«УТОПИЯ». КРИТИЧЕСКИЕ ЗАМЕЧАНИЯ «УТОПИИ»
1
Еще в ноябре 1515 г., находясь в Антверпене во время упомянутого нами посольства для улажения торговых дел с Фландрией, котором он принимал участие в качестве уполномоченного от лондонского купечества, Томас Мор завязал знакомство с членом антверпенской ратуши Питером Жиллем, Джайльсом, или Эгидием (так изменялась его фамилия в прихотливом прононсе и транскрипции XVI столетия, любившего латинизировать и грецизировать фамилии); к тому же времени относится и первая его работа над «Утопией». Сначала он написал вторую часть текста, описание Утопии в точном смысле; в письме к Эразму Роттердамскому от 31 октября 1516 г.[144] Мор уже говорит о благосклонном отношении Эгидия к его произведению; это показывает, что работа продолжалась почти год, начавшись в Антверпене и окончившись в Лондоне. Написав сначала вторую часть, Томас Мор остальное время (уже в Англии, вернувшись из континентального путешествия) работал над тем обширным введением, которое и составило первую часть. Только в октябре он отправил всю рукопись Петру Эгидию, сопровождая ее письмом, которое также обыкновенно, по примеру первого издания, прилагается ко всем изданиям «Утопии». Мы перевели его также, но при переводе этого письма придерживались не одного только латинского текста, как при переводе «Утопии», но и английского (1550 г.), потому что именно здесь английский полнее, характернее выражает дружеский и разговорный колорит письма. Разумеется, “в тех немногих (четырех) местах, где в английском тексте есть прибавки (даже в 2–3 слова), мы придерживались исключительно латинского [*]. В письме Томас Мор высказывает причину медленности своей работы: он ссылается между прочим на обилие судейских занятий, на семейные обязанности и т. д. Как бы там ни было, если Томас Мор медлил работой, то Эгидий поспешил печатанием: в самом конце 1516 г.[145] «Утопия» появилась в свет в Лувене в типографии Теодора Мартина, причем изданием заведовал Петр Эгидий [146].
Это произведение представляет для исследователя двойной интерес. Прежде всего «Утопия» есть исторический источник, иллюстрация и собрание данных для характеристики социального и экономического положения Англии в начале XVI в. Затем та же «Утопия» содержит разработанное и развитое в подробностях учение об обществе, живущем без частной собственности, причем учение это изложено в форме конкретной фикции, в форме описания выдуманной республики утопийцев. Эта вторая сторона произведения ставит Томаса Мора в ряд творцов так называемых социальных «утопий», произведений, получивших даже самое название от моровского острова, но задолго до Томаса Мора существовавших и не Томасом Мором окончившихся. В той полосе всемирной литературы, которая началась автором «Πολιτεία», Томас Мор составляет посредствующее (и если не единственное, то главное) звено, соединяющее древний мир с новейшей эпохой, эпохой только что окончившегося XIX в. Обратимся к анализу сначала тех сторон произведения Мора, которые делают его важным историческим источником.
Заметим, что мы не можем согласиться с теми, кто делит «Утопию» на две части, по числу «книг» ее, и называет первую часть критической, а вторую — положительной. Подобное деление совершенно неверно, ибо в первой части встречаются уже экскурсы в идеальные страны с образцовыми учреждениями, а во второй читаем полные яду выходки против политических и всяких иных нестроений современного автору европейского мира. Но, признавая слишком поверхностным и внешним обозначения первой книги отрицательной, а второй — положительной, мы думаем, что гораздо рациональнее будет признать существование во всем трактате двух элементов — критического и положительного, причем эти элементы входят и в первую, и во вторую часть и подлежат только искусственному выделению для более удобного анализа всего трактата. Но раньше, нежели обратиться к критическим замечаниям, рассеянным в обеих частях «Утопии», обратим внимание на факт первоначального составления второй части, а не первой: этот факт, как нам кажется, имеет не один только библиографический интерес. Во второй части рассказано об устройстве идеального государства, развита в подробностях обширная схема переустройства современного Мору общеевропейского быта на совершенно новых основаниях; заканчивается же эта вторая часть словами, выражающими убеждение Томаса Мора в невозможности ожидать воцарения в Европе утопийских порядков [147]. Итак, на социальные невзгоды своего времени Томас Мор взглянул как на необходимое последствие общих причин, причем в окончательное уврачевание современных социальных недугов он не верит именно вследствие логической связи их со слишком прочно и глубоко укоренившимися общественными, учреждениями и обычаями. Уже развив это воззрение во второй части, Томас Мор приступил к обработке первой «книги» трактата, преимущественно занятой критическими и сатирическими замечаниями по поводу явлений английской современности. Это гарантировало само по себе известную разносторонность критического взгляда и внимание к таким сторонам жизни, которые ускользали от других публицистов XVI столетия. Делая эти предварительные замечания, нельзя не упомянуть о внешней форме, в которую отлились произведения Томаса Мора. Эта форма чрезвычайно характерна для того-времени: английский Ренессанс, главным и одним из первых деятелей которого был Томас Мор, хронологически совпал с эпохой великих географических открытий, и черты этого сложного, двойственного влияния ясно сказались во внешнем построении трактата. Прежде всего надлежит обратить внимание на прозрачную, откровенную мистификацию, которой дышат все страницы, посвященные выдуманному рассказчику Рафаэлю Гитлодею. Начать с того, что «Гитлодей» есть греческое слово, происходящее от ύθλος, что обозначает «пустяки», «нелепости». «Утопия» обозначает «отсутствие места», «нигде» (отрицание ού и «место» τόπος); утопийская река Anyder обозначает по-гречески «безводный» (ά νυδρος) и т. д. Все это, конечно, давно раскрыто, и на скорое раскрытие этих псевдонимов автор не мог не рассчитывать, предлагая свое произведение вниманию читающей публики в эпоху общего увлечения греческим языком. Такого рода прозрачные и умышленно откровенные мистификации были совершенно в духе северного, континентального гуманизма, под сильным влиянием которого жил Томас Мор. Не надо забывать, что за 4 года до того, как Мор принялся писать «Утопию», его друг Эразм [148] у него же в доме написал «Похвалу глупости», что Томас Мор был первым человеком, прослушавшим от Эразма чтение этого произведения, и первым, восхитившимся им. «Encomium Moriae», как известно, изобретает царицу-глупость в виде женщины, повелевающей весьма многими людьми и целыми сословиями, причем она произносит хвалебные монологи по адресу своих подданных. «Encomium Moriae» появилось в свет в 1511 г. и вызвало чрезвычайно много шума во всем читающем европейском обществе, Эразм посвятил это произведение Томасу Мору. Впрочем, от того же Эразма мы имеем уже, так сказать, фактическое свидетельство, что и по своему индивидуальному характеру Томас Мор был склонен к разным безобидным мистификациям, что он был «facundus nugator»: в том же «Encomium Moriae» есть эпизод, прямо касающийся будущего собеседника Рафаэля Гитлодея. «Я знаю одного своего однофамильца, — говорит Глупость (Moria), — который подарил своей недавно обвенчанной с ним жене фальшивые брильянты, легко ее убедив не только в их подлинности, но и в неизмеримой ценности, ибо он был красноречивым шутником». Что речь идет о Томасе Море, явствует: 1) из игры слов, построенной на созвучании Morus и Moria; 2) из того, что Томас Мор как раз тогда вторично женился на второй жене своей Алисе, которая весьма любила наряжаться, по отзыву своего мужа; 3) из того места «Утопии», в котором Томас Мор говорит о пренебрежении утопийцев к драгоценным камням [149] и где он утверждает, что людям в сущности все равно обладать ли драгоценностями или думать, что ими обладаешь. Следовательно, не только литературные влияния, не только впечатление, произведенное блестящим памфлетом Эразма, но и личные наклонности ума обусловили мистифицирующий элемент «Утопии». Выразился же этот мистифицирующий элемент так, как подсказывали автору ежедневные впечатления его эпохи, лежащей между открытием Америки, случившемся в год поступления Томаса Мора в университет, и завоеванием Мексиканской империи, происшедшем 4 года спустя после выхода в свет «Утопии». Эти ежедневные впечатления от действительно полуволшебных рассказов моряков и путешественников, возвращавшихся из Нового Света, из Индии, из Китая, из Южной и Западной Африки, чрезвычайно волновали и интересовали образованные, полуобразованные и даже совсем необразованные общественные слои приморской Европы. Отчего было в 1516 г. не поверить существованию коммунизма в какой-то новой Утопии, открытой Гитлодеем, если 14 лет спустя пришлось поверить действительному существованию чего-то вроде государственного коммунизма в Перу, открытом бандой Пизарро? Новейшие исследования пошатнули, правда, взгляд на древнеперуанский строй как на строй коммунистический, но мы говорим лишь о впечатлении, произведенном на европейцев этим первым знакомством с чуждым укладом жизни. Итак, основной тон мистификации подсказывался Томасу Мору впечатлениями эпохи открытий: он вложил рассказ об Утопии фиктивному своему знакомцу Рафаэлю Гитлодею, якобы открывшему этот блаженный остров. Любопытна еще одна весьма тонкая, но все же уловимая честность в мистифицирующих приемах Томаса Мора: его мистификация как бы рассчитана на две категории читателей, более просвещенную и менее просвещенную. С более просвещенной категорией Мор почти и не хитрит: все, знающие греческий язык, сразу не могли не понять, хотя бы уже по юмористическим псевдонимам, что Рафаэль «Бессмысленный», открывающий остров «Нигде», есть шутка, выдумка; с этой категорией его мистификация столь же умышленно откровенна, как мистификация авторов «Похвалы глупости» или «Писем темных людей», ибо нужны были поистине феноменальная наивность и отдаленность от литературы, чтобы принять «Epistolae obscurorum virorum» за чистую монету. Но что Томас Мор хотел действительно сбить с толку часть своих читателей, это явствует вполне из его письма к Петру Эгидию и из первых, вступительных страниц первой части. Здесь в дружеском и самом серьезном тоне напоминается секретарю антверпенского магистрата о встрече, которую они имели вместе с Рафаэлем Гитлодеем, приносятся извинения перед Гитлодеем на случай, если он рассердится по поводу нарушения своего авторского права, говорится о профессоре богословия, который уже собирается ехать в Утопию проповедовать слово божие, и т. д. С жаром высказывается желание навести еще у Гитлодея кое-какие справки относительно географического положения Утопии, т. е. точнейшие справки, нужные для путешествия туда желающих [150]. Тот же тон выдерживается во всех местах текста «Утопии», где только затрагивается вопрос о личности Гитлодея и его путешествиях [151]. Томас Мор говорит о Гитлодее как о спутнике знаменитого мореплавателя, описавшего новооткрытые части Нового Света и давшего Новому Свету свое имя, флорентийца Америго Веспуччи. Америго Веспуччи посетил Южную Америку в 1499 г., в 1503 г. снова отправился к бразильским берегам и вернулся в Лиссабон летом 1504 г. Вот в это-то путешествие, но словам Гитлодея, он и был в эскадре Америго, и когда Америго, возвращаясь в Лиссабон, оставил в укрепленном лагере на мысе Фрио 24 вооруженных человека, а этот факт твердо установлен в истории его путешествий, то Гитлодей, по словам Мора, также попросил позволения остаться в неведомых странах в числе этих 24 моряков [152]. Из этого-то укрепленного места Гитлодей и совершил свою экскурсию к утопийцам. Нужно заметить, что Америго был в первые десятилетия XVI в. чрезвычайно популярным мореплавателем, едва ли не популярнее Колумба, и уступал в славе разве только одному Васко да Гама, которого ценили тогда гораздо выше Колумба. Связывая с его путешествиями, с хорошо известными подробностями его странствий, с судьбой 24 моряков, оставшихся на мысе Фрио, судьбу своего Гитлодея, переплетая общеизвестные происшествия с происшествиями фиктивными, автор «Утопии» как бы подчеркивал в глазах известного круга читателей реальность существования своего героя. Но и этим он еще не довольствуется: оказывается, что Гитлодей был знаком с кардиналом Мортоном, тем самым, у которого в доме жил Томас Мор до поступления в Оксфордский университет. Приводится беседа за столом у кардинала, реплики Мортона и т. д. Чтобы докончить характеристику этой писательской манеры автора, еще напомним рассказ об обстоятельствах, при которых Мор встретился с Гитлодеем: его путешествие на континент, цель этого путешествия были весьма многим хорошо знакомы, так же как личность Петра Эгидия и других людей, с которыми сталкивался Мор во время своего посольства. Все это дает нам право предполагать, что, делая свою мистификацию прозрачной для высшего, культурного слоя читателей, автор не прочь был сообщить как можно больше естественности своему рассказу в глазах более широкой публики и предвосхищал позднейший термин — уменьшить утопичность, выдуманность сообщаемых фактов. Фридрих Клейнвехтер в своей книге «Die Staatsromane» [153] высказывает мнение, ставящее втупик тем глубоким невежеством, которое в нем изобличается: он думает, что Томас Мор вывел на сцену Гитлодея, ибо сам, «будучи на высоком посту канцлера Генриха VIII», не мог от своего лица, открыто высказывать свои идеи. Прежде всего Томас Мор стал канцлером уже после выхода в свет «Утопии»; затем мысли, проводимые там, он мог высказывать совершенно свободно, ибо «Kommunistische Ideen», о которых говорит Клейнвехтер, решительно ничего запретного в те времена не представляли именно вследствие совершеннейшего отсутствия каких бы то ни было мало-мальски значительных групп, которые бы этих идей в Англии XVI в. придерживались. Генрих VIII как раз и стал особенно благоволить к Томасу Мору, после того как тот прославился «Утопией». Наконец, и это важнее всего, Томас Мор слишком уже прозрачно обнаруживает истинный характер своего отношения к излагаемому Гитлодеем, чтобы можно было обмануться на этот счет. Нет, введение Гитлодея обусловлено было решительной необходимостью: чтобы сообщить читателям не ряд императивных советов и формул (как это делает Платон в «Πολιτεία», Морелли, Фурье, Сен-Симон), но нарисовать перед ними ряд конкретных образов рекомендуемого строя, для этого Мору нужно было прибегнуть либо к приемам сказок, вывести на сцену волшебное, аллегорическое лицо, либо рассказать о собственном путешествии в неизвестные страны, причем мистификация была бы совершенно уже не прикрыта ничем, ибо чрезвычайно легко Томаса Мора уличили бы во лжи. Оставался тот путь, к которому Мор и прибегнул.
Первая часть «Утопии» своими критическими замечаниями как бы стремится оправдать построение нового социального идеала, не имеющего совершенно ничего общего с критикуемым, а своими экскурсами в область Полилеритов и другие как бы приготовляет читателя к сложному государственному роману, рассказанному во второй части.
Что касается до критических замечаний, то они начинаются с принципиального спора между Петром Эгидием (одним из собеседников) и Гитлодеем. Эгидий удивляется познаниям путешественника и спрашивает его, почему бы ему не воспользоваться своими талантами и сведениями для службы какому-либо государю, через посредство которого Гитлодей мог бы быть полезен для целого государства. Гитлодей возражает ему (и Томасу Мору, также вмешавшемуся в разговор), что он не видит возможности служить королям, ибо короли думают лишь о военных предприятиях, но не о хорошем управлении уже приобретенного [154]. В общем из этого разговора выясняется следующее воззрение на отношения между правящими лицами и «философами», т. е. людьми, которые обладают умом и познаниями и приобрели их наукой и опытом. «Философы» и люди власти могут сойтись со слишком большим трудом по нескольким причинам. Во-первых, цели у них не вполне одинаковы. Люди власти главным образом заботятся о приращении своего могущества, «философы» считают задачей хорошего правительства мудрое и благодетельное управление. Далее, «философ» вблизи короля всегда в одиночестве, ибо в королевских советах преобладают зависть и соревнование, мешающие советникам относиться с должным вниманием и уважением к новым для них идеям философов, а также всякому нововведению, предлагаемому мыслителями; противятся люди, боящиеся «в чем бы то ни было быть умнее своих предков». Остановимся над этим воззрением. [Вопрос об] отношения[х] между людьми теоретической мысли и людьми власти ни разу [не] ставился в литературе Ренессанса до Томаса Мора и Макиавелли. Итальянские гуманисты XV столетия весьма часто рвались на службу к государям и мелким державцам Италии, но это не носило ровно никакого принципиального характера, а просто зависело от соображений личной выгоды. В литературных произведениях гуманистов XV в. можно найти восхваления того или иного политического режима, того или иного представителя власти, и только. Макиавелли первый своим трактатом «О государе» совершенно явственно обнаружил прямое желание влиять своими советами и соображениями на политическую действительность.
В сущности вопрос, поставленный Томасом Мором, Макиавелли разрешает, так сказать, действием, фактом издания своего трактата. Разрешает ли его определенно сам Томас Мор, сказать довольно затруднительно. Припомним в особенности пессимистическую иронию Гитлодея, когда он, доказывая всю невозможность своей службы при любом дворе, переносится мысленно в заседание тайного французского совета. Все советники французского короля согласны насчет необходимости увеличить территорию королевства и только расходятся относительно способа осуществления этой цели. Все советники равным образом согласны относительно необходимости всякими правдами и неправдами наполнить королевскую сокровищницу и спорят лишь относительно того, как бы поискуснее это устроить. «И вдруг поднимается» [155] Гитлодей и заявляет, что дай бог французскому королю хорошо управлять и той территорией, которая есть, и что лучше законом ограничить размеры королевской казны. «Как ты думаешь, как будет выслушана моя речь?» — спрашивает Гитлодей Томаса Мора. «Конечно, не весьма благосклонно», — отвечает Мор. С одной стороны, мы видим здесь прямое подчеркивание всей непримиримости между тенденциями «философов» и практических политиков, непримиримости коренной, принципиальной. С другой стороны, могут спросить, почему факту издания «Утопии» мы не придаем того же значения, как факту изданий макиавеллевского «О государе». Но Макиавелли прямо обращается как бы с обширной докладной запиской ко всем людям власти, будь эта власть в руках монарха, аристократии или демократии. Понятия «Il principe» и понятия Генриха Тюдора, Франциска Валуа, Фердинанда Католика, Карла V о задачах правительства, о целях, к которым оно должно стремиться, были совершенно тождественны, но в деле понимания способов, как достичь этих целей, в деле проникновения в самую глубину природы людей как социальных существ, разумеется, между автором «Il principe» и современными ему монархами могли существовать отношения учителя и учеников. Макиавелли знал, к кому и для чего он обращается; недаром чуть ли не вплоть до вольтеровского периода его книга не сходила со стола самых выдающихся коронованных особ. Да и форма трактата Макиавелли является своего рода катехизисом практических правил для политиков и людей власти, тогда как «Утопия», принципиально и непримиримо расходясь с европейской правительственной практикой, и по форме своей не могла рассчитывать на серьезное к себе отношение со стороны какого бы то ни было из современных правительств. Откладывая вопрос о целях издания «Утопии», пока скажем лишь одно: совершенно не веря в возможность для теоретиков, подобных Гитлодею, добиться немедленного осуществления всех своих требований и важнейших своих пожеланий, он все-таки не может согласиться вполне с безусловной бесполезностью теоретической мысли, желающей служить людям практической власти. Некоторый намек на то, какую роль людей мысли при дворе Томас Мор считает наиболее плодотворной, мы усматриваем в следующем месте диалога [156]. Томас Мор напоминает своему собеседнику предсказание Платона, что люди будут счастливы, если только философы начнут управлять или правители сделаются философами, и говорит, что весьма далеко это предсказанное Платоном счастье, если философы подобно Гитлодею не будут даже удостаивать государей своими советами. Гитлодей в ответ замечает, что философами издано уже много книг, которым люди власти могли бы следовать, если бы хотели; но они не хотят, ибо с детства уже «заражены» разными ложными мнениями. Если мы сопоставим с этим местом диалога общие педагогические суждения Мора о всемогуществе воспитания, то мы можем прийти к предположению, что автор «Утопии» не мог считать совершенно бесполезным делом присутствие «философов» при дворе в качестве воспитателей. Но и еще есть для «философов» возможность приносить пользу, находясь вблизи людей власти: они могут подавать советы относительно частичных улучшений, могут побуждать к пробам, к социальным опытам, к безопасным вполне попыткам уврачевания некоторых недугов общественного строя. Эта мысль проводится в рассказах Гитлодея о своем споре с юристом за столом у кардинала Мортона относительно смертной казни, где прямо по адресу Генриха VIII высказывается пожелание, чтобы король хоть в виде опыта отменил на время казнь за воровство; впрочем, этот спор выясняет и такую важную сторону воззрений Томаса Мора, как его взгляд на задачи уголовного правосудия. Юрист удивляется, что воровство в Англии процветает, несмотря на частые казни воров. Гитлодей высказывается решительно против смертной казни за воровство как против бесполезной жестокости. Аргументы его против смертной казни за воровство распадаются на три категории: 1) он приводит ряд доводов, объясняющих обилие преступлений общими социальными условиями; 2) он стремится показать несостоятельность этого вида наказания доводами юридическими в точном смысле слова и 3) он протестует против смертной казни во имя принципов христианской религии и этики. Коснемся пока последних двух категорий его аргументации. Нужно прежде всего заметить, что горячие филиппики против смертной казни имели в Англии XVI в. реальнейшие основания, самые очевидные и крепкие корни в текущей действительности. Смертная казнь полагалась за самые мелкие правонарушения, за воровство предметов, стоящих выше одного шиллинга, за рубку деревьев в чужом лесу и т. д. Вспомним, что знаменитый комментатор и глоссатор английского права Блекстон насчитывает для своего времени, т. е. для середины XVIII столетия, 160 различных преступлений, за которые полагалась смертная казнь [157]. Но этот счет еще не может дать о предмете надлежащего понятия, ибо Блекстон обозначал отдельными номерами целые категории преступлений; немецкий тюрьмовед Юлиус произвел более подробный и точный подсчет, и обнаружилось, что английские законы (не отмененные еще и в начале XIX в.) назначали смертную казнь за шесть тысяч семьсот восемьдесят девять преступлений. Смертью наказывались [158]: 1) злонамеренная порубка или уничтожение деревьев; 2) злонамеренное увечье животных; 3) всякий, кто найден будет вооруженным в лесу, или на дровосеке, или на дороге, или при воровстве дичи; 4) воровство выше одного шиллинга, если оно совершено в церкви, часовне или в лавке во время ярмарки, или наконец в частном доме, со взломом или испугом живущих в нем; 5) каждое мошенничество, совершенное над человеком в сонном состоянии или бодрственном, но так, что он не мог заметить; 6) воровство в лавке [на] 5 шиллингов; 7) в жилом строении на 40 и больше шиллингов; 8) воровство лошадей, скота и овец; 9) воровство писем; 10) воровство льна на мануфактурах; 11) злонамеренное банкротство; 12) разрушение машин; 13) угрозы в письме; 14) всякие подделки монеты, бумаг и т. д. и т. д. И это было уже во времена Бентама, во время и после периода просветительной литературы, все-таки имевшей влияние и за Ламаншем, так что pium desiderium Томаса Мора по частям начал исполняться лишь в XIX столетии. В 1808 г. парламент отменил смертную казнь за мошенничество, если только похищенная сумма не превышает 12 пенсов, в 1834 г. уничтожена казнь за кражу писем; в 1837 г. — за воровство в жилом помещении… Этот процесс постепенного сужения круга преступлений, поражаемых смертной казнью, вовсе не входит в нашу задачу; важно лишь отметить, как поздно (через 300 лет с лишком) положительное законодательство Англии стало двигаться по намеченному Томасом Мором пути. Такова была господствовавшая уголовная теория; практика ничуть с ней не расходилась. При Генрихе VIII по самой скромной и, конечно, неточной и уменьшенной статистике (ибо далеко не по всем казням имеются протоколы и письменные документы) за 38 лет его царствования было казнено 72 тысячи людей, т. е. ежегодно около 2 тысяч человек; при Елизавете ежедневно совершали в среднем две казни. Других дальнейших цифр приводить не будем, ибо для нашей непосредственной цели важны лишь данные XVI в., но опять-таки, чтобы указать на медленность в осуществлении идеалов автора «Утопии», упомянем, что Миттермайер насчитал в одном только 1831 г. и для одной только Англии (без Ирландии и без Шотландии) 1601 смертный приговор.
Если таковы были теория и практика уголовного законодательства Англии (да и других стран) и в XVI в., и в позднейшее время, то протесты против смертной казни, голоса за ее ограничение стали раздаваться на континенте Европы лишь в середине XVIII в., а в Англии — с конца XVIII в. из уст Бентама и его последователей. Нам могут возразить, что в XVIII в. протест против смертной казни был шире, нежели у Томаса Мора, говорившего главным образом о казнях за воровство, а не о казнях вообще. На это заметим следующее. Начать с того, что главный и первый антагонист смертной казни на материке Европы Беккария также не стоит за полную отмену смертной казни: он, как известно, оставляет ее за политические преступления; Филанджери примыкает к нему; Вольтер говорил: «Хорошо, пусть смертная казнь будет отменена, но пусть гг. убийцы перестанут ее совершать над своими жертвами (que messieurs les assassins commencent — т. e. начнут отмену смертной казни)»; другими словами, Вольтер стоял за сохранение казни для убийц, наконец первый после Мора заговоривший о вреде смертной казни англичанин, Джереми Бентам, точно так же признает необходимыми лишь некоторые ограничения, но никак не решается высказаться за полное уничтожение казни. Нигде Бентам не выражает своих мнений по этому поводу яснее, нежели в рукописях своих, извлеченных на свет и вышедших во французском издании Дюмона сначала в 1802 г., а затем в 1840 г. На английском языке эти рукописи никогда почему-то изданы не были, хотя, на наш взгляд, представляют гораздо больше интереса, нежели многие изданные вещи Бентама [159].
Бентам приводит аргументы за и против смертной казни. За смертную казнь [160] он приводит 4 аргумента: 1) она лишает преступника возможности вредить; 2) она в случае убийства вполне аналогична (analogue) с преступлением (это, по мнению современных Бентаму юристов, качество положительное); 3) она популярна; 4) она более примерна, более внушает спасительный ужас, нежели всякое иное наказание. Недостатки смертной казни таковы: 1) она не приносит материального вознаграждения обиженной стороне, ибо обидчик, лишаясь жизни, уже не может своим трудом (в тюрьме) возместить причиненный ущерб; 2) она лишает и государство работника, который в тюрьме мог бы принести какую-нибудь материальную пользу; 3) она неодинаково чувствительна для всех преступников, ибо одни меньше, другие больше дорожат жизнью; наконец, 4) она непоправима в случае обнаружения впоследствии судебной ошибки. Взвесив все аргументы за и против, Бентам находит, что смертную казнь все-таки следует оставить за убийство с отягчающими вину обстоятельствами [161].
Теперь, напомнив, что и эти позднейшие борцы против смертной казни не решались требовать полного ее уничтожения, возвратимся к Томасу Мору. В его мнениях о смертной казни видна некоторая сбивчивость. Юридические аргументы его говорят в точном смысле лишь о бесполезности и жестокости смертной казни за воровство. Со спором у кардинала Мортона, где говорится лишь об этом преступлении и где прямо указывается, что казнь за кражи нужно уничтожить, чтобы не превращать воров в убийц [162], с этим отмеченным уже местом сопоставим те данные, которые приводятся относительно идеальной «Утопии» во второй части трактата: смертная казнь полагается там за вторичное прелюбодеяние, за бегство преступника из неволи. Все это дает, казалось бы, право сказать, что Томас Мор не видит юридической возможности совершенно изгнать смертную казнь из уголовного обихода. Его юридические аргументы говорят в пользу отмены казни за воровство лишь то, что через 250 лет повторяет за Мором Бентам; вор должен работать в каменоломнях, как у римлян, или на других общественных работах, чтобы возместить причиненный им ущерб и чтобы принести государству материальную пользу. Эта чисто утилитарная точка зрения у Мора сказывается еще яснее, нежели у Бентама, ибо в его идеальном государстве утопийцы даже у других народов выпрашивают преступников и заставляют у себя работать в неволе [163]. Но если юридические аргументы Томаса Мора посвящены главным образом доказательству необходимости ограничить, а отнюдь не совсем уничтожить смертную казнь, то, переходя к аргументам религиозно-этическим, видим нечто гораздо более широкое, нечто гораздо более яркое и принципиально-близкое к заветам христианства. Напомним это любопытное место: «Мне кажется величайшей несправедливостью красть у человека жизнь за то, что он украл деньги, так как я полагаю, что с человеческой жизнью по ценности не могут сравниться никакие сокровища. Если же мне на это возразят, что эта казнь есть возмездие за оскорбление справедливости, за нарушение законов, то в таком случае разве не правильно говорят: summum jus summa injuria? Порицания заслуживает такая, достойная Манлия, суровость в исполнении законов, которая мечом карает малейшие правонарушения; такого же порицания достойны законы, одинаково карающие за все проступки, не обращая внимания, убил ли преступник человека или похитил у него монету, а ведь нет ничего общего, родственного между этими двумя преступлениями, если хоть немного справедливо смотреть на вещи». До сих пор все сказанное вполне примыкает к уже высказанной, и прямо, и косвенно, мысли о необходимости ограничить смертную казнь, не более. Но вот как он продолжает свою речь: «Бог запретил убивать кого бы то ни было, а мы так легко убиваем за отнятую денежку. Если же кто на это заметит, что право на убийство ближнего отнято у людей заповедью господней, за исключением тех случаев, когда человеческий закон объявляет, что нужно убить, то я на подобное возражение отвечу: что же мешает людям таким же образом установить между собой допустимость в известных случаях прелюбодеяния, клятвопреступления! Бог отнял у людей даже право на свою собственную жизнь, так неужели же людское соглашение убивать друг друга по известному приговору судящих должно иметь такую силу, чтобы избавлять исполнителей судебных решений от повиновения заповеди, ибо эти исполнители без всякого божьего указания убивают тех, которых приказывает убить человеческое решение. Не выйдет ли при подобных условиях, что запреты божьи имеют лишь настолько силу, поскольку дозволят это людские законы? Не выйдет ли так, что во всем люди будут указывать, до каких пор и насколько следует исполнять божьи веления?» Это уже принципиальное и полное отрицание смертной казни, которое только с 60-х годов XIX в. входит в криминалистический обиход, в научную литературу, отрицание смертной казни как таковой без различия преступлений. Томас Мор в этой тираде возвысился до точки зрения, которую даже во второй половине XIX в. оспаривали защитники смертной казни: Джон Стюарт Милль и Давид Штраус, не говоря уже о мыслителях и ученых, менее выдающихся. Если бы Томас Мор (несмотря на частое упоминание его имени по разным поводам и всегда почти понаслышке) не был так глубоко забыт, слова приведенной тирады, а вовсе не выдержки из Беккарии начинали бы собой историографию борьбы против смертной казни, ибо Беккария делает изъятия в пользу смертной казни (за политические преступления), а Томас Мор никаких изъятий в этой тираде не делает. Но, повторяем, эта тирада, принципиально и безусловно отрицающая казнь, будучи сопоставлена с раньше приведенными мнениями Мора, значительно теряет в своей характерности. В конце концов нам кажется возможным подвести такой итог криминалистическим воззрениям Мора по разбираемому вопросу: религия и христианская этика решительно не дозволяют применять смертную казнь к кому бы то ни было; казнь за имущественные правонарушения безнравственна, вредна и опасна для честных людей, которых воры будут не только грабить, но и убивать; смертная казнь более извинима у таких идеально хорошо устроенных народов, как утопийцы, нежели в других местах, ибо если уж при идеальном строе преступник нарушит закон, значит он действительно недостоин снисхождения. Некоторая сбивчивость этих воззрений все-таки не позволяет сомневаться, что в лице Мора мы имеем дело с убежденным врагом смертной казни, не нашедшим ни у себя, ни, конечно, у окружающих его, ни в литературе, старой и современной, достаточно логических, доводов, чтобы завершить и округлить свою аргументацию против казни. Но при некоторой непоследовательности мысли сила, искренность и единство его чувства в данном вопросе не подлежат никакому сомнению.
От юридических и религиозно-этических доводов против излишней суровости уголовной репрессии обратимся ко взгляду Томаса Мора на самую природу имущественных правонарушений, на их происхождение и первоначальные причины. Здесь мы имеем дело с широкими, совершенно не свойственными тому времени представлениями о преступлении как продукте социальных неустройств. Но если взятые сами по себе эти понятия о преступлении были совершенной новостью и для своего времени, и для позднейших веков, вплоть до XIX столетия, то эпоха Томаса Мора сказалась в чрезвычайном внимании, с которым он отнесся к этому вопросу, в том, что филиппика против социально-экономических бедствий вызвана именно разговором о преступниках, в том, что разговор этот начитает собой все произведение. Действительно, XVI век решительно не знал, что ему делать с преступниками и бродягами (о тех и других одинаково идет речь у Томаса Мора). Обилие этого элемента в Англии до такой степени бросалось в глаза, что могло по справедливости назваться злобой дня, могло заставить призадуматься даже таких лиц, как Генрих VIII, и даже в самые счастливые для внешней политики годы (а король внешней политикой интересовался несравненно больше, чем внутренней). Достоверно известно, что были годы в царствование Генриха VIII, когда вешали за бродяжество по 5 тысяч человек (и таких лет было в его царствование ни более, ни менее, как 14). Пятнадцать лет спустя после появления «Утопии» правительство Генриха VIII издало акт [164] следующего содержания. «Ввиду того, что по всему королевству английскому, — читаем мы в этом статуте, — бродяги и нищие с давних пор возросли в числе и ежедневно количество все растет и растет по причине лености, матери и зачинщице всех пороков; ввиду того, что вследствие увеличившегося нищенства и бродяжничества происходят и возникают (daily insurgeth and springeth) ежедневно и прежде происходили и возникали постоянные кражи, убийства и иные ненавистные обиды и великие бесчинства к величайшему прогневлению господню, беспокойству и ущербу королевских подданных и к поразительному (marvellous) нарушению общественных интересов… ввиду того, что бродяги и нищие растут в числе и уже составляют большие шайки или общества (into great routs or companies), как это уже ясно обнаруживается; ввиду всего этого… постановляется»: чтобы нищие испрашивали под страхом жестоких наказаний милостыню лишь тогда и в том районе, если шериф, уопентек или иная власть выдаст им дозволение в известном месте просить; пойманные вне означенного района и без письменного разрешения подвергаются жестоким истязаниям; с бродягами же акт обходится еще суровее: он приказывает жестоко бичевать их и водворять в определенные места, в случае же второй поимки бичевать нещадно. Через 5 лет был издан второй закон, уже повелевающий вешать без особой процедуры всех рецидивистов нищенства и бродяжничества [165]. Около 72 тысяч бродяг и нищих было повешено при Генрихе VIII, но и эти акты и рьяное их исполнение нищенства и бродяжничества не искоренили: при Елизавете пришлось издавать новые законы и воздвигать новые и новые виселицы, хотя и в меньших количествах, нежели при ее отце. Судя по всем данным, нищие и бродяги были столь многочисленны, что нередко (особенно в первую половину века) терроризовали целые деревни, не говоря уже об одиноких хуторах. Эта армия пауперизма и поставляла главный контингент лиц, обвиненных в имущественных правонарушениях. Генрих VIII в приведенном нами акте не прав, приписывая все зло одной только лености и злонамеренности бродяг, но он совершенно прав, связывая воедино «thefts», «vagabondry» и «sturdy mendicancy». Эти три явления шли рука об руку; но где же была основная причина названных зол, бросавшаяся упорно в глаза всем, даже людям, которые объясняли их нравственными пороками бродяг и преступников? Томас Мор прямо указывает на условия своего времени, на аграрную революцию, на овец, «пожирающих людей», на лендлордов, изгоняющих своих арендаторов, на отсутствие нужных заработков [166]. Начало XVI столетия именно и было тем трагичнее для экспроприируемых, что, как уже было сказано во второй главе настоящей работы, новые точки приложения рабочих рук появились не одновременно и не в соответствующих количествах, с беспрерывными успехами экспроприации и ростом количества обезземеленных. Бродяжества, преступления, дома терпимости, нищенство — вот что в начале века давало ненадежный, скудный, опасный, но все же хоть какой-нибудь кусок хлеба выгнанным из своих дедовских мест. Поистине замечательную своим жизненным реализмом картину рисует Томас Мор устами Гитлодея, когда говорит о положении экспроприируемых: «…они выселяются, несчастные, мужчины, женщины, мужья, жены, сироты, вдовы, родители с маленькими детьми, семьями, более многочисленными, чем богатыми, ибо земледелие требует многих рук, уходят они из знакомых и обжитых мест и не находят, куда деться. Они продают за бесценок всю свою утварь, и так уже весьма недорогую, даже если бы можно было дожидаться покупателя. Когда они в скором времени истратят при своих блужданиях то, что выручили от продажи, что им остается делать, как не красть и попадать на виселицу, по всей справедливости, очевидно, или бродить, выпрашивая милостыню, хотя при этом они будут посажены в тюрьму в качестве бродяг» и т. д. Экспроприация, по воззрениям Томаса Мора, стоит к бродяжеству, нищенству и воровству в отношениях причины и следствий. Этот взгляд тем более тут важен, что приводится по поводу спора о необходимости более суровой или менее суровой уголовной репрессии. Когда какой-нибудь Роберт Краули [167], через 40–50 лет после «Утопии», говорит о «строптивых детях» арендаторов, украсивших собой виселицу, и «распутных» дочерях, попавших в дома разврата, все благодаря разорению родителей, то он только скорбит об их участи, но все-таки не протестует против виселицы и все-таки объясняет участь несчастных также их «строптивостью» и «распутством». У нашего же автора мы совсем не видим, чтобы он отводил в данном случае роль какому-нибудь нравственному фактору, чтобы он оправдывал хоть отчасти законы против бродяг и нищих; он смотрит на аграрный кризис не как на роковой толчок, влекущий дурных людей на виселицу, но как на аркан, захвативший и старых, и малых, и хороших, и дурных, вышибивший их из привычных условий жизни и потащивший против их воли прямо в бездну. Этот-то взгляд на преступление как на продукт целого ряда общественных условий, эта ирония по поводу «очевидной справедливости» виселицы для бродяг и нищих и дополняют общую картину криминалистических воззрений Томаса Мора. Но все произведение написано так живо и вместе с тем так содержательно, что беседа Гитлодея с его знакомцами развертывает перед нами мысли Мора одну за другой, тесно и естественно связанные между собой в разговоре. Вопрос об отношениях между людьми мысли и людьми власти незаметно (посредством введения вспомянутой Гитлодеем беседы у кардинала Мортона) сменяется вопросом об уголовных карах, вопрос об уголовных карах приводит к анализу социально-экономического кризиса того времени. Как видно из соответствующих мест «Утопии», Томас Мор в своей грустной тираде о «прожорливых овцах» совершенно правильно уловил непосредственную причину переворота, но, что касается до дальнейшего углубления в эту проблему, он остался на уровне весьма многих своих современников и вместе с тем пошел до тех окончательных пределов принимаемых предпосылок, до которых никто больше и не дошел. Дело в том, что, подобно Фицгерберту, Краули, «Пептону, Тинделю, Льюеру, он также негодует на «скряг, ненасытных и жестоких» разорителей крестьян, на их несправедливости, беззакония и пр. Но, приписывая всю беду усилившейся алчности лендлордов и богатых людей, Томас Мор и тут, как и везде, обращается главным образом к рассмотрению не столько моральных погрешностей неугодных ему лиц, сколько социальных условий, позволяющих этим лицам приносить вред их ближним. Устами Гитлодея он обращается к власти с советом «постановить, чтобы те люди, которые разрушили деревни и села, или сами восстановили бы их, или предоставили бы сделать это желающим строиться и селиться». И тут еще Томас Мор не выходит из рамок тех пожеланий, которые раздавались в памфлетной литературе, которые наконец сказались в законах Генриха VII и Генриха VIII [168]. Но обратимся к самым последним страницам «Утопии» и там увидим, до какой степени Томас Мор не верит в возможность на самом деле улучшить положение дел и чем он это объясняет [169]. Будущий канцлер английского королевства полагает, что «богатые», прикрываясь именем государства, пекутся о своих выгодах, облекают свои желания в форму закона и пр. Не усматривая в аграрном перевороте никакой нужды для государства, считая первой причиной зла алчность лендлордов и «богатых» (т. е. купцов), видя наконец сравнительную пассивность правительственной политики в этом вопросе, Томас Мор с глубоким пессимизмом считает себя вправе обвинить современное ему государство в содействии интересам исключительно богачей. Это умозаключение и было крайним логическим этапом для всякого, отправлявшегося от такой посылки, как объяснение всего переворота внезапно усилившейся алчностью высших слоев общества. Впрочем, здесь пессимизм, и самый безнадежный, слышится больше всего в словах: «Omnes hasque hodie florent respublicas» etc. Мор распространяет свое обобщение на всю историю, на все страны земного шара и высказывает этот безнадежный взгляд с полным убеждением («sic me amet Deus!»). Если при свете этих заключительных страниц «Утопии» обратимся снова к разбираемому месту, то приглашение Гитлодея к кардиналу Мортону «постановить», чтобы снова строились разрушенные и снесенные села, это приглашение (впрочем, весьма коротенькое — три строчки из очень длинного разговора) не покажется нам столь искренним, горячим и верящим в благие предначертания власти, как, например, речи Латимера в 1549–1550 гг. или петиция Роберта Кэта [170], или укоры Тома Бастарда королеве Елизавете [171]. Итак, Томас Мор не верит в возможность предотвратить совершающийся перед ним кризис и на самом деле помочь страдающим от него, не верит потому, что считает государство орудием в руках «богатых». Он делает государство и непосредственно виновным в увеличении пауперизма: напоминание о солдатах, искалеченных в междоусобных и внешних войнах, имеет целью отчасти объяснить обилие людей, могущих жить только подаянием и преступлением. Если государство пополняет кадры нищих и страдающих искалеченными солдатами, если «богатые», «скряги» и так далее пополняют те же кадры выгнанными арендаторами, то знать виновна не только в полной готовности уступать арендные права на землю «богатым» и сгонять старых арендаторов, но также и в том, что она, знать, выделяет из народа способных к работе людей и делает их бесполезной дворней, челядью, а когда они состарятся и уже никуда не годны, их выгоняют вон, и они также должны воровать и бродяжничать. И здесь мы имеем дело с изображением реального факта, правда, не столь уже заметного в эпоху «Утопии», как лет за 20 до того. Лорды заводили себе неимоверно громадную дворню, нечто вроде целых батальонов телохранителей. В 1488 г. Генрих VII из чувства самосохранения принужден даже был воспретить своим приближенным обзаводиться, особенно в Лондоне и вблизи короля, слишком большой челядью [172]. Итак, государство, знать и «богатые» превращают тружеников-пахарей в бродяг, воров, нищих и тунеядцев. Таков вывод Томаса Мора. Образование этого нищего и преступного класса есть первое зло, в значительной мере зависящее от экспроприации населения. Но автор «Утопии» отмечает еще и другое явление, уже более общего, общенационального характера, которое он считает гибельным злом для Англии. Это зло заключается, по его мнению, во вздорожании съестных припасов, являющемся прямым последствием сокращения площади запашки и того, что никто уже не заботится о разведении крупного скота, а все думают лишь об овцах. Уменьшается количество добываемого хлеба и мяса, увеличивается дороговизна этих предметов, и положение всех вообще, кроме богачей, ухудшается, численность народонаселения падает. Старшие современники Мора повторяют нередко те же жалобы. «Где недавно было двенадцать тысяч жителей, там теперь четыре, где была тысяча, теперь едва триста, а во многих местах, где было много защитников отечества, никого не осталось», — говорит один из членов комиссии, назначенной правительством для ревизии дел об огораживаниях [173]. До сих пор мы видели, что жалобы Томаса Мора имеют корни в реальной действительности. Так ли это в данном случае? Видимая действительность, вернее, впечатления действительности на самом деле могли служить подтверждением для всех опасений относительно вздорожания предметов первой необходимости и вымирания народа; но соответствовали ли эти внешние впечатления фактическому положению дел?
Не думаем. В 80-х годах XVI в., т. е. через 70 лет после выхода в свет «Утопии», был произведен подсчет всему населению королевства, готовившегося к страшному нападению испанской непобедимой армады. Подсчет этот, конечно, особой точностью похвалиться не может; это действительно rough census, как его назвал Фруд [174], но он все-таки важен, ибо до него никаких подсчетов у нас нет; он обнаружил, что в Англии живет около 5 миллионов человек. XVI век был веком войн, аграрного кризиса, религиозных смут, начавшейся эмиграции. Мыслимо ли допустить, что за 70 лет население очень уж возросло (например, утроилось)? Фруд, например, склонен считать его и за гораздо большие промежутки времени стационарным, но мы, не идя так далеко, скажем все-таки, что вряд ли за эти Тяжелые 70 лет население Англии могло заметно возрасти. Вот и еще, уже не априорное, а до известной степени осязательное доказательство этому. В памфлете «Моление нищих» [175], вышедшем в 1531 г., говорится, что в Англии его времени есть 520 тысяч хозяйств. Он считает по 10 хозяйств на приход (parish), а приходов действительно было 52 тысячи. Хотя и делались по поводу цифры Симона Фиша замечания (и небезосновательные), что это число слишком уменьшено против действительности, ибо под словом household нередко нужно понимать не одно хозяйство, а несколько (aggregate numbers), но примем даже эту минимальную цифру. Считая на хозяйство 5 человек, получим цифру в 2 600 000 человек, и сюда еще не входит многочисленнейшая дворня, прислуга, работники, занятые во многих хозяйствах, ибо сосчитаны лишь семьи хозяев (5 человек приблизительно в семье); не вошла в этот расчет и значительнейшая часть городского населения, где на parish приходилось не 10, а гораздо больше семейств. 2 600 000 человек — это только цифра тех счастливцев, которые в тот грозный период разгара экспроприации (1531 г.) имели свой кров, это только члены хозяйских семей, и то далеко не всех семей. Дополнив эту цифру еще хоть 1–1½ миллионами [176], получим для всего населения цифру в 3½— 4 миллиона, и даже при таких осторожных выкладках рост населения за 70 лет (1516–1588) с 3½— 4 миллионов до 5 нужно признать немалым. Вспомним, что через 100 лет после непобедимой армады в Англии, по словам Грегори Кинга (писавшего в 1696 г.), было 5½ миллионов человек; по переписи, сделанной Вильгельмом III (в те же времена) у него оказалось подданных 5 миллионов 200 тысяч; к той же цифре приходят на основании приходских записей и новейшие архивисты [177]. В среднем, значит, со времен армады за 100 лет прирост населения равен был полумиллиону или даже того меньше. Имея в виду эту цифру и еще то обстоятельство, что в XVII в. никто решительно не жаловался на оскудение населения, на вымирание народа и так далее, делаем прямой вывод: при всей неточности подсчетов XVI в. (впрочем, и XVII также) население Англии в эпоху Томаса Мора вовсе не было так незначительно, чтобы было реальное основание опасаться его вымирания; прирост же населения за XVI в. нельзя не назвать нормальным для тех времен и вряд ли даже не большим и значительно большим, нежели прирост последующего периода (т. е. с конца XVI до конца XVII в.). Эти выводы: 1) что Англия вовсе не была в эпоху Мора пустыней, где паслись овцы, а была сравнительно населенной страной, и 2) что есть известные основания констатировать даже прирост населения за период интенсивной экспроприации арендаторов, объясняют также как нельзя более удовлетворительно, почему со второй половины XVI в., и особенно с начала XVII, жалобы на обезлюдение Англии, вымирание английского народа и так далее совершенно прекращаются, хотя процесс экспроприации идет своим чередом и вовсе не ослабевает; очевидность стала кричать за себя — обезлюдение деревни стало сказываться ростом городов, сокращение площади запашки — более интенсивным земледелием, а такое испытание, как борьба с Филиппом II, обнаружило всю неосновательность чрезмерных опасений за национальное будущее. Но, повторяем, видимая действительность, первые впечатления от последствий развивавшегося кризиса, снесение прочь целых сел и деревень, насильственное перемещение десятков тысяч людей — все это слишком бросалось в глаза в первые годы XVI в., чтобы Томас Мор мог не обратить на это внимания. Что касается, в частности, грозящего будто бы государству оскудения съестных припасов и вздорожания их, то эти опасения были, по-видимому, более априорного характера; пшеница до 50-х годов XVI в. держалась, с весьма малыми колебаниями, на цене в 6 шиллингов 8 пенсов за квартер, и только в 1551–1562 гг. цена эта сильно повысилась, главным образом вследствие начавшего сказываться прилива драгоценных металлов из Испании; после 1562 г. цена ее опять упала. Воловья говядина по статуту 1512 г., подтвержденному актом 1533 г., стоила полпенни за фунт; цена эта несколько изменялась при продаже большими партиями и в зависимости от качества мяса, но Леланд в своем Itinerary повторяет (в 1570 г.), что мясо быка стоит полпенни фунт. «Хороший» гусь (т. е. образцово упитанный) стоил в течение всего почти XVI в. 4 пенса, индюк — 3 пенса, курица — 2 пенса. Фруд считает возможным утверждать, что покупательная сила 1 пенни в эпоху Генриха VIII равна была покупательной силе 1 шиллинга в середине XIX в.[178] Это почти верно, хотя и не совсем: средняя цена мяса в Англии 50-х годов XIX в. была равна не 6 пенсам, как следовало бы по расчету Фруда, но 4–4½. Получали же ремесленники поденно по 5½ пенсов ежедневно от своего хозяина, и для целого ряда ремесел это было установлено статутом [179] Генриха VIII, за год до написания Томасом Мором «Утопии», повелевающим платить поденщикам-ремесленникам повсеместно 6 пенсов ежедневно в первую половину года и 5 пенсов ежедневно во вторую половину года (= 5½ пенсов ежедневно в год); чернорабочие должны получать у своих нанимателей 3 пенса в день. Даже этот ненавистный рабочим статут позволял им жить лучше многих рабочих на иных промыслах в той же Англии в XIX столетии, ибо покупательная сила 5½ пенсов равнялась по крайней мере покупательной силе 4½ шиллингов, если даже не 5½, как вышло бы по фрудовскому расчету, но статут не исполнялся, и старались держаться за него не рабочие, а наниматели. Чернорабочие (включая сюда и полевых работников) по статуту должны были получать ежедневно 3 пенса, но в действительности получали не 3, а 4, да еще пользовались маленьким огородом и лугом, где могли пасти свою корову.
Итак, ненормального вздорожания хлеба и мяса не произошло, общего народного голода не произошло, обезлюдения не произошло. Все это оказалось преувеличенным опасением. Во всем, что Томас Мор говорит о гибели и разорении самостоятельного мелкого фермерства, он прав; в описании ужасов, которые привелось пережить экспроприируемым (особенно в начале процесса), он также прав, но как только Томас Мор начинает утверждать, что смертная опасность висит не над одним только экспроприируемым классом, а над всей Англией как нацией и государством, он впадает в оптический и логический обман, принимая внешнее, мимолетное за постоянное, априорные соображения за доказанные факты, — partem pro tolo. При этом подчеркнем, что он сам противоречит основному капитальному своему критическому выводу, уже приведенному выше: если, по его же словам, государство есть орудие в руках богатых и если вместе с тем таковы все процветающие испокон веков государства (hasque florent etc.), то почему же Англия его времени должна составлять исключение? Как государство она может не гибнуть, а процветать даже при разорении бедных. Так выходит по его же соображениям, и, главное, горькая заключительная фраза вырвалась у него под прямым и непосредственным влиянием именно современной действительности, где же последовательность, если он тому же государству грозит гибелью только потому, что мелкая аренда гибнет, хотя бы и при ужасных страданиях? Но эта непоследовательность встречается в данном вопросе у Томаса Мора один раз. В других местах он говорит о нищете массы, об обездоленном трудящемся люде и так далее, но об опасности для государства речи уже нет: указывается лишь на неблагоустройство, на отсутствие общего довольства.
Автор «Утопии» счел нужным, как бы для того, чтобы оттенить свое мнение о необходимости бороться с социальными нестроениями путем коренной реформы, привести ходячие в его время взгляды, сообразно которым борьба должна была направиться не против основной причины общественных зол, а против их видимых последствий. Он выводит на сцену какого-то шута, который (там же, у кардинала Мортона) говорит, что нищие надоели ему в высокой степени, хотя он им никогда ничего и не дает, и поэтому наилучшим представляется куда-нибудь убрать нищих с глазедолой, например, отдать их всех на прокормление в Бенедиктинские монастыри. Следующую затем сцену мы припомним в другой связи, когда речь будет идти о религиозных воззрениях Томаса Мора, теперь же остановимся лишь на приведенном. Устами шута здесь говорит главное течение современной Томасу Мору (и погибшей в 1534–1535 гг.) общественной благотворительности: монастыри были до последних лет своего существования местами, где ютился нищий люд, иногда временно селившийся там, иногда постоянно. Но Томас Мор (устами шута), называющий в дальнейшей беседе английских монахов бродягами, не верит уже не только в целесообразность предлагаемой заведомо шутовской меры борьбы с нищенством, но и в реальность помощи, которую дают монастыри даже немногим призреваемым. Из эпиграммы Краули [180], напечатанной в сочинении W. Ashley «Introduction to English economic history and theory», мы знаем, что в последние годы своего существования монастырская благотворительность не всегда была на высоте своего призвания. Есть и еще известия, подтверждающие то же самое. Но в 1516 г. нападение на деятельность монастырей могло быть Томасом Мором вложено разве только в уста заведомо предосудительного персонажа — шута, паразита и так далее, ибо и Генрих VIII, и вся Англия были еще католическими, а на континенте только через несколько месяцев после выхода в свет «Утопии» была брошена Лютером папству первая перчатка. Вообще же в эпизоде с нищими интересно ироническое отношение к мотивам борьбы с ними: нищие надоели, они мозолят глаза, их нужно куда-нибудь удалить с глаз долой. Etenim hoc genus hominum misere cupio aliquo e conspectu amoliri meo, — так начинает речь свою о нищих выведенный Томасом Мором шут. Сатира здесь ясна так же, как в том месте, где власти, вешающие воров, уподобляются учителям, предпочитающим не учить, но сечь своих учеников. Очевидно, мотивы крутых и простых мер против неприятных и неудобных элементов общества казались Томасу Мору также весьма простыми, но отнюдь не заслуживающими особого почтения. Мы сказали, что эти крутые и простые меры, напоминаемые Томасом Мором, как бы оттеняют его собственный взгляд. Действительно, именно вслед за вставкой о шуте идет образный пример бессилия и непригодности «философских» воззрений вблизи людей власти (воображаемое заседание в совете у французского короля, где Гитлодей, расходясь со всеми советниками в основных принципах, должен явно остаться одиноким и потерпеть неудачу); в свою очередь этот уже разобранный нами пример, предназначенный иллюстрировать всю невозможность для Гитлодея служить какому бы то ни было правительству, приводит собеседников к коренному вопросу всей критики социального строя XVI в., содержащейся в «Утопии»: чем же объясняются, какой общей главной причиной, и алчность «богатых», разоряющая бедных, и деятельность государства на пользу первых, и невозможность для Гитлодея дарить своими советами монархов Европы? Такой общей причиной Гитлодей считает институт частной собственности, обусловливающий, как ему кажется, все социальные беды и нестроения и имеющий в нем безусловного антагониста.
2
Как было сказано во второй главе настоящей работы, главной активной движущей силой в экономическом и социальном кризисе XV–XVI вв. в Англии был денежный, торговлей скопленный капитал, опустившийся на землю точно так же для дальнейших торговых целей. Частная собственность в эпоху Томаса Мора предстала в виде главной, послушной и могущественной силы, подчиняющейся, велениям алчности своих обладателей. Пока эта воинствующая в XV–XVI вв. форма частной собственности — денежный капитал — еще находилась в состоянии роста, пока степлеры и другие купцы из поколения в поколение наживали сундуки фландрских дукатов и дублонов, до тех пор никому из лиц, заинтересованных положением низших слоев народа, не приходило в голову нападать на обладателей звонкой движимости, ибо жизнь и деятельность этих обладателей протекала наполовину за морем, и на родине они являлись только в роли желанных и исправных в платеже покупщиков шерсти и шерстяных изделий. Предметом нападений служили преимущественно сословные различия, привилегии высших слоев общества, те юридическо-экономические стороны феодализма, которые особенно давили низший класс. Когда Джон Болл в XIV в. нападал и на богатство, то под этим богатством следует разуметь не столько движимую, сколько недвижимую собственность. Эпоха Мора видела денежный капитал в роли экспроприатора мелких фермеров, в роли главного, непосредственного двигателя социальной революции. Такова была одна сторона дела. Другая бросалась в глаза наблюдателю, подобному Мору, не менее ярко, если судить по его же словам. Частная собственность шла покупать землю и изгонять фермеров, но почему земля оказалась к услугам капитала, почему лендлорд мог приехать в деревню, в которой до тех пор, может быть, и не бывал, и без дальнейших замедлений огородить пастбище, которым искони пользовались десятки семой, а семьи эти прогнать вон? По праву собственности. Здесь право собственности являлось именно наиболее ярко и в форме чисто юридического института, ибо лендлорда с землей, обрабатываемой его фермерами, решительно ничего не связывало, кроме условных, старых прав на нее. Токвиль в «Ancien régime» с присущей ему тонкостью общественно-психологического анализа утверждает, что перед 1789 г. французских крестьян больше всего возмущали и выводили из терпения старые феодальные пошлины и подати, удержавшиеся от средних веков и давно потерявшие всякий смысл, и именно потому, что они потеряли всякий смысл и были только юридическим пережитком, а не вытекали никак из реальных житейских условий. Право собственности лендлордов на землю фригольдеров, копигольдеров, customary tenants в Англии XV–XVI вв. оставалось за лендлордами нерушимо от времен нашествия норманов и дальнейших веков; закон их супрематию над всем мэнором признавал. Но только закон об этой супрематии и помнил. Большая часть арендаторов привыкла отделываться или ничтожной, эмблематической ежегодной податью лендлорду (фригольдеры), или скромным в старые времена установленным взносом (копигольдеры, customary tenants). Но когда это право верховного владычества было пущено в ход и когда все оказалось бессильным против него, тогда самый институт частной собственности как юридическое учреждение должен был обратить на себя внимание печальника экспроприируемых, Томаса Мора. Две формы частной собственности — капитал и права на землю соединились для общего похода, и все перед ними рухнуло; быстрота успеха, непреоборимость, грандиозность размеров переворота — все это заставило Томаса Мора вложить в уста Гитлодея признание за институтом частной собственности значения причины главных вин и нестроений. Раздражение Томаса Мора против этого института чрезвычайно велико, но он превосходно понимает все практическое бессилие своего негодования и всю крепость названного института. Тем тщательнее стремится он открыть теоретические, слабые, неоправдываемые, по его мнению, стороны частной собственности, и здесь, как везде в критических замечаниях «Утопии», проглядывает живая связь с окружавшими его экономическими условиями. Самая мысль о теоретическом отрицании частной собственности, отрицании, мотивированном и изложенном в целой книге, была так нова, что автор тотчас же, едва, так сказать, озаглавив дальнейшее изложение, почувствовал необходимость подкрепить свою мысль авторитетами. Он ссылается на первых христиан, на учение Платона [181] и наконец на своих утопийцев. В следующей главе мы займемся вопросом о литературных источниках «Утопии», теперь же проследим только критический элемент моровского отрицания частной собственности. Гитлодей, высказав свое суждение о частной собственности, с удвоенной энергией принимается доказывать собеседникам снова, что никакому правительству Европы он в советники и сотрудники не годится из-за этого коренного противоречия между ним и общепринятыми суждениями. Христос, говорит он, учил не скрывать его заветы, но проповедовать их во всеуслышание. На этом основании он, Гитлодей, не находит возможным скрывать свои убеждения перед кем бы то ни было, ибо его воззрение на частную собственность, говорит он, согласно с заветами Христа. Чем дальше, тем больше проскальзывает, что частная собственность ассоциируется у Томаса Мора преимущественно с представлением о деньгах. «Где частные владения, где все и всеми измеряется деньгами, там едва ли возможны счастье и справедливость» и т. д., — говорит он [182]. Придавая частной собственности значение краеугольного камня всего общественного здания, Гитлодей одобряет Платона за его нежелание писать законы для тех народов, которые отказываются расстаться с институтом частной собственности.
«Это (т. е. уничтожение частной собственности — Е. Т.) есть один и единственный (una et unica) путь к общественному благу», — говорит он. Одно из главных зол этого института, по его словам, есть неравномерное распределение денег; опять мы видим тут указание на самую текучую, удобоподвижную форму собственности. Чтобы уже исчерпать критику денежной собственности укажем во второй части на явно сатирический рассказ о том, в каком презрении у всех утопийцев золото и серебро, как эти металлы употребляются почти исключительно для выделки арестантских цепей, как они не понимают даже людей, могущих дорожить золотом и серебром [183]. Как и всегда, в эпохи сильного развития денежного обращения, в Англии XV–XVI вв. происходил казавшийся с непривычки удивительным процесс быстрого перемещения капиталов из рук в руки: в средние века и разориться, и разбогатеть было несравненно труднее. И это также косвенно отмечено в «Утопии», являющейся истинным зеркалом своего времени: стоит прочесть размышления Томаса Мора о том, что в странах с частной собственностью и денежным обращением человек есть не более, как прибавка к своим монетам (additamentum numismatum); что если человек богат, все ему льстят, а как только его монеты перейдут к другому, он сам делается приспешником нового их обладателя. Посылая современному ему государству в конце трактата упрек в пристрастном отношении к борьбе классов, в благосклонности к богатым, наконец даже в том, что государство есть простое орудие в руках владеющих классов, Томас Мор в своей критике частной собственности изображает носителей государственной власти лицами, стремящимися к захвату возможно большего количества драгоценных металлов. Сцена в воображаемом совете французского короля вполовину построена на рассуждениях советников, как бы хитрее и более замаскированно извлечь из народа денежные суммы. Мало того, что он считает собственность (в частности деньги) причиной социальных бедствий, порчей правительства, основой несправедливостей, есть еще одно место (также во второй части «Утопии»), где Томас Мор стремится раскрыть гибельные свойства денег. Он говорит в этом месте [184], что от господства в обществе денег страдают не только лишенные, но и обладатели их, которые не могут спокойно пользоваться своим богатством вследствие страха воров. Для XVI в. это утверждение пустой фразой назвать нельзя ни в каком случае. Преступления против собственности и личности в эпоху Мора были еще чаще, нежели обильные казни за эти преступления, по той простой причине, что сельской полиции фактически не существовало, а городская (уопентеки, wapentakes) больше исполняла функции судебных приставов, нежели полицейских; целая масса преступлений, иногда терроризовавших всю округу, оставалась нераскрытой. Ввиду бедствий и потрясений, вызванных аграрным кризисом, ввиду быстрого роста и интенсификации общественных противоположностей и контрастов число преступлений росло непрерывно. Хотя Лондон и приобрел себе титул города виселиц [185], хотя виселицы украшали собой обе стороны главных дорог королевства и никогда почти не пребывали вакантными, но все это ничуть не устрашало нарушителей закона. Быть может, Томас Мор и имел основание приурочить именно к филиппике против денег это предостережение богачам: как наиболее текучий, удобоподвижный вид собственности деньги, и преимущественно они одни, могли стать главной целью и приманкой для злоумышленников.
Недаром же законодательства Европы (кроме Италии) до XIV–XV вв. почти ничего не говорят о краже денежных сумм, а останавливаются гораздо больше на преступлениях другого типа, вернее, другого оттенка. Преступления против денежной собственности, конечно, гораздо исполнимее, чем против собственности всякого иного типа, и почти полное отсутствие охраны жизни и безопасности вне городов должно было особенно сказываться на положении тех лендлордов и горожан, которые, согнав фермеров, оставались среди пустырей с несколькими пастухами и слугами и могли ждать самых отчаянных поступков со стороны разоренных арендаторов, бродивших без приюта вокруг старого пепелища. Для восстания, как уже сказано, экспроприированные были слишком слабы, и все они (кроме норфолькской горсточки Роберта Кэта в 1549 г. и одного-двух примеров того же рода) сознавали свою слабость, но для насильственного нападения на одинокую усадьбу у каждой группы бродяг в 10–12 человек силы найтись могли, и слова Томаса Мора о душевных волнениях и беспокойствах обладателей богатства [186] имели значение не пустой фразы, но констатирования реальных явлений. Наконец, злом, происходящим в точном смысле от денежной собственности, Мор считает наемный труд, условия которого он рисует [187] весьма мрачными красками. Жизнь рабочих он считает худшей, нежели жизнь скота бессловесного, заработную плату — ничтожной, и отмечает с особенным негодованием, что ремесленники, несущие полезный труд (т. е. выделывающие предметы первой необходимости), зарабатывают меньше, нежели ремесленники «бесполезные» (т. е. выделывающие предметы роскоши). Томас Мор приписывает денежной собственности и тут такое значение, что он склонен делить общество не столько даже по обладанию или необладанию капиталом, сколько по зависимости именно от денежной собственности. Знатный, золотых дел мастер, ростовщик (nobilis quispiam aut aurifex, aut foenerator [188]) — это для него люди одной категории, но не заслуживающие, по его мнению, уважения вследствие своей, так сказать, близости к деньгам, своей прямой зависимости от денег; напротив, поденщики, земледельцы, словом, люди, без которых не обойдется и страна, лишенная денежного обращения, это для автора «Утопии» — другая общая категория. О коренном и существенном различии, существующем между золотых дел мастером и его заказчиками, он и не упоминает. Апологет натурального хозяйства, нарисовавший порядки утопийского государства, поборол и заставил замолчать здесь защитника трудящейся массы в ее целом. Его точка зрения на ремесленников, выделывающих предметы, нужные только для богатых, есть точка зрения моралиста по преимуществу: он громит тех же золотых дел мастеров за их «потворство» тщеславию и дурным страстям богатых («…adulatoribus et inanium voluptatum artificibus» etc.) и не один раз, но многократно противополагает их остальным работникам, зарабатывающим хлеб также физическим трудом. Наконец, Томас Мор, совершенно ослепленный негодованием, начинает рисовать деньги в виде какой-то полумистической первопричины зла, вкравшейся в современное ему общество. По его уверению, даже и богатые не были бы столь глухи к страданиям бедняков, если бы не существовало на свете именно такой формы богатства, как деньги («…nisi beata illa pecunia!»). И богачи, думает он, чувствуют (sentiunt ista, non dubito), что и им самим, и всем людям лучше жилось бы, если бы не деньги. Как вкрались деньги в общественный обиход, он отчасти желает выяснить. «Ясно, что они изобретены, чтобы облегчить людям доступ к пище, а на самом деле заграждают доступ к ней», — говорит он. Держится господство денег так прочно вследствие того, что тщеславие не может без них обойтись, а тщеславие есть одна из наиболее сильных и трудно искоренимых страстей [189].
Подводя итоги сказанному в настоящей главе, отметим следующее: 1) Критические и сатирические замечания Томаса Мора имеют тесную и непосредственную связь с экономической, социальной и политической современностью. 2) Внешняя форма «Утопии» обусловлена литературной манерой Ренессанса и, с другой стороны, навеяна впечатлениями от рассказов, частых в эту эпоху великих географических открытий. 2) Томас Мор, не скрывая фантастичности своей выдумки перед более или менее образованными своими читателями, делает все от него зависящее, чтобы удачнее замаскировать эту фантастичность от широких кругов читателей. 4) Основной причиной современных ему зол он считает существование частной собственности, причем подчеркивает всю невозможность заметно улучшить положение дел, пока этот институт существует. 5) Государство он считает орудием и слугой «богатых» и вместе с тем приписывает ему такие пороки, как любостяжание, погоня за чужими территориями и т. д. 6) Мыслители своими советами правителям особой пользы принести не могут, ибо если они не будут протестовать против частной собственности, никаких улучшений не добьются, а если будут протестовать, их никто не послушает. 7) Из всех форм частной собственности наиболее могущественная и вредная — деньги, не дающие счастья ни своим обладателям, ни лишенным их. 8) Яркая иллюстрация господства денег, служащих алчности и тщеславию, — это обезземеление мелких арендаторов, превращение пахотной земли в пастбища, жалкое положение наемного труда, угрожающая всему государству гибель, обилие бродяг, нищих и преступников.
9) Действующее уголовное законодательство жестоко и неразумно, оно противоречит христианским заветам и не охраняет вместе с тем общества.
Таковы сведенные воедино основные критические мысли «Утопии», рассеянные в обеих ее частях. Напомним еще, что эти замечания навеяны впечатлениями действительности, на самые впечатления могут в большей или меньшей мере уклоняться от реальной природы фактов. Так, мнение Томаса Мора о гибели, грозящей государству, понятно как результат впечатления от обезлюдения деревень и сел и совершенно ложно как сообщение реального факта; слова его о жалком положении наемного труда вполне объяснимы как результат мысленного сравнения прежнего быта изгнанных фермеров, самостоятельных хозяев, с нынешним (1516 г.) их бытом как наемников, но эти слова слишком сгущают краски, как то явствует из приведенных нами некоторых данных о заработной плате и покупательной силе денег в царствование Генриха VIII и хотя бы из того, что во времена начала капитализации крупной промышленности в XVIII в. старые времена, т. е. XVI и XVII вв., вспоминались как золотые и невозвратные годы десятками тысяч работников и ремесленников всех частей Англии; наконец, вспомним и еще некоторую непоследовательность в рассказе Гитлодея, называющего в одном месте [190] государство заговором богатых против бедных, т. е. приписывающего ему сознательность в недружелюбных действиях против бедняков, а в другом месте приглашающего главу правительства, кардинала Мортона, насильственно восстановить разрушаемый экономический строй, т. е. сделать нужное «бедным» (т. е. фермерам) и вредное для богатых (т. е. лендлордов и купцов). Эти критические замечания «Утопии» не только тесно связаны с действительностью, они дают такую яркую и живую характеристику этой действительности в ее общих чертах, как ни один другой литературный памятник эпохи. В первой главе мы отмечали и назвали характерной чертой английских высших культурных слоев их неразобщенность с общенародными социальными интересами. Часто противополагают итальянским гуманистам гуманистов северной, германской и голландской Европы и говорят, что последние были ближе к единоплеменной серой массе, нежели первые к итальянскому popolo minuto. Заметим на это, что в названном отношении гуманисты английские, и особенно главный из них — Томас Мор, еще ярче выразили свою кровную близость к национальным интересам. Если Ульрих фон Гуттен принял участие в практической жизни, то он стал на сторону своего класса, вернее, на сторону старых и невозвратных интересов своего класса, хотя и любил обращаться ко «всему немецкому народу». «Я вопию ко всему немецкому народу на его родном языке», — писал он в 1520 г. Это был гордый, смелый и бескорыстный человек, но, отдавая всю справедливость его блестящему литературному таланту (в чем он, бесспорно, был головой выше Томаса Мора), мы не задумываемся поставить его идеалы по обширности и выработанности ниже идеалов английского гуманиста. Ульриха фон Гуттена мы назвали по той причине, что все же он больше всех других гуманистов средней эпохи интересовался общественными явлениями своего века. Обратившись же к Эразму Роттердамскому, лучшему другу Томаса Мора и писателю, в еще большей степени превосходившему автора «Утопии» своими литературными талантами, мы сразу оценим всю пропасть, отделявшую их в деле отношения к обществу и его бедам. Здесь не место пока касаться и сравнивать поведение обоих друзей перед лицом власть имущих, не место вспоминать робкое сожаление, выраженное Эразмом по поводу стойкости Мора, когда пришло известие о его казни. Но спросим себя, как отразилось в произведениях Эразма состояние современного ему континента Европы? Из его работ мы получим яркое освещение происходившей тогда в верхних культурных слоях борьбы, увидим блестящую картину публицистических походов против папства, перенесемся во все большие и мелкие интересы тогдашнего литературного мира, тогдашней читающей публики, всего, словом, имевшего хоть какое-нибудь касательство к книгопечатанию. Но вынесем ли представление об экономическом состоянии общества, о его социальных делениях и перемещениях? А ведь и в Германии начала XVI в. и в этой области, как и в религиозной жизни, происходили чрезвычайно острые, важные события и изменения. У Эразма можно найти художественные, полные юмора страницы о его злоключениях, о его путевых несчастьях [191], о грязных гостиницах, о грубых трактирщиках, о глупых слугах, о безобразных дорогах Вестфалии и Рейнланда. Ни в каком случае нельзя отрицать исторической важности этих бытовых черточек, художественно схваченных Эразмом, но, с субъективной стороны, это лишь чисто личные, в самом узком и точном смысле, приключения и впечатления Эразма, экономический же и социальный быт тех стран, где он жил и по которым путешествовал, его не интересовал совершенно, и он ничего об этом предмете и не оставил во всем своем богатейшем литературном наследии. Томас Мор, напротив, опуская по возможности всю узко личную сторону дела, передает нам лишь те свои впечатления, которые имеют общий и отнюдь не поверхностный интерес.
В критических, сатирических и негодующих своих замечаниях по поводу общественных нестроений Томас Мор, отделяясь от современных ему континентальных гуманистов, продолжал традицию автора «Петра Пахаря», Уиклефа, Джона Россуса [192].
Но его книжка не довольствовалась критикой: она хотела дать положительный идеал. При построении этого идеала Томас Мор уже не только на континенте, но и в Англии не мог отыскать каких бы то ни было литературных образцов. Но, как мы отметили в первой главе, он был гуманистом истинным, и поэтому сокровища классической мысли были ему до самой глубины своей доступны; он был вместе с тем английским гуманистом и вследствие этого не чуждался церковных писателей, как то делал его итальянский современник, кардинал Бембо, в качестве гуманиста не читавший никогда св. Павла, «чтобы не портить свой латинский стиль». Среди философов классической древности и среди выдающихся отцов церкви Томас Мор нашел, вернее вспомнил, ибо он их знал с юности, двух людей, еще до него пытавшихся дать всему человечеству идеал общественной жизни. Описание утопийского государства имеет и фактическую, и логическую связь с идеями Платона и блаженного Августина. Подтверждения этой мысли и составят содержание следующей главы.