не гнал в эти годы, и, во-вторых, православные иерархи в Турции не только не просили царя о защите, но больше всего боялись такого защитника. Приведем только два относящихся сюда места записки. «Вражда, питаемая нашими беглыми диссидентами к русскому правительству и в особенности к духовным властям, не есть чувство, скрываемое ими в глубине сердец. Бежавшие в Турцию раскольники проповедуют везде и всем, что правительство русское не щадит никого и гонит людей не только за их деяния, но и за верования, хотя бы их деяния согласовались во всем с гражданским порядком. Пропаганда раскольничья приводит всех христиан, живущих в Турции, в изумление, ибо восточные христиане хотя и имеют поводы жаловаться на различные притеснения со стороны турецкого правительства в отношении политическом, хозяйственном и гражданском, но они должны сознаться, что касательно веротерпимости турецкое начальство неукоризненно…» Точно так же лживо утверждение о православных иерархах, будто бы просящих царя о покровительстве: «Обладая вполне греческим языком, нам случалось говорить с епископами константинопольского синода о русской церкви и слышать их рассуждения о неудобствах, могущих произойти для Вселенского престола из официального протектората русской державы…»
Дальше приводятся слова этих епископов: «Этот… Николай, теперь столь усердный к благу православия, в прошедшем 1852 году лишил грузинскую церковь ее самостоятельности… Вы сделаете то же самое и с нами. Мы теперь богаты и сильны. Девять миллионов душ в руках патриарха, его синода и семидесяти епархиальных епископов. Вы, с правом протектората в руке, лишите нас всего, уничтожите наше значение и пустите нас с сумою»[125].
А в это время Хомяков, Погодин, Шевырев, Константин Аксаков не переставали печаловаться о томящейся в мусульманском плену православной церкви, которая ждет не дождется царя-избавителя.
Ложь, состоявшая в том, что Николай делал вид, будто защищает права православной церкви, а вовсе не думает о завоевании турецких владений, вызывала обильнейшую ответную ложь со стороны всех русских дипломатических представителей как на западе, так в особенности на востоке. Русский поверенный в делах Озеров писал из Константинополя именно то, что могло понравиться царю, а Нессельроде собирал эти лживые сообщения воедино и подносил Николаю, который все более и более укреплялся после каждого доклада в своем раз обозначившемся намерении. Уезжающему в Турцию князю Меншикову дается инструкция, в которой говорится: «Судя по всем последним донесениям нашего поверенного в делах, большая часть членов дивана и, в частности, великий визирь Мехмет-Али-паша выражают раскаяние и опасения по поводу уступок, которые они сделали Франции, и раскаиваются в своей недобросовестности относительно нас». Вывод: Меншиков не должен удовлетворяться уступками, которые турки уже сделали и еще сделают России. «В другие времена и при других обстоятельствах несомненно было бы легче добиться разрешения вопроса, но теперь Турция для нас — враг, в гораздо большей степени мешающий (embarassant), чем опасный. Распадение Оттоманской империи стало бы неизбежным при первом же серьезном столкновении с нашим оружием»[126]. И дальше обычный, заключительный припев: конечно, царь не хочет разрушать Турцию, но что же делать — нужно не быть застигнутым врасплох, а то, чего доброго, православная церковь в Турции может пострадать.
Эта конечная присказка так же лжива, как все содержание инструкции, как и все донесения, на которые инструкция ссылается. Никакого «раскаяния» ни диван, ни великий визирь не обнаруживали, и никакого распадения от «первого столкновения» с русской армией они в этот момент не боялись. Об этом (с большим опозданием, только в 1855 г.) узнал уже преемник Николая из той же большой докладной записки Михаила Волкова: «В Петербурге думали, что прибытие русского посла с военною свитою произведет страшный эффект и покорит немедленно турок воле государя. Непростительно было так ошибаться, ибо турки уже доказали нам в 1849 году, что они неуступчивы. Сверх того, мусульмане нашего оружия более не боялись… К тому же Омер-паша, который во всю Венгерскую войну нещадно хулил наших военачальников, называя их глупцами, уверял турок, что он не даст русским завоевать Оттоманской империи и не пропустит их через Дунай»[127].
Меншиков, живший сам в мире иллюзий, даже не нуждался в таких царских инструкциях. Он и без того понимал, что если царь добьется даже полностью удовлетворения всех своих домогательств по части церкви путем переговоров, то им, Меншиковым, в Петербурге будут довольны наполовину. Но если он привезет с собой из Константинополя достаточный предлог для занятия княжеств, то им будут уже вполне удовлетворены.
Пока эти события — разговоры Николая с Сеймуром, вызов Меншикова к царю — происходили в Петербурге, Бруннов в Лондоне, Киселев в Париже продолжали заниматься «святыми местами» и вифлеемскими звездами, не зная, как все это с каждым днем быстро стареет.
22 января 1853 г. Бруннов побывал у лорда Эбердина, и, как всегда, тот произвел на него отраднейшее впечатление. Эбердин всецело верит в миролюбие «августейшего повелителя» (так Бруннов именует Николая) и посвятит отныне «все свои заботы» улаживанию недоразумений между Францией и Россией. Мало того: Эбердин дает в Париже советы, «полные энергии», требуя, чтобы Друэн де Люис, французский министр иностранных дел, воздержался от резкого поведения. И вот плоды благожелательных советов уже налицо: дерзновенного посла Лавалетта, по слухам, Наполеон III удаляет из Константинополя, и Эбердин в этом видит «предвестие дружеского соглашения между Россией и Францией»[128]. Вообще Бруннов всем очень доволен. Правда, английский посол в Турции полковник Роз, конечно, не желая того, совершил маленькую, но досадную неосторожность, именно, стал поддерживать перед султаном домогательства Лавалетта. Но это больше «ошибка в суждении», а не что-либо злонамеренное. И тут барон Бруннов пустился доказывать Эбердину, что права греко-православной церкви в святых местах древнее, чем права, гарантированные султаном в 1740 г. по требованию Франции для католиков, и т. д. Расстались друзьями.
Но почти сейчас же Бруннов принужден несколько разочароваться в Эбердине. Ничего тот в Париж не послал, никаких энергичных советов Наполеону III не давал и давать не собирается. И вообще до Эбердина дошли смутившие его слухи, что французский император сердится еще по поводу истории с титулом и по поводу того меморандума, который намерены были ему послать еще 3 декабря, сейчас же после провозглашения империи, и который должен был подчеркнуть, что «четыре державы» — Россия, Англия, Австрия и Пруссия — надеются на миролюбивую политику нового императора французов. Правда, этот меморандум так и не был представлен Наполеону III, но тот все-таки узнал о нем. А теперь, в конце января 1853 г., Эбердин и заявил Бруннову, что не стоит уже передавать вовсе этот меморандум. Очень уж сердится Наполеон. Бруннов тогда резонно спросил: кто же довел преждевременно до сведения Наполеона об этом меморандуме? Уж не англичане ли? Не лорд ли Мэмсбери, предшественник Эбердина? Эбердин на этот совсем недвусмысленный вопрос уклонился от ответа. А это старый премьер умел делать артистически.
Казалось бы, эти странности должны были навести Бруннова на мысль, что с ним разыгрывают какую-то очень сложную пьесу и что между Англией и Францией отношения гораздо теснее и ближе, чем он думает и чем Николаю хотелось бы надеяться. 26 января Бруннов — у лорда Россела. Тот обещает посодействовать через лорда Каули (посла в Париже), чтобы Лавалетта удалили наконец из Константинополя. Вообще же и лорд Россел заявил насчет «святых мест»: «Франция была неправа, некстати поднимая этот вопрос, а русский император — прав»[129].
И вдруг 5 февраля 1853 г., после всех этих взаимных любезностей, крайне неприятное известие: британский кабинет отозвал из Константинополя полковника Роза и назначил послом лорда Стрэтфорда-Рэдклифа (до той поры именовавшегося Стрэтфордом-Каннингом), т. е. личного врага Николая, которого царь тяжко оскорбил в 1832 г., не пожелав допустить его в Петербург. Кажется, дело совершенно очевидное: за спиной Эбердина и Россела стоит Пальмерстон, человек, не имеющий сейчас по должности — так как он министр внутренних дел — никакого служебного отношения к назначению нового посла. Но, разумеется, ясно, что это именно Пальмерстон, затевая решительную борьбу против царя, посылает лучшего из своих былых дипломатических служак, который не за страх, а за совесть будет бороться против того, против кого Пальмерстон боролся уже так давно и упорно. Бруннов не скрывает досады. Конечно, испытанный друг Эбердин, как всегда, утешает, но на этот раз Бруннов мало внемлет успокоениям: «Хотя мои объяснения с лордом Эбердином были удовлетворительными, но я не могу воздержаться от сожалений по поводу возвращения лорда Рэдклифа в Константинополь». Правда, Эбердин уверяет, что даст Рэдклифу желательные с русской точки зрения инструкции. Но, во-первых, Бруннов понимает, что настоящие-то, неофициальные, но единственно важные инструкции Рэдклиф получит не от Эбердина, а от Пальмерстона. А во-вторых, что поделаешь с «дурным характером» (le mauvais naturel) Рэдклифа, который пренебрегает всевозможными хорошими инструкциями![130]
С тем же дипломатическим курьером Бруннов отправил в Петербург большое письмо, явно предназначенное для царя. Это ответ на то письмо, которое, как выше указано, Нессельроде послал в начале января (еще до разговора царя с Сеймуром) в Лондон с целью возбудить в лорде Эбердине подозрения относительно воинственных замыслов Луи-Наполеона против Англии. Бруннов прочел вслух это письмо Эбердину, который выразил мнение, что до сих пор новый французский император еще не имеет определенного плана действий. И тут Бруннов дает от себя интересную характеристику Нап