лица своего есть хлеб свой, он с жаром восклицает: «Сын каждого бедняка, рожденный для работы, жаждет стать купцом, продающим и покупающим, никогда не помогающим своим ближним, заботящимся не об общем благе, но о своем собственном!» [138] Мер к уврачеванию зла третий аноним предлагает две. Во-первых, и это он, по-видимому считает менее исполнимым, король и его совет должны приказать всем купцам и всем выделывающим шерстяные материи платить за шерсть не более тех цен, какие платились 124 года тому назад (т. е. в начале XV столетия); тогда лендлорды не будут иметь причин выгонять вон своих арендаторов, огораживать пастбища и уничтожать пахотные площади. Во-вторых, и это аноним особенно рекомендует, правительство должно воспретить английским купцам брать на континент в уплату за шерсть товары: этот обычай не обогащает Англию звонкой монетой и вместе с тем разоряет ремесленников, которым трудно бороться с импортируемыми статьями [139]. Но что характернее всего, это ход мысли нашего автора. Вот зачем ему, оказывается, нужно принудительное уменьшение цен на шерсть и как последствие этой меры нейтрализация алчности лендлордов: «Это уничтожит изгороди овечьих пастбищ, расширит площадь для хлебопашества, увеличит поэтому количество жизненных припасов в королевстве, так что лица, выделывающие материи, и все другие ремесленники смогут дешево устроить свое существование, что повлечет дешевизну заработной платы и удешевит английские материи и другие изделия». Эта цитата до такой степени кажется выхваченной из 40-х годов XIX столетия, из эпохи Кобдена, до такой степени раскрывает самую глубокую, фундаментальную сущность происходившего экономического процесса, наконец до такой степени весь третий аноним основательно забыт, что приведенное место мы обязаны привести и в подлиннике [140]. А зачем нужно удешевить английские материи, третий аноним поясняет на следующей же странице: для торговли с «Low-Countries» (Нидерландами) и немцами, которые теперь жалуются на подделки шерстяных материй и предпочитают смесь английской и испанской шерсти. Итак, хотя интересы денежного капитала в XV–XVI вв. в Англии временно совпали с интересами землевладения, ибо у землевладения были юридические права на землю, нужную денежному капиталу, но уже пробивалась коренная противоположность интересов денежного торгового капитала и крупного землевладения, и пробивалась именно там, где было особенно «тонко» — в соединявшем их временном союзе: для завоевания или хотя бы удержания за собой старых рынков, для успешной борьбы с Испанией торговому капиталу нужны были не только обилие и качество шерсти и шерстяных материй, но и дешевизна их, достижимая только удешевлением предметов первой необходимости. Для нас интересно еще, что враг обезземеления арендаторов, враг производимого капиталом переворота, обличитель лендлордской жадности, друг экспроприируемых убеждает правительство (ибо именно к правительству, к королю и его совету обращается) вмешаться в экономическую революцию во имя… интересов сбыта национальных продуктов на континентальных рынках, во имя борьбы с испанской шерстью. Ясно, значит, что близко знакомый с реальной действительностью третий аноним, сетуя об ужасных последствиях нашествия торгового капитала на землю, вместе с тем не скрывает от правительства, что основная цель этого нашествия заслуживает сама по себе сочувствия, что с испанской шерстью бороться необходимо «для пользы короля и государства», но что нужно стараться избавить трудящуюся массу (labourers and workers of the common people) от бедственного положения и дороговизны жизни для польз и нужд того же капитала, того же короля и того же государства… Он даже и не замечает некоторого несоответствия между библейским негодованием, которым он поражал купцов в начале своего трактата за алчность, и прозаическим, даже не косвенным, а прямым оправданием этой алчности, между демократическими пожеланиями всех благ трудящейся массе и разъяснением для какой цели нужно предохранить ее от голодной смерти и скудной жизни. Конечно, предполагать хоть какие-нибудь замаскированные тенденции, умышленное прятание основных стремлений у анонима мы не имеем ни малейшего права: совершенно ясно, что он искренен с начала до конца. Итак, этот третий аноним раскрывает перед нами всю неизбежность, всю непреоборимость совершавшегося процесса, весь фатальный ореол, которым он был окружен в глазах современников, с какой бы ненавистью и негодованием ни относились они к его последствиям. Статуты Генриха VII, Генриха VIII, Эдуарда VI, начинающиеся негодующим указанием на обезлюдение и кончающиеся полумерами, ничуть и ни на один момент не вредящими капиталу, памфлетная литература, взывающая к сердцу лендлордов и тут же называющая их алчными зверьми, наконец разобранный аноним, начинающий с изобличений капитала и кончающий советами правительству, как бы облегчить действия того же капитала, — все это непоследовательности одного порядка и одинаково вытекавшие из сути дела: сердце поражалось страданиями экспроприируемых, воображение пугалось видимого обезлюдения, политические расчеты требовали поддержки населенности южной, восточной и центральной Англии — все эти разнообразные мотивы заставляли и правительство, и литературу, и анонимов, писавших доклады Томасу Кромвелю, отмечать мрачные стороны, которыми изобиловала происходившая аграрная революция. Но польза, извлекаемая из нее казначейством, многочисленнейшим сословием купцов (куда, как мы отметили, «стремится», по словам анонима, «сын каждого бедняка»), интересы наконец ремесленников — все это требовало не противиться течению, не пытаться разрушить его, подсечь в корень. Вряд ли, разумеется, и мыслимы были бы такие попытки, и еще более можно сомневаться, произошли бы от них хоть какие-нибудь результаты. Когда же политические условия сложились так, что ребром был поставлен в том же XVI в. вопрос о самостоятельном существовании Англии, тогда вся невозможность оставить экономическую борьбу с Испанией стала особенно видна и ясна.
Многознаменательно то внимание и тот жар, с которыми все три анонима относятся к ремесленному труду, т. е. к той форме труда, которая была тесно связана с успехами торговли и не могла не развиваться и расширять свои действия вместе с торговлей. Суконщики всех оттенков и видов должны быть тут прежде всего приняты во внимание. Статутом 1337 г. [141] Эдуард III, превосходно понимавший всю выгоду для английского экспорта в вывозе не сырья или не только сырья, но и шерстяных изделий, на весьма льготных основаниях предлагал фландрским и вообще иностранным мастерам переселиться в Англию. Этот статут привлек немало фландрских мастеров, которые и содействовали усовершенствованию английской шерстяной индустрии, бывшей тогда еще в младенчестве. С XV столетия непрерывно возраставший туземный и континентальный спрос на сукна вызвал весьма большую дифференциацию среди ремесленников, запятых выделкой шерсти. Появляются так называемые cloth-finishers, отделывающие шерстяные материи, появляются специалисты-валяльщики, специалисты-отделыватели, наконец специалисты-продавцы сукон для туземного потребления. Эти ремесленники образовывали с конца XIV в. весьма влиятельные цеховые товарищества.
В XV столетии в суконной индустрии (особенно в конце столетия) начинает, как известно, установляться система мелкого, домашнего выделывания сукна (мастером, его семьей, его учениками и подмастерьями); это сукно продавалось потом далеко не всегда непосредственно потребителям: оно шло чаще всего в руки специалистов, мелких торговцев сукном, и распространялось по стране. К сожалению, ввиду отсутствия данных мы не знаем, как попадало сукно в руки степлеров: прямо ли из дома, где оно было выделано, или пройдя еще через мелких торговцев или комиссионеров. В 1463 г. воспрещением импорта сукон из-за границы национальный рынок был обеспечен за суконщиками и мелкими торговцами. Но после войны Алой и Белой розы усилился спрос на шерстяные изделия со стороны степлеров, merchant adventurers, и вот появляется и с начала XVI в. широко распространяется новая система выделки сукон. Суконщики, затрачивая известный капитал на устройство своего предприятия, принимают заказы от купцов и отдают исполнение заказов целой массе мелких работников, работающих на дому и доставляющих выработанное предпринимателю; сырой материал предприниматель дает им от себя. Несомненно, эти предприниматели часто обирали своих наемников, что явствует, между прочим, и из «Акта о ткачах», изданного в 1555 г., уже при Марии Кровавой. Не будем приводить этого «Акта», не потому что он неважен, но потому, что он в любопытнейших местах своих находится уже в книге Ashley [142]; напомним лишь, что в этом акте говорится о скупой плате, выдаваемой предпринимателями (clothiers), о том, что предприниматели разоряют мелких самостоятельных производителей, и т. д. Акт формально воспрещает какому бы то ни было ткачу держать в доме больше двух станков, воспрещает одному и тому же лицу извлекать выгоды разом из нескольких ремесл и т. д. Это своего рода начало государственной защиты труда показывает само по себе, широкое распространение ремесл и мануфактур к концу первой половины XVI в., причем старые цехи, явственно борясь с домашней промышленностью, с предпринимателями (clothiers), уже ничего не могут поделать с этой более эластичной и продуктивной формой индустриальной деятельности. В эти-то ряды ремесленников — в случае неудачи или ординарных способностей в качестве наемников, в случае удачи в качестве предпринимателей, наконец вдали от торговых центров — в качестве уцелевших самостоятельных «домашних производителей» — и шли многие и многие экспроприируемые, здесь-то и находили себе работу. Ненормально быстро разорил их капитал, но почти в то же время, хотя все-таки и не в потребных размерах, он открыл им новое поприще заработка. Говоря о том, что в его время «сын каждого бедняка стремится стать купцом», аноним может быть только не вполне точно выразился: не только купцом, но и мелким торговцем, и мануфактуристом-предпринимателем, и мануфактуристом-ремесленником, и самостоятельным мастером мог стать «сын бедняка». Разумеется, слишком ошибочно было бы рисовать картину спасения городом деревенских изгнанников, слишком все-таки не совпадал темп экспроприации арендаторов с темпом роста потребности в рабочих руках ремесленников, и, употребляя только что слова «почти в то же время», мы имели в виду хронологию исторического процесса, а не человеческой жизни. Если Дугдель говорит нам [143], что некий Смит выгнал вон 80 арендаторов и устроил пастбище, а эти 80 человек «терпели голод и нужду», то, даже зная, что Варвикшайр, где это случилось в 1494 г., сделался с первых годов XVI в. местом стечения многих ремесленников, мы усомнимся в возможности для всех 80 экспроприированных сделаться ремесленниками. Пять, шесть, десять, двадцать лет, когда речь идет об исторических явлениях, охватываются термином «почти в то же время», но эти сроки слишком достаточны, чтобы выброшенный на улицу человек или изгнанные из мэнора семьи погибли. Мы говорим только, что при всей болезненности, при всей остроте страданий для экспроприируемых в XV–XVI вв. с каждым поколением они находили себе больше и больше шансов не умереть с голоду. Их новая жизнь была несравненно хуже прежней жизни в деревне, но давала им, хотя и далеко не всем, кусок хлеба. Недаром же их стоны стихают все больше, чем ближе конец XVI в., недаром в XVII в. они почти прекращаются: памфлетная литература по разбираемому вопросу почти не существует после первых десятилетий XVII столетия.
На стороне сохранения общественного строя и неприкосновенности экономического процесса в Англии XVI в. стояли: 1) все земельные собственники (лендлорды); 2) весь купеческий класс; 3) все ремесленники, особенно занятые шерстяными промыслами и нуждавшиеся и в возможно большем спросе на шерстяные изделия, и в возможно большем количестве сырья, причем по вопросу об аграрном кризисе между цеховыми и нецеховыми ремесленниками, между предпринимателями (clothiers) и наемниками никакого разноречия не было и быть не могло: при всем несогласии конкурирующих интересов в обилии сырья и в удержании континентальных рынков (иначе в спросе на свои изделия) все они были заинтерсованы; 4) больше трети мелких арендаторов земли, уцелевших пока (т. е. до XVII в.); 5) все прислужники новых пастбищных мэноров; 6) посредники и комиссионеры всякого рода, кормившиеся около шерстяного промысла (broggers и т. д.); 7) необыкновенно сильно распространившееся и возросшее количество матросов, доковых рабочих и иных лиц, служивших торговому флоту, который рос параллельно росту торговли.
Все эти общественные слои плотно группировались вокруг почти самодержавно правивших Тюдоров. Таковы были элементы, способствовавшие консолидации английского социального строя XVI в. Кто же был заинтересован в его разрушении или по крайней мере в попытках насильственной приостановки совершавшегося экономического процесса? Около двух третей (т. е. несколько более половины и несколько менее двух третей) мелких арендаторов английского королевства, причем обезземеление, не кончившееся за 150 лет, постигало их постепенно, десятилетие за десятилетием, причем, далее, экспроприируемые отчасти входили в возраставшие кадры перечисленных консервативных категорий и, естественно, прилеплялись к новым интересам; не находившие же себе работы, и их было в первой половине века, конечно, больше, чем во второй, умирали с голоду, шли на большую дорогу, становились бродягами, попадали в дома терпимости. Но их была только часть двух третей одного сословия, и эта часть нарастала в течение 150 лет с одного конца притоком экспроприированных и уменьшалась с другого конца, погибая от голода, от веревки и в счастливых случаях находя какое-нибудь пропитание. Вот кто — эта часть экспроприированных — и стоял против социального строя. Что они были безнадежно слабы для борьбы — это показала попытка Кэта, это показала и вся дружественная им литература, об общем характере которой мы говорили. Сказанное только иллюстрирует все основательности этого недоверия к своим силам и к возможности какой-нибудь борьбы.
В эту-то эпоху болезненного и безнадежного (для поражаемых им) экономического катаклизма и появилось произведение Томаса Мора.