Сочинения. Том 1 — страница 42 из 63

ГОСУДАРСТВО «УТОПИИ». ЕГО ЛИТЕРАТУРНЫЕ ИСТОЧНИКИ

1

Источниками всемирной литературы, оказавшими несомненное влияние на выработку положительных идеалов «Утопии» и на весь сказывающийся в этом произведении ход мысли, мы считаем: 1) книгу блаженного Августина о государстве божьем, 2) диалоги Платона «Тимей» и «Критий», 3) «Республику» Платона и 4) трактат Платона о «Законах». Двух названных авторов этих трактатов и следует считать литературными вдохновителями положительных идеалов «Утопии». Начнем с блаженного Августина, потому что влияние его не сказалось с такой очевидностью, как влияние Платона, и еще потому, что в литературе о Томасе Море Августин почти совсем проходится молчанием. Не говоря уже о Ропере, Гарпсфильде, Степльтоне и дальнейших их компиляторах (Кресакре Море и т. д.), у которых вообще литературная деятельность Томаса Мора остается в тени, но и новейшие исследователи предмета до странности мало интересовались крупнейшим произведением Мора и, в частности, его источниками]. Тем не менее о Платоне хоть упоминается кое-где [193], а блаженный Августин почти совсем умалчивается. У первого биографа Томаса Мора в XIX столетии, самостоятельного и трудолюбивого биографа, Рудгарта, мы находим об «Утопии» ровно 22 страницы [194], сплошь занятые исключительно пересказом содержания трактата, и больше решительно ничего относящегося к «Утопии» нет. Внешний и действительно весьма значительный интерес биографии Томаса Мора так занимает Рудгарта, что, например, эпохе его канцлерства, дружбе с королем, ссоре с королем посвящается гораздо больше места, чем даже хотя бы пересказу важнейшего трактата. Не только и речи нет о каком-нибудь, даже и беглом, анализе, но ничего не сказано и о Платоне, не упомянуто это имя, хотя самое сжатое изложение трактата требует такого упоминания. После Рудгарта мисс Анни Меннинг [195] посвятила особую работу домашней жизни Томаса Мора, где, разумеется, и не могло оказаться места для какого бы то ни было разбора или упоминания об «Утопии». Через 26 лет после первого издания Рудгарта Низар издал книгу под названием «Etudes sur la renaissance» [196], где особый очерк посвящен Томасу Мору. В этом очерке находим 7½ страниц, озаглавленных «L’Utopie» [197] и сплошь занятых пересказом содержания трактата. Низар смотрит на «Утопию» как главным образом на l’aimable jeu d’esprit d’un érudit, a вовсе не как на изложение «принципов реформатора» [198]. О связи с Платоном говорится так: «L’Utopie est comme tous les livres de ce genre, comme la république de Platon… une création où il y a plus de fantaisie que d’intention critique». При таком полном и безнадежном непонимании «Утопии» немудрено, что, кроме приведенной фразы, даже и Платон больше не поминается, не говоря уже о каком бы то ни было анализе источников или содержания трактата. Самое изложение «Утопии» на этих 7½ страницах чрезвычайно плохо. В 1867 г. вышла в свет работа Фредерика Сибома, озаглавленная «The oxford reformers» [199]. От исследователя социальных и родовых отношений можно было ожидать анализа «Утопии» как со стороны связи ее с исторической эпохой, так и со стороны связи с аналогичной литературой прежних веков. Ничего подобного в книге Сибома нет. Деятельность Томаса Мора излагается отрывками, и ей посвящено гораздо меньше места, нежели Эразму и Колету. Чрезвычайно живое изложение Сибома придает много интереса главному предмету книги — выяснению обстоятельств их личной дружбы и сношений, но, например, для «Утопии» из 528 страниц книги нашлось лишь 30 страниц [200], большая часть которых занята пересказом «Утопии», а меньшая — несколькими вводными и заключительными критическими фразами. Сибом смотрит на «Утопию» как на произведение аскета, ополчающегося против эгоизма и тщеславия [201] общества, в критической части видит сатиру против некоторых явлений современности, но, кроме двух-трех беглых указаний, на наш взгляд несправедливых [202], ничего там найти нельзя. Чисто биографическая часть (оборванная Сибомом на 1519 г.) изложена и выяснена гораздо лучше. Об источниках «Утопии» совсем ничего не говорится, и ни названных нами авторов, ни иных Сибом не касается.

В 1888 г. появилась книжка Каутского под названием «Thomas More und seine Utopie» [203]. Эта книжка первая делает попытку связать «Утопию» с социальной средой, окружавшей Томаса Мора, и поэтому с методологической точки зрения стоит на гораздо более реальной и научной почве, нежели все перечисленные биографии, но самое содержание очерка об экономическом, правовом и религиозном состоянии Англии нам кажется не вполне правильным и фактически обоснованным. Почти полное отсутствие ссылок вообще, кроме одной ссылки на Маркса, одной — на Луи Блана, одной — на Монтескье, одной — на Рота, одной — на Рабле, одной — на Людвига Гейгера, о «Ренессансе и гуманизме», двух — на Маурера и очень немногих других, полное отсутствие указаний на источники или литературу по экономической истории Англии того времени не дает возможности читателю узнать, откуда Каутский [204] почерпнул такое полное убеждение в правдивости излагаемых им взглядов. Много справедливого сказано о роли торгового капитала в экономической жизни народов Европы, но откуда Каутский взял, например, что торговые сношения между нациями «создают национальный язык»? [205] Откуда он взял, что XVI век есть век «смертельной борьбы» (Todeskampf) [206] феодализма против капитализма? Кто же были эти «борющиеся» феодалы? Не лендлорды ли, именно в XV–XVI вв. заключившие поистине «социальный договор» со степлерами и вообще с купцами-экспортерами? Точно так же не только совершенно некстати приведено, но и совершенно неверно указание на отличие пролетариата XVI в. от античного, который якобы жил на счет «рабов» и «бесправных провинциалов» [207]; безмерно преувеличено и, так сказать, «модернизировано» суждение о «пролетариате XVI века», для блага коего требовалось «прекращение всякой классовой борьбы» [208], а не замена господства одного класса другим. Тут-то мы и наталкиваемся на характерный образчик писательской манеры Каутского, сильно понижающий значение его книжки: он, зная наперед, что в «Утопии» нет классовой борьбы, стремится без всяких оснований, путем чисто «словесных» оборотов подогнать якобы существовавшие потребности XVI в. ко всему содержанию идеалов Томаса Мора. Конечно, ничего ценного отсюда получиться не может. Если мы говорим, что критические замечания «Утопии» имеют корни в действительности, окружавшей автора, мы можем доказать это реальными фактами, если же мы говорим, что в положительных идеалах Мора нужно видеть своеобразное отражение природы современного ему общественного строя, то мы должны это доказать с фактами в руках и не иначе, ибо в построении положительных идеалов «Утопии» принимали участие такие разнохарактерные психические силы, как и впечатления окружавшей среды, и литературные влияния тех писателей, которых читал Томас Мор, и личное его творчество. Разобраться или по крайней мере попытаться разобраться в этих элементах, чтобы по возможности выделить роль каждого из них в построении моровской фантазии, можно и должно, но наперед «подводить» якобы реальный фундамент под все здание социального романа в его целом — это значит умышленно и предвзято закрыть глаза на все не укладывающееся в трафарет; подобный образ действий достоин «историографов» вроде Меринга, но недостоин таких, как Каутский, показавший себя хотя бы в той же самой книжке о Томасе Море внимательным биографом и человеком, способным писать блестящие личные характеристики [209]. Далее, совершенно неосновательно его утверждение, что «в общем» (im Allgemeinen) в начале нового времени церковь владела третью всей территории Европы (в виде земельных угодий). И «в общем», и «в частности» совсем никаких фактов для подтверждения этого нет. Вообще метод Каутского в этой части его работы крайне прост: он берет известный исторический факт и затем даже без попытки фактических доказательств, путем чисто словесных построений старается логически вывести необходимость этого факта. Например: несомненно, что папская власть в начале нового времени в некоторых странах Европы пала. Каутский заявляет, что папство погублено было капиталом, а капитал обязан быстрым развитием своим — крестовым походам [210]. Таких словесных построек чрезвычайно много в книжке Каутского. Еще курьезнее мнение его о гуманистах. В начале нового времени, говорит он, появились зачатки капиталистического производства, которые и вызвали абсолютную монархию и национальную идею. «Таким-то образом [211] и гуманисты стали самыми ревностными поборниками соединения нации под властью одного государя… Уже отец гуманизма Данте заявил себя монархистом» [212]. Оставим уж в стороне категорическое и совершенно произвольное утверждение, что начало абсолютизма в Европе совпадает и стоит в причинной связи с началом «капиталистического» производства (которого не было в XIV и XV вв.); оставим и столь же категорическое раскрытие происхождения «национальной идеи»; назвать Данте отцом гуманизма (der Vater des Humanismus) — решительно то же самое, что назвать, например, самого Каутского отцом милитаризма, это значит или никогда не притронуться даже к «Божественной комедии», или думать, что понятия гуманизм и католицизм тождественны: tertium non datur. Но это все уж оставим в стороне: нам важно отметить, что гуманисты, по мнению Каутского, потому стали (wurden) поборниками соединения нации под властью одного государя, что этого требовали интересы «капиталистического» производства… Положим, они не стали все поборниками того, что приписывает им Каутский; положим, «капиталистическое» производство не существовало тогда, а существовал лишь купеческий капитал; но тут еще характернее всех этих фантазий категорическое связывание гуманистических (хотя бы и выдуманных в значительной мере Каутским) идей и способа производства, связывание причинной связью, без тени фактических оснований. Это-то стремление насильственно подогнать все содержание умственного движения, проявлений умственной жизни под наперед установленную (и в данном случае фантастическую) схему и отозвалось на анализе Каутским «Утопии» и испортило этот анализ в сильной мере, и это тем более жаль, что, повторяем, в самой основе своей, в методологическом замысле работа Каутского вполне научна, и есть много верного в его рассуждениях об Англии XVI в. Но и тут есть вещи, совсем выдуманные. Например, Каутский говорит, что английская реформация выросла на почве вражды к Испании, ибо испанцы были соперниками англичан, и англичане их ненавидели. Он ошибается, говоря, что англичане ненавидели испанцев за морские разбои: это была слишком малая причина; они их ненавидели главным образом как конкурентов по северным рынкам шерсти. Но не в этом теперь дело; не зная, как объяснить удачнее успех английской реформации, Каутский строит такой (выдуманный им самим) силлогизм, будто бы существовавший в душах англичан [213]: «Испанец стал наследственным врагом Англии… Папа же был игрушкой Испании (?). Быть католиком значило быть на стороне испанцев, значило служить наследственному врагу, значило изменять отечеству, то есть его торговым интересам». В результате — английская реформация… Итак, английская реформация есть продукт морских разбоев со стороны испанцев, нарушавших английские торговые интересы. Но и это не все: собственно, враждебной Англии Испания стала лишь с половины XVI в., говорит Каутский, а в эпоху самого совершения реформации (т. е. во времена Генриха VIII) «народу» не выгодна была реформация, ибо конфискацией и секуляризацией церковных имуществ ускоряла разорение арендаторов и т. д. Но Томас Мор «предвидел», что для «народа» (т. е. бедных слоев) это будет невыгодно, и боролся до смерти с реформацией [214]. Потом «народ» восстал против «протестантской камарильи» и возвел на престол Марию Кровавую; затем усилились морские разбои, и вот тогда-то «народ» утвердил на престоле Елизавету [215]… Все эти словесные элукубрации похожи прямо на карикатуру, и нам остается пожалеть о неудобстве и невозможности дословно выписать 249-ю, 250-ю и 251-ю страницы книжки Каутского вследствие их обширности. На каждый дворцовый переворот, на каждое происшествие, на каждую биографическую подробность жизни Томаса Мора у него готовы объяснения, и все это без всяких фактических подтверждений, просто по игре фантазии. Откуда, например, он узнал, что именно Мор «предвидел», когда выступал против реформации?

Нигде ни слова об этом нет, это выдумка Каутского, столь же курьезно пытающегося «оправдать» Томаса Мора в его католицизме, как другие биографы, священник Бриджетт и прочие, желают «защитить» его от упреков в коммунизме и вольномыслии. В результате получается искусственная подгонка фактов, ибо из цельной индивидуальности одной эпохи нельзя искусственно выделать цельную индивидуальность другой. «Объясняя» все без исключения собственными соображениями об экономических первопричинах, Каутский, естественно, и не заикнулся о литературных источниках положительных идеалов «Утопии»: для него и без того каждая мелочь фикции Томаса Мора «должна» была иметь экономические корни в Англии XVI в.

9 декабря 1886 г. папа Лев XIII канонизовал Томаса Мора блаженным (beatus, blessed), и интерес к нему со стороны католического клира сильно оживился. В 1891 г. появилась новая биография Томаса Мора [216], написанная Бриджеттом, деятелем конгрегации Христа-искупителя. Бриджетт весьма тщательно собрал весь биографический материал, перепечатал из других изданий много писем Томаса Мора, но для нашей темы он дал весьма немного. Посвятив свой труд прославлению Томаса Мора как мученика за католицизм, Бриджетт меньше всего интересуется «Утопией» и посвящает ей ровно 6 страниц (стр. 101–107) из 472, составляющих его книжку. На этих 6 страницах он доказывает, что Томас Мор был истинный католик, а не свободомыслящий. О содержании «Утопии», не относящемся прямо к этому предмету, не сказано ни слова. Вообще же, даже в биографической своей части, труд Бриджетта носит характер сборника материалов, а не исследования, ибо материалы в нем напечатаны подряд, почти без классификации. Остается упомянуть еще о двух биографиях Томаса Мора, которые, впрочем, также дают весьма мало для анализа «Утопии». Одна из них помещена в издающемся и еще не оконченном теперь [**] «Dictionary of national biography» [217]. В 38-м томе этого словаря напечатана биография Томаса Мора отнюдь не компилятивного характера, к ней приложена весьма тщательная библиография старых изданий Томаса Мора и т. д. Конечно, «Утопии» посвящено здесь очень мало места (3 столбца), но автор все же вскользь упоминает [218] о влиянии, которое Платон имел на Томаса Мора. Хотя это не более как беглое замечание, но мы его приводим как образчик вполне добросовестного, хотя бы и самого беглого трактования разбираемого вопроса. Наконец, последняя по времени биография принадлежит Геттону [219]; она не блещет никакими особенными достоинствами даже как жизнеописание, «Утопии» же посвящено 33 страницы (стр. 110–142), занятые на 4/5 пересказом содержания. Об источниках не сказано ни одного слова.

Так обстоит дело с разбором «Утопии» биографиями, претендующими на известную самостоятельность; других (а их есть еще 3–4) мы не касаемся вследствие совершенно компилятивного их характера. Переходим к другой отрасли научной историографии — к изложениям социальных систем. Здесь мы ограничимся только указаниями, хоть сколько-нибудь относящимися к непосредственному предмету этой главы. Если критические замечания «Утопии» интересуют историков экономических судеб Англии (хотя и здесь мы редко что находили, кроме неизбежной одной и той же цитаты об овцах, пожирающих людей), то положительные идеалы «Утопии» дают этому произведению полное право на внимание историков общественных доктрин и государственно-правовых построений. О таких книгах, как работа Кауфмана [220], мы говорить совсем не будем, ибо на 13 страничках, занятых «Утопией», не находим ровно ничего, кроме нескольких вполне неинтересных трюизмов. Впрочем, и цель Кауфмана — не научное исследование, а «борьба» с «утопиями», что, по очевидному мнению автора, избавляет от необходимости даже ознакомиться с ними: Кауфман и начинает свою книжку только с Мора [221], но привести его в связь с предыдущим и последующим не приходит автору в голову. Прекрасная статья Дитцеля [222] занята преимущественно вопросом об отношении работы Мора к позднейшим социальным романам, но не литературными его источниками. В 1855 г. вышла в свет книга Роберта Моля, надолго ставшая настольной у государствоведов: «Die Geschichte und Literatur der Staatswissenschaften». В первом томе этого труда находим особую главу под названием: «Die Staatsromane» [223]. В названной главе Томасу Мору посвящены 5 страниц, из которых 4 (стр. 179–182) заняты пересказом содержания, а пятая — 183-я — упоминает лишь, что фурьерист Кабе много позаимствовал из «Утопии»; больше никаких указаний литературного характера на этой странице не находим. Вообще же об «Утопии» у Роберта Моля, кроме означенных страниц, нигде не упоминается. Роберт Моль дал образчик составления таких работ общего характера о социальных романах: он говорит и о Платоне, и о Томасе Море, но ни в какую связь их не ставит, а, просто, последовательно пересказывает их произведения, с краткими послесловиями. Впрочем, Роберт Моль, несомненно, в подлиннике читал «Утопию», а, например, другой новейший историк «государственных романов», Фридрих Клейнвехтер [224], рассуждал об «Утопии», по собственному заявлению [225], на основании ее французского перевода, сделанного Гедевиллем. Нужно знать, что такое Гедевилль, чтобы оценить научную добросовестность Клейнвехтера. Гедевилль в начале XVIII столетия не перевел, но переложил «Утопию» на французский язык, присочинив от себя чрезвычайно много. Обыкновенно латинские издания «Утопии» занимают 140–160 страниц, а у Гедевилля [226] при почти одинаковом шрифте получилось 348. Удивляться этому не следует, принимая во внимание ту изнурительную и бестактную болтовню, которой Гедевилль уснащает простое, немногословное, искреннее изложение Томаса Мора. Совсем изменяется и тон книги: вместо серьезного, например, описания сватовства утопийцев у Томаса Мора [227] Гедевилль дает какую-то весьма сомнительного тона шутку и снабжает это место своей переделки такого же достоинства иллюстрацией [228]. Положив в основание своего ознакомления с Мором книжку Гедевилля, Клейнвехтер все 7 страниц, отведенных Мору, посвящает пересказу гедевиллевской переделки (стр. 41–47) и ни одной строчки даже не говорит по поводу излагаемого. Единственным историком политических учений, коснувшимся «Утопии» внимательнее, следует признать Б. Н. Чичерина, который на 295–300 стр. первого тома своего известного труда [229] дает изложение содержания «Утопии», а на двух следующих страницах (стр. 301–302) делает некоторые критические замечания и высказывает мыслью невозможности учредить в человеческом обществе утопийские порядки. У Б. Н. Чичерина встречаем и слова: «Мор вдохновлялся Платоном», а также, правда беглое (в десяти строках), сравнение систем Платона и Мора. Это и не удивительно: у всякого, читавшего и изучавшего подлинники обоих авторов, такая ассоциация неминуемо должна возникнуть, и удивляться надо не тому, что Чичерину она пришла в голову, но тому, что у Роберта Моля она не явилась. Чтобы уже не возвращаться к русской литературе, упомянем о блестящей лекции о Томасе Море профессора Виппера [230], которая дает все, что только может дать лекция ученого, обладающего в одинаково значительной степени и познаниями, и даром изложения, но совершенно неуместно было бы требовать от публичной лекции историко-литературного подробного анализа трактата Томаса Мора. Из работ самого последнего времени книга профессора Георга Адлера [231] упоминает, но только упоминает, об аналогии между Платоном и Томасом Мором; приводим все сюда относящееся:

1) «…в этом отношении (хода мыслей, последовательности, оригинальности — E. Т.) само собой возникает сравнение между моровской «Утопией» и платоновской «Политией». В обоих случаях дело идет о задаче установления в человеческом обществе справедливости и счастья, и в обоих случаях разрешение вопроса великолепно (grossartig) последовательностью творческой силы, с которой однажды принятые социально-этические взгляды проводятся до конца: оба произведения получили глубочайшее значение для всех позднейших государственных построений» (Adler, стр. 171); 2) указывается, что Платон был философ, а Томас Мор — гуманист, вследствие чего «Платон, не смущаясь… реальными потребностями людей, возводил идеальное построение воображаемого бытия до гордой высоты сверхчеловечества», а Томас Мор в качестве гуманиста и гуманного человека (der Humanist und zugleich voll humanitären Sinnes) любил народ. «Мор человечнее, Платон сильнее» [232]. В дальнейшем изложении мы будем иметь случаи показать, правдива ли эта шумиха фраз относительно Платона, якобы творившего совсем вне связи с окружавшей его действительностью, а пока лишь заметим, что половина 171-й страницы труда Адлера, с которой и взяты цитаты, есть единственное место всей книги, говорящее о связи Платона и Мора. Этого пространства (½ страницы) слишком мало было бы для трактования подобного сюжета, даже если бы им занялся стилист вроде Тацита, а не Георг Адлер, весьма далекий от тацитовской многозначительной лапидарности и сжатости. Несравненно лучшее впечатление производят 5 страниц книги Людвига Штейна [233], посвященные «Утопии» (стр. 268–272), но, к сожалению, Л. Штейн совсем не говорит о литературных источниках Томаса Мора. «Здесь нас мало занимает филологический вопрос, — читаем мы у Штейна [234],— насколько Т. Мор подражал античным образцам и в особенности «Республике» Платона». Конечно, Штейн прав, если он не особенно интересуется этим вопросом в чисто филологическом отношении (как интересуется им Бегер [235], написавшая об этом особый реферат), но думать, что подобный вопрос не имеет никакого иного значения, кроме филологического, вполне ошибочно: от разработки подобных вопросов можно ожидать и освещения некоторых аналогий, — которыми по всей справедливости так дорожит экономическая историография, и выяснения кое-каких небезынтересных пунктов в эволюции литературных форм. Последнее ведь также совсем не сделано еще: Тэн в своей «Histoire de la littérature anglaise» ничего вообще не говорит о Море, а Бернгард Тен-Бринк, посвятив в своем, к несчастью прерванном смертью, труде [236] главу (497–540 стр.), говорит об «Утопии» на протяжении 8 страниц (509–517), в одной фразе упоминает имя Платона как автора, у которого Томас Мор заимствовал важные черты [237], и больше к этому не возвращается. Мы назвали две наиболее выдающиеся книги по истории английской литературы, ибо в немногих остальных вопрос точно так же совсем не разработан. Исследуя положение вопроса об источниках «Утопии» и основываясь на том, что, как видно из предыдущего, хоть и бегло, но все-таки делались указания на прикосновенность трактатов Мора и Платона, мы просмотрели 14 самых полных и новых исследований о Платоне (кончая огромным двухтомным трудом Huit [238]) и нигде не нашли ни малейших упоминаний о Томасе Море, хотя бы для характеристики влияния Платона в потомстве. Только один раз упоминается [239](в пяти строчках) Томас Мор в такой статье, где, казалось бы, ему можно было отвести больше места; принадлежит эта статья Целлеру и называется «Der platonische Staat in seiner Bedeutung für die Folgezeit» [240]. Что касается до блаженного Августина, то при всем старании мы не встретили нигде решительно указаний на связь «Государства божьего» с «Утопией», если не считать мнения, выраженного издателями латинского текста «Утопии», что связи «Утопии» с «Государством божьим» установить нельзя [241]. Очевидно, на эту связь указывалось, ибо только что приведенное мнение высказано, по-видимому, в форме возражения, но нам не удалось нигде натолкнуться на указание этой связи.

* * *

Все вышеизложенное, собственно, и внушило нам мысль, что работы, подобные настоящей, еще не могут почесться лишними; в частности же, заставило обратить внимание на литературные источники «Утопии», анализу следов которых в трактате Мора и посвящается значительная часть этой главы.

2

Сначала очертим влияние блаженного Августина на «Утопию», ибо оно несравненно меньше влияния платоновского.

Фактические доказательства знакомства Томаса Мора с «De civitate Dei» неопровержимы: как уже указывалось в первой главе, будущий автор «Утопии» читал об этом трактате Августина лекции в церкви св. Лаврентия (около 1500 г.) и имел, по словам своего зятя Ропера, большой успех [242]. При общей и постоянной религиозности Томаса Мора легко понять, насколько мог увлечь и заинтересовать его писатель, подобный блаженному Августину; а внешние впечатления Томаса Мора в эпоху написания «Утопии» были такого рода, что вдумчивый ум гуманиста мог вспомнить трактат отца церкви. Августин начал свою книгу в 413 г., через 3 года после страшного разгрома Рима Аларихом, окончил ее в 427 г., когда восходила звезда Аттилы.

В это ужасное время, казалось, рушится миропорядок, чтобы дать место чему-то совсем новому, неизведанному. Потрясающие события, сменявшие быстро одно другое, окончились взятием Рима, т. е. такой катастрофой, которая, как это достоверно известно, внушила мистический ужас не только побежденным, но и победителям. Вполне естественны были запросы, что вызвало все эти неслыханные бедствия и что может их предотвратить в будущем. Языческое общество склонно было сближать грозные нашествия варваров с появлением и распространением христианства, и блаженный Августин в своем трактате как бы аргументирует против этого взгляда. Колоссальные события современности захватили и его, самая громадность их требовала более или менее обстоятельного разъяснения. Блаженный Августин строит теорию совместного и единовременного сосуществования на земле двух государств (civitates): одного греховного, плотеугоднического, а другого — праведного, божьего (civitas Dei). Ко второму принадлежали и принадлежат все, повинующиеся господу и заветам его, к первому — огромное большинство людей, живущих не под сенью правды. Противоположение и сравнение этих двух «государств» и составляет содержание книги Августина: все беды видимого мира происходят в «государстве» земном, греховном, а общество (или «государство») праведных людей от этих зол может пострадать плотью, но не духом, и во всяком случае в бедствиях и зле неповинно: по самой сущности своей оно стоит вдали от греха. Это сопоставление двух категорий, двух обществ людей, одинаковых по природе своей, но неодинаковых по духу, проходит красной нитью через трактаты блаженного Августина и Томаса Мора. «Две любви, — восклицает Августин, — создали два общества: любовь к себе, доходящая до забвения бога, создала земное общество (т. е. греховное — Е. Т.), любовь к богу до забвения себя создала общество небесное» [243]. У Томаса Мора мы находим те же указания, но в несколько измененной форме: греховному обществу Августина у него соответствуют главным образом управляющие и владеющие классы Европы (в частности Англии), небесному обществу соответствует Утопия. У Августина себялюбие играет роль высшего морального фактора, царящего в греховном обществе, у Томаса Мора — в особенности одна форма себялюбия, тщеславие [244], за ней корысть и т. д. Августиновской «любви к богу», царящей в «небесном обществе», соответствуют в «Утопии» повиновение и привязанность к идеальным законам, которые, по мнению Томаса Мора, находятся в полном согласии с заветами Христа. Мир душевный, спокойствие совести оба автора считают счастьем для человека, и оба почти одинаковыми даже словами говорят с этой общей своей точки зрения о семейных отношениях. «Человек должен, — говорит Августин [245],— радеть о своей жене, детях, слугах — о всех людях, каким только может быть полезен… и этим он будет умиротворен». У Августина «жена повинуется мужу, дети — родителям, слуги — господам», у Томаса Мора мы видим то же самое. Даже и пояснения о том, что такое надо понимать под словом «повелевают» в семейном быту, одинаковы у Августина и Томаса Мора. «Они (мужья, отцы, господа — Е. Т.) повелевают не алчностью ко власти, но (лежащим на них — Е. Т.) долгом милости (радения); не гордостью властвования, но милосердием и заботливостью, — вот что говорит блаженный Августин [246], то же самое говорит и Томас Мор. Мир семейный у Августина играет большую роль, и Томас Мор заставляет утопийцев перед отправлением в церковь мириться со всеми домашними, причем они каются друг другу в неприязни, если таковая была, и уже с облегченной душой отправляются в храм [247]. О военном славолюбии оба автора одинакового мнения. «Чем больше человек свободен от этой нечисти, тем более приближается он к богу», — читаем мы у блаженного Августина в пятой книге (глава XIV), где он говорит о римлянах [248]. Томас Мор весьма многозначительно отзывается о народах, которые довольствуются тем, что счастливы, и не заботятся о военной славе (gloriolae, как он презрительно ее называет). Но и Августин, и Томас Мор одинаково подчеркивают всю трудность избавиться от стремления к славе, от тщеславия.

«Хотя, — признается Августин, — трудно в этой жизни совершенно вырвать (эту страсть — Е. Т.) из сердца… тем не менее жажду славы должна превозмочь любовь к справедливости» [249]. Буквально теми же словами вторит Августину Томас Мор: «Хотя, она (эта страсть, т. е. тщеславие — Е. Т.) слишком крепко укоренилась в людях, чтобы можно было легко ее вырвать» [250], тем не менее утопийцы, возлюбив справедливость, от этой страсти избавились. «Земное общество» Августина и все неутопийские общества Томаса Мора одинаково раздираются кровавыми ссорами и междоусобиями [251], и тут глубоко значительна еще одна общая черта: в порицаемых обществах ни Августин, ни Томас Мор не находят счастливых. У них и побежденные несчастны, и победители счастья не достигают. В самом деле, как отзывается Августин о победах и поражениях земных? Он называет победы (притом всякие земные победы) смертоносными, mortiferae [252], или смертными, т. е. бесплодными, скоро преходящими (mortales). Смертоносна победа тогда, если она вскружит голову победителю [253], он превознесется, пустится в рискованные предприятия и погибнет; скоропреходяща же она всегда, ибо нельзя вечно властвовать над однажды побежденными [254]. Оставим уже в стороне буквальное повторение Томасом Мором этой мысли, когда он говорит о том, что, покорив чужую страну, царь ахорийцев принужден был с усилиями поддерживать в ней свое владычество и что его подданным, которым стало невмоготу подобное положение дел, пришлось понудить его отказаться от завоевания [255]. Спросим себя лишь, есть ли, по мнению Мора, счастливые люди в современной ему Европе? Нет, он их не находит. Мы уже приводили в предшествующей главе его суждение о богачах; он полагает, что и они счастьем не пользуются, что страх потери денег или жизни, ослепление тщеславием не дают им насладиться богатствами [256]. «Богатые» Томаса Мора — это «победители» Августина, т. е. восторжествовавшие в греховном, дурном обществе: первые восторжествовали над разоренными «бедняками» (в Англии и Европе — Томаса Мора), вторые восторжествовали над побежденными (в «civitate terrena» Августина), но если несчастны побежденные, то не сладко и победителям. Указываемая нами черта сходства весьма знаменательна: она показывает, что Томас Мор, внимательно изучавший Августина, счел возможным бороться против окружавших его зол тем же оружием, каким африканский епископ боролся против греховного мира: он стремится показать, что зло, угнетающее бедных, проникающее, как ему кажется, весь социальный уклад, не имеет оправдания ни с какой точки зрения, даже с точки зрения людей, на пользу которых, казалось бы, зло это и существует и руками которых оно творится; точно так же и Августин доказывает, что ни с какой точки зрения греховное общество оправдания не заслуживает и ждать не может.

Мы совершенно не касаемся тех мест в трактате Августина и в «Утопии», которые затрагивают вопрос о религии, ибо оба были христиане, горячо верующие, а поэтому совпадения в мнениях тут ничего не могли бы доказать. Гораздо важнее отдельных черт сходства, подмеченных нами, одна, общего характера, уже затронутая здесь: оба трактата построены на противопоставлении идеального и греховного обществ, и в этом отношении, т. е. в смысле литературной внешности, архитектуры работы, и Августин, и Томас Мор непосредственно примыкают друг к другу: за тысячу сто лет, отделяющие их, нет ни одного писателя, который в указанной характерной черте мог назваться звеном, соединяющим Августина и его ревностного читателя, автора «Утопии». Конечно, времена Августина отмечены более всеобщими, грандиозными бедствиями, нежели времена Томаса Мора, но при моральной чуткости английского гуманиста, при сильно бившейся в нем жилке общественных интересов, беды нескольких десятков тысяч мелких арендаторов, быстрый темп и безнадежность их разорения могли сообщить ходу его мыслей толчок в том же направлении, в каком получили его мысли Августина: восходя от видимых отдельных фактов к общим, первый усмотрел причину бед в существовании частной собственности, поддерживаемой людскими пороками, второй — в существовании греха и соблазна. Громадность общих причин не позволяла уму отдохнуть на проектах частичных поправок и улучшений, и Томас Мор отдохнул душой, лишь построив цельный идеал «Утопии», где нет «первопричины» бедствий; Августин нашел (и показал средним векам) успокоение и совершенство в «государстве божьем», где нет греха и соблазна. У Томаса Мора этот ход мыслей, несомненно, обусловливался до известной степени и знакомством с трактатом блаженного Августина, следы влияния которого проявились и в общем построении книги Мора, и в указанных нами частностях. Отнюдь не преувеличивая влияния Августина, мы тем менее считали возможным умолчать о том, что отмеченная особенность литературной внешности «Утопии», встречающаяся у Августина (и только у него одного до времен Мора), совершенно отсутствует у другого писателя, произведения которого в гораздо большей мере повлияли на «Утопию» и к которому мы теперь обратимся.

3

У нас нет недостатка в доказательствах фактического знакомства Томаса Мора с философией Платона. Гуманист конца XV и начала XVI в. и не мог не быть знакомым с произведениями этого философа, который в течение всего XV в. играл в умственной жизни образованного общества Европы такую же роль, как Аверроэс и Аристотель — в XIV в., Аристотель — в X–XIII вв., Августин — в первую половину средних веков, св. Павел — в эпоху реформации. Томас Мор был одним из тех гуманистов, которые по всем навыкам своего мышления склонны были искать корней и начала всего хорошего у классических народов. Припомним то трогательное по своей наивности место «Утопии», где Томас Мор среди всяческих восхвалений утопийцев и их государства не задумывается, вопреки всякой логике и географии, вывести их происхождение от древних греков. Рассказав о той изумительной легкости и быстроте, с которыми утопийцы овладели греческим языком и начали читать привезенные Гитлодеем книги, Гитлодей заявляет, что, по его мнению, это объясняется некоторым давнишним знакомством утопийцев с греческими словами: «Я подозреваю, что этот народ ведет свое происхождение от греков» и т. д.[257] Только греческого происхождения и знакомства с греческой литературой не хватало бы счастливым утопийцам в глазах читателя XVI в., но греческое происхождение их удостоверено Гитлодеем, что же касается до литературы, то Гитлодей привез им несколько книг. В списке этих книг первое место занимает Платон. [258] Если, по мнению Томаса Мора, старый свет обогнал утопийцев только в одном-единственном отношении [259], именно в обладании «несравненной» греческой литературой, и если утопийцы сами так это понимают, что спешат ввести у себя книгопечатание с целью печатать греческие книги, и только нуждаются в рукописях [260], то что же удивительного, если Томас Мор, рисуя идеальное государство, стал искать образчика его в той же греческой литературе? Прямых ссылок на Платона и именно на его произведения по социальной философии также можно в «Утопии» найти несколько.

Томас Мор приводит, обращаясь к Гитлодею, цитату из Платона относительно счастья государств, в которых либо правители— философы, либо философам поручено управление [261]. Далее, на 37-й странице «Утопии», находим уже прямое указание на то, что социальное счастье мыслимо лишь при общности имуществ, «которое изображает Платон в своей «Республике» или которое осуществляется утопийцами в их стране» [262]. На следующей странице снова приводится цитата из Платона, а немного дальше воздается хвала Платону, отказывавшемуся писать законы для тех народов, которые не хотят отменить у себя частную собственность; Гитлодей подчеркивает свое полное согласие с греческим философом [263].

Итак, фактическое знакомство с Платоном, и именно с его общественными построениями, вполне констатируется и биографией Томаса Мора и цитатами из «Утопии». Чтобы уже покончить с затронутыми тут вопросами о восторженном отношении Томаса Мора к классическим народам, прибавим еще, что римлян он ценил, по-видимому, гораздо больше как государственных практических деятелей, нежели как творцов литературы. Во вступительном (уже разобранном в третьей главе настоящей работы) диалоге, предлагая воров не казнить, но посылать на работы, Гитлодей ссылается при этом на пример римлян, «опытнейших людей в управлении государством» [264]; напротив, философию римскую он не ставил ни во что, и Гитлодей даже не рискнул научить утопийцев латинскому языку, боясь, что «кроме поэтов и историков, тем ничего больше из римской литературы не понравится» [265]. Итак, только греческая философия и «царь» ее, Платон, могли быть достойными образцами для подражания. Теперь посмотрим, как отразилось это влияние на построении «Утопии».

Если между обстоятельствами, при которых зародилось «De civitate Dei», и обстоятельствами, при которых была написана «Утопия», существует лишь отдаленное и условное сходства и то исключительно в смысле влияния на психику Томаса Мора (блаженного Августина), то можно сказать положительно, что социальные условия, окружавшие Платона, и социальные условия, окружавшие Томаса Мора [266], имели немало между собой общего, немало аналогий можно между ними провести без малейших натяжек. Из двух взглядов на экономическое развитие древнего мира, высказанных в последнее время, взгляд Бюхера на хозяйственную жизнь всего древнего мира как на строй «домашнего хозяйства», этот взгляд никакими подтверждениями не был обставлен, а был, так сказать, декретирован его автором в качестве аксиомы, не требующей никаких доказательств. Напротив, мнение Мейера, что в древнем мире существовал и капитализм, и классовые очень резкие деления, и развитое товарное производство, это мнение установлено на неопровержимом и прочном базисе. Бюхер потому не привел никаких фактов в подтверждение своей догадки-«аксиомы», что таких фактов не существует вовсе. Экономист, знакомый из всеобщей истории преимущественно с историей Германии в новое время, Бюхер в 11 страничках на разные лады повторяет свое мнение, но факты отсутствуют. Для красоты и стройности схемы ему понадобилось ввести в нее и древний мир, но сам по себе этот мир его вниманием не пользуется. Разбив всемирную историю (а он ее рассматривает как единое целое) на три периода: домашнего, городского и национального хозяйств, Бюхер произвольно наметил хронологические водоразделы, и древний мир оказался вместе с первой половиной средних веков в первом делении, под которым уже красовался заблаговременно возвещенный ярлычок со словами «домашнее хозяйство». Схема вышла стройной, но словесные построения весьма часто в опытных литературных руках выходят стройными, не выигрывая от этого ничуть в реальности, в правдивости. Схема Бюхера не в состоянии объяснить, в сущности, ни одного крупного факта классической истории, а приняв мнение Эдуарда Мейера, мы поймем важные события и движения социальной жизни классических народов. Но это мнение не только объясняет античную историю, по крайней мере в главнейших ее чертах, он в свою очередь подтверждается, обосновывается целой массой несомненных фактов экономического быта. С этими двумя теориями произошло то, что должно было произойти: фикция Бюхера остается красивым и бесплодным памятником словесной архитектуры, а воззрение Мейера наталкивает исследователей на новые и новые изыскания в указанном направлении. Оконченное в самом начале 1901 г. огромное двухтомное исследование профессора Пельмана [267] служит одним из красноречивых ответов на два вопроса: 1) существовал ли капиталистически строй в древности или не существовал и 2) объяснимы ли хоть как-нибудь с точки зрения бюхеровского взгляда те факты и идеи социального характера, которые так прекрасно и полно изложены в труде Пельмана. Пишущий эти строки не оставил без проверки ни одной почти (за вычетом 4–5) ссылки ни в указанном исследовании Пельмана [268], ни в работах Мейера («Geschichte des Altertums» и «Экономическое развитие древнего мира»), и это дает нам полное право утверждать, что ни Мейер, ни Пельман не притягивали факты насильно в угоду своим воззрениям, что они не модернизовали греческий строй, отмечая в нем все характерные стороны капиталистического производства, а только свели воедино разбросанные в источниках прямые указания. Но специально для нашей темы эти источники дают то, на чем исследователям греческой жизни останавливаться не было никакой нужды; они дают яркую аналогию, картину экономического строя, который во многом более походит на строй Англии XV–XVI вв., нежели на хозяйственную жизнь какой бы то ни было другой страны или другой эпохи. Не в том даже дело, что в государствах Эллады в III–IV вв. до н. э. были разительные противоположности социальных положений, что денежная и промышленная спекуляция усиливала и расширяла эти социальные контрасты: в этом отношении III и IV вв. Эллады могут найти себе довольно аналогий во всемирной истории. Но быстрота полнейшего обнищания масс роднит эту эпоху с временами Томаса Мора. Два-три поколения видели и начало, и апогей этого процесса, и, может быть, именно быстрота его темпа вызвала такую лютую, откровенную и смертельную классовую вражду. Восстания в греческих государствах кончались в эти годы, в конце V, в IV и III вв., почти всегда беспощаднейшей резней; так было в Керкире в 427 г., в Аргосе в 370 г., во множестве других государств. «Всегда только бедняки ищут справедливости», — говорит гениальный наблюдатель тогдашней действительности Аристотель, сильные же ничуть в ней не нуждаются» («άεί γάρ ζητοϋσι τό δίκαιον, καί τό ϊδον οί ήττους, οί δέ κρατοϋντες ούδέν φροντίζουσιν»). Эти взывания о справедливости и яростные вспышки недовольства столь же мало помогали делу, как подобные же явления в Англии XV–XVI вв. (где только безнадежность борьбы вследствие большей консолидации государственной власти была очевиднее, и поэтому вспышки несравненно реже и меньше). Взаимная ненависть классов дошла до того, что, по словам Архидама, «врагов боялись меньше, нежели сограждан, богатые скорее готовы в море бросить свои богатства, нежели поделиться с бедняками, а бедняки ничего так не желают, как ограбить богатых». «Я хочу и мыслью, и делом вредить народу и быть ему врагом», — так клялись члены олигархических партий [269]. Таковы были междуклассовые отношения в Элладе, когда жил и писал Платон.

Платон был поэт в душе, и это (может быть, в несколько иных выражениях) успело уже стать трюизмом, — до такой степени поэтический колорит парений его мысли бросается в глаза при чтении его произведений [270].

Он искал полноты, законченности, образности, и в метафизической, и в общественной своей философии; его мысль прилеплялась к цельным построениям, к всеобъемлющим фикциям; в метафизике он создал «разумные идеи», делающие единообразным весь видимый мир, в общественной философии нарисовал сказочную «Атлантиду».

Хотя диалоги «Тимей» и «Критий», в которых говорится об «Атлантиде», и не столь важны для характеристики общественных воззрений Платона, как «Πολιτεία», «Νόμοι», тем не менее мы должны и их коснуться, ибо они указывают отчасти на то, что Томас Мор был действительно внимательным читателем греческого философа. Платон маскирует свою фикцию и даже так удачно, что вплоть до конца XVIII в. сбивал с толку географов и археологов, искавших Атлантиду [271] в самых разнообразных широтах. Достигает он правдоподобия тем же способом, каким стремился впоследствии к тому же Томас Мор: он называет известные имена реальных личностей (своего родственника Крития, деда этого Крития, Солона), указывает географическое положение Атлантиды и т. д. В указании географического положения он мог быть даже точнее Мора, ибо относит действие ко времени за 9 тысяч лет. В те счастливые времена афинянами руководили непосредственно сами боги, чем и объясняется их счастье (вспомним молитву утопийцев, чтобы бог сохранил им их законы, если они ему угодны, а если есть лучшие, чтобы внушил им мысль об улучшении). Климат в древних Афинах был превосходный (как и в Утопии). Охраняли ее от врагов воины, помещающиеся в особой крепости, обведенной стеной (как в Утопии — стража, так же в крепости, in castello). Своими превосходными законами древние афиняне обязаны мудрости своих первых законодателей (как государство Утопии своему основателю — Утопу). Золота и серебра жители Афин не знали (как и жители Утопии); сады и столовые были у них точно так же общие; женщины точно так же могли участвовать в войне; частной собственности древние Афины не знали. Словом, древние Афины в этих диалогах Платона выступают в виде идеально и божественно-справедливо устроенного государства. Это-то идеальное государство принуждено вести борьбу с жителями Атлантиды — острова, лежащего неподалеку от Геркулесовых столбов. Атлантида была роскошным, утопавшим в изобилии плодов земных островом [272]; Атлантида богата и сильна, Афины — мудро устроены и живут только в довольстве, но зато афиняне в нравственном отношении выше своих врагов. Чем разрешилась их борьба, мы не знаем, ибо диалог «Критий» не кончен, но мы можем вспомнить, как утопийцы уничтожили в прах богатое и сильное, но несправедливо живущее государство алаополитов [273]; быть может, подобным же эффектным доказательством силы хорошо устроенного государства и Платов хотел окончить свой диалог? Но вообще оба диалога об Атлантиде и древних Афинах больше внешней, художественной стороной, частностями (правда, характерными) близки к «Утопии». Иного характера сходство «Утопии» с другими двумя произведениями Платона: «Республикой» и «Законами».

В этих двух произведениях (хронологически предшествовавших «Тимею» и «Критию») Платон уже не рисует фиктивного идеального государства, но дает, так сказать, цельный образчик идеального, по его мнению, законодательства. Другими словами: то, что Томас Мор дает уже в виде конкретно существующего, для Платона в его «Республике» и «Законах» есть лишь desiderata. По форме «Атлантида» (с изображением Афин за 9 тысяч лет) ближе подходит к «Утопии», нежели «Республика» и «Νόμοι», но по содержанию последние два трактата дают более обстоятельное понятие о влиянии Платона на Томаса Мора.

Уже по той категоричности, с которой Платон отрицает частную собственность, можно с большой степенью вероятия заключить об особенно обостренных классовых отношениях его времени. Он не видел никакого иного выхода из ужасной взаимной ненависти общественных слоев, как уничтожение видимой причины ее. Уничтожение частной собственности и как общий принцип верховенство интересов всего государства над интересами каждой единицы, входящей в его состав, — таковы руководящие принципы «Республики». «Чтобы все государство было счастливо», — вот цель законодательства «Республики» [274]. Такова же и цель законодательства «Утопии», и точно так же государственной власти даются в обоих трактатах большие права над личностью граждан. Но не одинаковы у Томаса Мора и у Платона самые носители власти: в «Утопии» при некоторой бесспорной путанице в идее о «старшине» города, которого иногда можно смешать с «главой» государства, все же ясна выборная система сифогрантов и других должностных лиц, ясно проведен принцип сменяемости их через известные промежутки времени, их ответственность перед управляемыми. Это люди из общества, временно и его волей над ним возвысившиеся. Томас Мор писал в эпоху торжества сильной монархической власти, твердого правительства и, смотря на сильную правительственную власть как на благо, он тем не менее не мог с особенным жаром на этом пункте настаивать: если уж в несчастной Англии существует столь нужная для общества вещь как твердая правительственная власть, то тем более ее можно предположить в счастливой Утопии. В ином положении находился Платон: государственная власть в современной ему Элладе (не исключая и Спарты) являлась в точнейшем смысле орудием классовых целей и интересов и орудием благодаря демократизации государственного строя во многих местах Греции чрезвычайно удобоподвижным, изменчивым, шатким. Если Томас Мор жалуется на пристрастие власти к богачам, на «заговор богатых против бедных» и так далее, он не совсем прав. Статуты Генриха VIII о рабочих, статуты Генрихов VII и VIII, Эдуарда VI, Елизаветы об огораживаниях показывают, что более общие интересы самообороны нации, довольства масс оказывали на Тюдоров, хоть в малой степени, известное действие. Горечь упреков Томаса Мора не вполне заслужена правительством Англии. Но в платоновской Греции при быстрой и хаотической смене олигархии охлократией, охлократии олигархией правительство поражало своей полной неустойчивостью и неавторитетностью. Платой видел перед собой не столько одно цельное общество, сколько конгломерат ожесточенно борющихся элементов, не столько правительство, обыкновенно носящее (как, например, в тюдоровской Англии), помимо неизбежного классового оттенка, еще и характер учреждения национальной обороны, сколько орудие более удобной расправы с внутренним врагом, орудие, переходившее почти ежегодно из рук в руки. Классовый отпечаток тем явственнее ложился на правительственную власть, чем чаще сменялись у кормила правления торжествующие классы. Платон, придавая в своей «Республике» правительству значение руководящего элемента, настаивает под очевидным влиянием этой черты современного ему общества на том, что правительственные лица должны быть совершенно выделены из состава «идеального» общества, что должен существовать отборный военный класс, который и управляет остальным обществом, не вмешивающимся в политику и не терпящим в свою очередь вмешательства своих управителей в хозяйственную жизнь. У Томаса Мора ничего подобного нет, но это обусловливается разницей в построении обоих трактатов. Платон считает необходимым предлагать меры, способные, как он думает, сохранить идеальный строй, сделать невозможными всякие покушения против него со стороны его врагов, а Томас Мор рисует утопийского государство как однажды заведенную машину, правильному ходу которой ничто не угрожает настолько, чтобы нужно было вносить для этого изменения в утопийскую конституцию. Платон ополчается против частной собственности и точно так же, как Томас Мор, особенно сурово изгоняет из идеального государства золото и серебро [275]. Замечательно, что у Платона и у Томаса Мора главным образом неясно место, относящееся к главе государства. Утопийский princeps иной раз понимается как глава города (а городов в Утопии много), другой раз как глава всей утопийской республики. У Платона говорится о выделенном из общества правящем классе, а вместе с тем о господстве философов, и он даже ставит все благо государства в зависимость от управления ее философами [276] или философствующими властителями (на это место, между прочим, прямо ссылается в уже указанном случае Томас Мор). Таким же рационализмом дышит и «Утопия»: разница лишь та, что в «Утопии» философ-законодатель (Утоп) раз навсегда завел идеальные порядки, а в платоновской «Республике» философам поручаются поддержка и сохранение порядков, предлагаемых их собратом Платоном.

В первой главе настоящей работы мы видели, что Томас Мор держится мнения о равных правах женщины и мужчины на образование. Это суждение Томаса Мора, входящее и в «Утопию», быть может, навеяно отчасти следующими словами «Республики»: «Возможно ли требовать от какого-либо животного тех же работ (как от другого — Е. Т.), отказывая ему в той же пище и не давая ему той же выучки? Нет, невозможно. Следовательно, требуя от женщины (в идеальном государстве — Е. Т.) тех же услуг, как от мужчин, мы должны их и учить тому самому? Да. Но мужчина учится музыке и гимнастике? Да. Следовательно, и женщин нужно учить этим искусствам, а также военному искусству и вообще обходится с ними одинаково (как с мужчинами — Е. Т.)»[277]. Все это находим и у Томаса Мора, включительно с воинскими упражнениями для женщин, процветающими в Утопии. Целью государства Платон считает достижение идеала добродетели и справедливости (δικαιοσύνης). У Томаса Мора говорится о счастье всех граждан, которое, по его мнению, совершенно неразлучно со справедливостью. Впрочем, и у Платона (но уже не в «Πολιτεία», а в «Νόμοι») находим совершенно ту же мысль о необходимости для людей стать и добрыми, и счастливыми [278], а для государства — наилучшим и счастливейшим. Вообще в «Законах», как известно, довольно значительно отличающихся от «Республики», находим несколько черт сходства с «Утопией», которых не находим в других произведениях Платона. Так, несколько подробнее говорится об общих трапезах всех граждан, где женщины (как и у Томаса Мора) присматривают за кухней [279]. Науками автор «Законов» заставляет заниматься не только одних философов (как в «Республике»), но он отводит для занятий науками определенное время, когда дети должны получать образование [280]. О преподавании изобразительных искусств Платон совершенно ничего не говорит, умалчивает о них и Томас Мор; Платон не вводит знакомства с ними в систему образования вследствие общего неблагосклонного к ним отношения [281], Томас Мор — по причине того невнимания к запросам и значению искусств вообще, которое так ярко отличает английский гуманизм от итальянского и даже от немецко-голландского. В философском познании, в поисках и стремлении к философской истине Платон признает высшее наслаждение для человека, совершенно то же самое находим и у Томаса Мора («…cujus ope philosophiae dum naturae secreta scrutantur, videntur sibi non solum admirabilem inde voluptatem percipere, sed apud auctorem quoque ejus atque opificem summam mire gratiam» etc. «Utopia» [282]. Что касается до религиозных воззрений, то при всем различии сект все утопийцы веруют в разумное внемирное существо, управляющее вселенной. Совокупность «Разумных идей» Платона тем более могла навеять эти мысли «Утопии», что Томас Мор считал совершенно явственно религию утопийцев наивысшей формой верований, возможной у незнакомого с христианством народа, и точно такого мнения держался и Пико делла Мирандола, которого, как мы упоминали в первой главе, Томас Мор изучал и переводил и биографией которого он интересовался (и даже перевел ее на английский язык). Даже нетерпимость Томаса Мора к людям, не верящим в загробную жизнь, которые в его «Утопии» не допускаются к занятию общественных должностей, довольно сложного (как увидим в следующей главе) происхождения, и следы платоновского влияния сказались и здесь; нечестивцам, не верящим в существование провидения, Платон назначает суровые наказания: тюремное заключение на 5 лет, а в случаях богохульства или святотатства иного рода — смертную казнь [283]. Вообще в законах о нечестии (άσέβεια) Платон остался совершенно на уровне своих современников, казнивших Сократа, и мы даже не решаемся согласиться с Дарестом, историком права в древней Греции, который признает за Платоном заслугу большей определительности (сравнительно с действовавшим законодательством) [284]. У него и держаться нечестивых мнений есть преступление, и распространять их — еще большее. Повелевая должностным лицам с полным вниманием относиться к доносам на преступления такого рода, Платон ничуть не определяет, когда донос может быть оставлен без внимания. У Томаса Мора отношение к платоновским άσεβεϊς гораздо мягче, хотя он и сравнивает их, подобно Платону, с животными и ограничивает их в правах. Ежемесячные праздники, существующие в «Утопии», существуют и в платоновских предначертаниях.

Таковы крупные и мелкие черты сходства, которые мы считаем нужным установить между Платоном и Томасом Мором; есть еще некоторые мелочи, совпадающие у обоих авторов [285], но они показались нам случайными и малохарактерными.

Итак, если весь критический элемент «Утопии» внушен Томасу Мору непосредственными впечатлениями от реальной действительности, то ее положительные идеалы, обязанные своим происхождением тому же стимулу, в построении, создании своем носят следы литературного влияния; в более слабой степени — блаженного Августина, в гораздо более сильной степени — Платона. Диалогичные или хоть отдаленно похожие впечатления исторической действительности, падавшие на душу этих трех авторов, не могли не способствовать той готовности, с которой Томас Мор черпал в своих научно-литературных познаниях идеи и образы, и без того напрашивавшиеся в виде реакции против невеселой действительности. Эти идеи и образы помогали до известной степени облечь свои идеалы в плоть и кровь, но, вполне признавая это их значение для автора «Утопии», мы погрешили бы против несомненной истины, если бы не отвели подобающего места и личному, оригинальному его творчеству. Эта сторона вопроса связана с содержанием положительных идеалов трактата.

Глава IV (продолжение)