ею живот». Такие поступки австрийцев назывались «дерзостями»: «Подобные неслыханные дерзости возобновлялись безнаказанно каждый день»[610]. Австрийские офицеры, бившие граждан палкой, считались добрыми, бившие саблей — «сердитыми», убивавшие насмерть — «строгими», перед убийством истязавшие еще свои жертвы — «своевольными». Наполеоновская пресса горячо поздравляла в это самое время Молдавию и Валахию с избавлением от русских варваров…
В Париже и Лондоне еще меньше понимали неожиданное отступление русского осадного корпуса от Силистрии, чем понимал это Сент-Арно, не говоря уже об Омер-паше. Конечно, это не помешало Омер-паше разблаговестить и в Турции и в Европе о том, что именно посредством его мудрости и храбрости аллаху угодно было чудесно спасти Силистрию за несколько часов до ее полной гибели, но не маршала Сент-Арно можно было удовлетворить подобными объяснениями. У нас есть определенное, непосредственно от самого маршала исходящее показание о том, как он объяснял себе поступок Паскевича, и показание, данное не для публики, а секретно сообщенное военному министру в Париж. Эта драгоценная документация напечатана в том же уже названном выше первостепенном по своему значению издании барона Базанкура, которое, как сказано, является одним из незаменимых первоисточников по истории Крымской войны. Базанкур получал в свое распоряжение все черновики донесений маршала Сент-Арно в Париж, точно так же как он получал и донесения командиров отдельных частей — главнокомандующему Сент-Арно, а потом Канроберу и Пелисье. Он не отлучался от Сент-Арно, и его записи важны были бы сами по себе, даже если бы он не напечатал такой массы документальных текстов. В частности, напечатанные им два донесения маршала Сент-Арно по поводу отступления русских от Силистрии представляют большой исторический интерес.
Сент-Арно до такой степени недоумевал, что только спустя неделю с лишком после снятия осады с Силистрии взялся за перо, чтобы поделиться с военным министром своими догадками. За эти три недели случилось многое: русская армия ушла почти полностью из княжеств, французский маршал ознакомился с покинутыми русскими стоянками, новых данных накопилось немало, — и все-таки Сент-Арно не мог взять в толк и определить в точности побуждения Паскевича.
Вот что, сидя в Варне, 17 (29) июня писал он в Париж Вальяну: «Если принять в соображение важность и основательность с давних пор принятых русскими мер для обеспечения за собой оккупации правого берега, тех мер, во имя которых они пожертвовали другими выгодами, какие они могли бы получить в истекшие три месяца; если принять в соображение размеры средств, собранных в Валахии, в Молдавии и на всем левом берегу Дуная для этой же оккупации, наконец, ослабление морального авторитета, которое должно было постигнуть русскую армию вследствие ее отступления от Силистрии накануне взятия этого города, то приходится прийти к убеждению, что это отступление не является последствием сопротивления храброго гарнизона этой крепости. Накануне уже того дня, когда русская армия отошла, замаскировав, по-видимому, свой отход удвоенным огнем всех своих батарей, Омер-паша сообщил генералу Канроберу, что вследствие сконцентрированных вокруг Силистрии новых сил он уже не в состоянии произвести предполагавшуюся им диверсию». Сент-Арно просто теряется в догадках: «Оказалось ли достаточным для отступления русских прибытия в Варну союзных войск или демонстраций со стороны австрийцев, относительно которых г-н Брук ничего мне не сообщил? Они, несомненно, способствовали этому результату, но ведь неприятель, получая изо дня в день сведения о нашей концентрации, знал, что у него были основания надеяться на сдачу Силистрии до нашего прибытия. Его отступление на левом берегу было обеспечено до самых устьев реки, и можно сказать, что никакая военная необходимость не заставляла его сейчас отступать». Единственное предположение, на котором довольно нерешительно останавливается маршал, заключается в том, что Николай хочет, чтобы Австрия помогла ему заключить поскорее мир, а это возможно лишь после очищения княжеств от русских войск: «Многие думали, что царь, побежденный очевидными трудностями, скопившимися вокруг него, покорился необходимости очистить княжества с целью побудить Австрию снова стать посредницей между ним и западными державами». И чем больше изучал Сент-Арно брошенные русскими стоянки, тем категоричнее становилось его убеждение, что только какая-то внезапная перемена в политических намерениях Николая могла обусловить этот изумительный, необъяснимый уход русской армии. Желая добиться истины, маршал послал своего дежурного полковника Виллера с приказом изучить на месте, подробно, все брошенные русскими работы вокруг Силистрии. И вот результаты донесения Виллера, которыми маршал делится с министром уже в другом своем письме: «Трудно представить себе более основательные, более обширные, более усовершенствованные работы, чем те, которые произведены были русскими на правом берегу Дуная ниже Силистрии. Я вполне укрепился в своем мнении, что намерение (русских — Е. Т.) генералов заключалось в том, чтобы сосредоточиться на правом берегу реки, чтобы дать бой союзным войскам впереди или позади их фортификаций. Несомненно, какой-то приказ из Петербурга обусловил их отступление».
Французский штаб просто понять не мог, почему русские отказались от этой уже совсем в руки им дававшейся победы. Отзывы французов об инженерных работах погибшего Шильдера вокруг Силистрии вообще полны восторга перед искусством замысла и совершенством выполнения. И Шильдер и его саперы все время ведь не теряли надежды, что они работают не впустую, что Силистрия будет взята…
12
В России внезапный оборот, который приняла война на Дунае, был учтен как большое стратегическое и политическое поражение. Война отныне перестала быть наступательной и должна была стать чисто оборонительной.
Больше всего удручены были славянофилы, и чем они были искреннее, чем меньше понимали, что до сих пор Николай просто хотел использовать славян в качестве застрельщиков и авангарда русского наступления, — тем больше и безнадежнее было уныние, овладевшее этими представителями славянофильских идей и настроений. Морально чистый, искренний, горячий, хотя и недалекий Константин Аксаков был особенно удручен. У него неразрывно сплетались воедино и мечты о славянской федерации вокруг России, и торжество православия (причем католицизм поляков, чехов, хорватов игнорировался как досадный, но не очень существенный диссонанс), и преданность самодержавию, и восторг перед идеей свободы слова. Все его убеждения при полной внутренней их разноречивости как-то гармонически у него уживались в голове исключительно вследствие значительного его невежества в политике и во всемирной истории, причем размеров этого своего невежества он даже и не подозревал и искренне думал, что почитывать статьи преимущественно по истории русского быта и русской церкви в Московский период (Петербургский ему был ненавистен и неизвестен) — значит изучать и знать русскую историю, а размышлять о гниющей, проповедуемой западниками цивилизации и мечтать о водружении креста на мечети Ая-София в Царьграде — значит следить за политикой.
Вот как писал он, узнав о решении Паскевича, — писал, конечно, только для себя, в черновых заметках:
«Мы получили известие, что осада Силистрии снята и что наши войска переходят на левый берег Дуная. Что сказать? Это известие как громом поразило всех русских и покрыло их стыдом. Итак, мы идем назад за веру православную. Если это движение недоверения (sic — Е. Т.) против Австрии, если мы выходим из княжеств, уступаем, отказываемся от святой брани, то со времени основания России такого стыда еще не бывало, нас побеждали враги, а не собственный страх наш. А теперь! Ни одного настоящего сражения в европейской Турции еще не было, мы нигде не были разбиты… Мы выступаем из Болгарии, но что же станется с несчастными жителями, что будет с крестами, воздвигнутыми на православных церквах болгарских?.. Россия! Ты оставляешь бога и бог тебя оставит… ты отвергаешь налагаемый от него на тебя подвиг защиты святой веры, избавления страждущих братьев, и гром божий грянет над тобой, Россия!»[611]
Брат Константина Сергеевича, Иван, гораздо более критически настроенный, с негодованием относившийся ко многому, что очень мало возмущало безмятежный оптимизм его старшего брата, уже в 1854 г., после ухода русских войск из Дунайских княжеств, склонен был считать войну проигранной и, подобно западникам Т. Н. Грановскому, С. М. Соловьеву, считал, что существующие в России порядки и не могут привести ни к чему, кроме поражения. Но отец его, Сергей Тимофеевич, еще не отказывался от своих военных мечтаний, хотя и был в большой тревоге. Вот что писал он при первых известиях о снятии осады с Силистрии: «Вообще слухи о наших военных и политических событиях, если только они справедливы, сводят нас с ума. Боже сохрани и помилуй нас от мира, ибо на честный для нас мир западные державы не могут согласиться. Под честным миром я разумею освобождение Греции и всех христиан от ига турецкого. Но я твердо верю, что государь никакого другого мира не заключит».
С. Т. Аксаков старался хвататься за всякий слух (а их в июне 1854 г. бродило по Москве великое множество), что будто бы с Дунайскими княжествами еще не все покончено, будто осада с Силистрии еще не снята, и т. д. Больше всего его тревожат слухи о мире, не прекращавшиеся в течение всего лета 1854 г.
«Слухи о мире были так сильны, что мы пришли было в отчаяние; но пишут, что на большом совете почти один государь остался тверд и что мы будем в войне со всеми. Я чувствую положение государя и глубоко уважаю его твердость. Он не ошибется в сочувствии целого народа в этой войне и если только останется непоколебимым, то выйдет из нее с великой славой… Но я боюсь за задунайскую армию. Мудрено идти вперед, когда тыл не безопасен. Притом французы, англичане и Омер-паша спешат напасть на нее; в самой Силистрии огромный гарнизон. Силистрия дорого нам стоит, и, вероятно, мы должны будем снять осаду… Одним словом, все зависит от твердости государя, и народная слава наш