ДВЕ СУДЬБЫ
Кто более достоин сожаления? Чья судьба ужаснее?...
Увы! Я не смею произнести приговора.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Один сидел больной Карлино. Сладко
Дыша в тени прохладным ветерком,
Он отдыхал, избитый лихорадкой.
Он снова жизнь улыбкою встречал,
В ней помня радости, забывши муки,
И весело, как будто по разлуке,
Знакомые предметы узнавал:
В углу кумир языческого бога,
Отрытый им в саду, без рук, без ног...
«Бог даст, — он думал, — сыщется знаток,
Даст пятьдесят пиастров: мне подмога...»
На золоте мадонна со Христом,
Сиенских старых мастеров работа,
Ряд древних копий с Липпи иль с Джиотта,
Оставленных ему еще отцом.
На полке книги — да, о человеке
Вы можете наверно заключать
По избранной его библиотеке,
В его душе, в понятиях читать, —
Лежали там комедии Гольдони,
История мадонны и святых,
Либретто оперы, стихи Тассони
Да календарь процессий храмовых...
Как старый друг, он встретил их улыбкой;
Потом на даль он перевел свой взор...
А что за виды с Фраскатанских гор!
Там дерева лозой обвиты гибкой,
Там в миртовых аллеях пышных вилл
Статуи, бюсты, мраморные группы;
Там римских пин зонтообразны купы
И кипарис, печальный друг могил...
Как рад он был, что снова видит дивный
В тумане очерк купола Петра
И в Рим дорогу лентою извивной
Между руин... А уж была пора,
Как солнце гасло, ночь шла от востока,
И слышно на долине лишь дроздов
Да караван навьюченных мулов,
Гремушками звенящий издалёка.
Не долго наш больной покоил взор
На дали и долиной любовался;
Заботливо порой он обращался
В соседний виноградник чрез забор.
Он видит: там, меж листьями мелькая
В корсете алом, белою рукой
Пригнув лозу, смуглянка молодая
Срывает с ветки гроздий золотой.
Пурпурный луч мерцающей денницы
Ее античный профиль озлащал,
И смоль косы, и черные ресницы,
И покрывало пышно обагрял.
«Нинета!» — ей кричит он чрез ограду,
И тотчас, легче серны молодой,
С корзинкою златого винограду
Влетела девушка в его покой.
«Проснулся ты? Тебе, Карлино милый,
Сегодня лучше?.. Знать, недаром я
Поутру в монастырь святой ходила
К обедне и молилась за тебя.
Я отнесла мадонне ожерелье».
И целовала дева-красота,
Резвясь, едва не плача от веселья,
Устами алыми его уста.
«Нинета! Ты всё прежняя резвушка!
Будь и всегда такая, и в те дни,
Как будем мы — господь тебя храни! —
Я — дряхл и хил, ты — добрая старушка.
Как мне легко! Как весел я душой!
Я будто вновь родился, и родился
К блаженству... Этот вечер, ты со мной...
Как будто ангел с неба мне явился...
Ах скоро ль я женой тебя введу
В свой дом! Пора! Наш домик будет раем.
Хозяйкою ты станешь... Мы сломаем
Докучливый забор в твоем саду.
Взгляни: мой виноград в твой садик, к лозам
Твоим через забор перебрался,
Твой олеандр к моим пригнулся розам,
И плющ мой вкруг него перевился.
Всё любится вкруг нас! Мы друг для друга
Назначены судьбой!» Упоена,
Молчала Нина. Думала ль она
О счастии, как будет мать, супруга,
Жалела ли девичьих вольных дней,
Иль страстных слов она не понимала,
Но молча им, рассеянно внимала,
Как колыбельной песенке своей...
Так следует головкою стыдливой
Цветок полей движеньям ветерка,
Так носится струями ручейка
Листок заблудший... Бурные порывы
И бес любви ее не трогал сна,
В ее душе ключом не бил, не стукал —
К любви Карлино искренней она
Еще привыкла в пору игр и кукол.
В ее душе читал он, как на дне
Прозрачного ручья: мечты, желанья,
Вся, вся она была его созданье;
Как юного орленка в вышине
Отец и мать, следил он мысли Нины,
Лелеял мир души и сердца сон;
А сердце спало в ней, как средь пелен
Младенец спит, про то не знал Карлино.
Как сердце спало? Стало быть, она,
Не знав любви, Карлино не любила?
Зачем же в монастырь она ходила
О нем молиться? Отчего одна
Она в дому его? И даже — боже! —
Что ж ничего она не говорит,
Как он ее целует? Что за стыд!
Ведь ни на что всё это не похоже!
Позвольте, всё вам верно объясню;
Но расскажите мне, когда угодно,
Зачем мы часто любим так свою
Собаку старую, халат негодный,
Одну всё трубку, няню, старый дом,
Тетради школьные?.. А если будем
Должны их бросить? Бросим и уйдем!
К вещам привычка! Точно то ж и к людям,
Покуда их та мысль не потрясла
И сердца их та страсть не взволновала,
Которая в душе у нас росла,
Бушует в ней или отбушевала...
Подобных встреч не много нам дано,
И с близкими мы часто как с чужими...
Иных же встретишь... кажется, давно
Видал их, знал, страдал и думал с ними.
Как к воздуху своих Фраскатских гор,
Как к небесам безоблачным Сабины,
Как к амбре роз, привыкло сердце Нины
К слепой любви Карлино с давних пор.
В ней даже мысли не было тревожной,
Что и других любить ему возможно...
А ей?.. Но вот ударило кольцо,
Какой-то гость идет к ним на крыльцо.
Широкий плащ свой на плечо закинув,
На брови шляпу круглую надвинув,
Вошел он к ним. Овальное лицо,
Высокий лоб и очи голубые,
И русый ус, и кудри золотые —
Всё означало в нем, что он был сын
Иной земли, небес, иной природы,
Не обожженный солнцем Апеннин,
Не оживленный дикой их свободой.
Умение собою управлять,
Морщины ранние и дум печать,
Во всех приемах легкая небрежность
И благородство говорили в нем,
Что он рожден и рос в краю таком,
Где с юных лет души порыв и нежность
Подавлены, где страсть — раба ума,
Жизнь — маскарад, природы глас — чума!..
Он русский был, дитя страны туманной,
И жил давно уже в краю чужом...
Его хозяйка, сьора Марианна,
Бывало, говорила так о нем:
«Он малый скромный, платит аккуратно
И добр: моим ребятам завсегда
Дает гостинца; только иногда
Так грустен, бедный! Впрочем, и понятно:
Ведь он язычник... Может быть, господь
Погибшего печалью посещает.
Дай бог ему спасти свой дух и плоть!
Легко ль! Не верит в папу он! Бывает,
Что целый день проводит он как тень
За книгами, или в долине бродит,
Иль блажь такая на него находит,
Что на коне он рыщет целый день».
Владимир (так мы гостя назовем)
Был поражен сей мирною картиной:
Полубольной Карлино, и при нем,
Облокотясь на спинку кресел, Нина;
И мать ее (простите, я забыл
Вам возвестить ее приход) глядела
На юную чету, и как яснела
Ей будущность!.. А по небу светил
Небесных лики ночь разоблачала,
И дымка влажная ночных паров
Вилась вокруг руин, гробниц, холмов,
Дышали розы... Музыка играла...
На юг лишь сходит, только в этот рай,
Подобный вечер...
А у вас, далёко
На севере, не то?
О нет, жестоко
И зло природой наш обижен край.
Зато, синьор, вы сильны, вы богаты?
Да, но ни солнца, ни небес иных
Не прикупить за дорогую плату:
И что нам в них, в богатствах покупных?
Карлино, верьте, право, я желал бы
На вашем месте быть, клянусь душой.
Я жил бы здесь спокойно, изучал бы
Мир древности и отдыхал порой
Под сенью моего же винограда;
И умереть была бы мне отрада,
Я знал бы, что поплакать, помечтать
Придет на гроб мой друг любимый.
Боже!
Карлино был мне с детства братом...
Что же?
И только, больше ничего сказать
Я не хочу.
Простите мне, синьора,
Но вид блаженных южных стран во мне
Рождает грусть, и о родной стране
Во мне болеет мысль, полна укора;
Мне грустно, я хандрю еще сильней,
А тяжко на душе — язык вольней,
И говоришь о том, что так тревожит.
Но, впрочем, вас мой сплин занять не может,
Вы счастливы, как может быть счастлив
Здесь человек.
Он замолчал, сдавив
Украдкой грустный вздох в груди. Карлино
Сжал руку Нины, тихо обратив
К ней полные восторгом светлым взоры;
Она молчала, очи устремив
На дальние темнеющие горы.
ГЛАВА ВТОРАЯ
В дни древности питомцы Эпикура,
Средь мраморов, под шум падущих вод,
Под звуки лир, в честь Вакха и Амура
Здесь пиром оглашали пышный свод.
Толпы невольниц, розами убранных,
Плясали вкруг скелетов увенчанных;
Спешили жить они, пока вино
В их кубках было ярко и хмельно,
Пока любовь играла пылкой кровью
И цвел венок, сплетенный им любовью.
Они всё те ж, Авзонии сыны!
Их пир гремит при песнях дев румяных,
В виду руин — скелетов, увенчанных
Плющом и миртом огненной весны.
Меж тем как смерть и мира отверженье
Вещает им монахов мрачный клир,
В земле вскипает лава разрушенья, —
Блестит вино, поет веселый пир,
И царствует богиня наслажденья.
Как я люблю Фраскати в праздник летний!
Лавр, кипарис высокой головой,
И роз кусты, и мирт, и дуб столетний
Рисуются так ярко на густой
Лазури неба и на дымке дали,
На бледном перламутре дальних гор.
Орган звучит торжественно. Собор
Гирляндами увит. В домах алеют
Пурпурные ковры из окон. Тут
С хоругвями по улицам идут
Процессии монахов; там пестреют,
Шумят толпы; луч солнца золотой,
Прорвавши свод аллеи вековой,
Вдруг обольет неведомым сияньем
Покров, главу смуглянки молодой:
Картина, полная очарованьем!
Для пришлеца она как пышный сон!
Ее любил Владимир; тихо он
Бродил, но посреди толпы и шума
Обычная теснилася в нем дума.
Любил он видеть праздник сей живой
И тип племен в толпе разнонародной.
Какая смесь! Сыны страны холодной
Сюда стеклись, гонимые хандрой;
Там немец, жесткий, будто пня отрубок,
С сигарою и флегмою своей,
И фраскатанка с негой алых губок
И с молнией полуденных очей;
Француз, в своих приемах утонченный,
И селянин Кампании златой
С отвагою и ловкостью врожденной;
И важный бритт, предлинный, препрямой,
Всех сущих гидов строгий комментатор,
И подле — огненный импровизатор.
А русские?.. Там много было их,
Но уклонялся русский наш от них.
Как сладко нам среди чужих наречий
Вдруг русское словечко услыхать!
Так рад! Готов, как друга, ты обнять
Всю Русь святую в незнакомой встрече!
Захочется так много рассказать
И расспросить... Но вот удар жестокий,
Когда в своих объятиях найдешь
Всё тех же, от кого бежал далеко,
Как горько тут порыв свой проклянешь!
Тот вывез из степей всё то ж татарство,
Средь пышности ничтожность, пустоту,
Тщеславие наследственного барства
Или вчерашних титулов тщету;
Без мненья голова, а речь педанта;
Всё русское ругает наповал;
Всё чуждое превыше всех похвал;
Всего коснется — от червя до Данта;
Сан вес дает речам его тупым;
Осудит он как раз Микеланджело,
И приговор его непогрешим,
Как приговор подписанного дела.
Отчаянный в речах радикалист,
Иль демагог, иль буйный кондотьери,
А между тем вчера дрожал как лист
Вельмож блестящих у приемной двери.
Другого есть покроя молодцы:
Те чужды всем идеям басурманским,
Им храм Петра ничто перед Казанским
И лучше винограда огурцы;
По ним, весь запад сгнил в мечтах бесплодных,
И Тьер, Гизо, О'Коннель — дураки,
И во сто раз счастливее свободных
Живут их крепостные мужички.
На бледные смотря их поколенья,
Владимир часто думал: «Боже мой!
Ужели плод наук и просвещенья
Купить должны мы этой пустотой,
Ничтожностью, развратом униженья?
О русские, ведь был же вам разгул
Среди степей, вдоль Волги и Урала,
Где воля дух ваш в брани укрепляла;
Ведь доблестью горел ваш гордый взор,
Когда вы шли на Ярославов двор,
И вдохновенные отчизной речи
Решили спор на Новгородском вече;
Не раз за честь родной своей земли
Вы города и храмы ваши жгли,
Не склонные нести, в уничиженье,
Чужую цепь и стыд порабощенья;
Ужель, когда мессия наш восстал,
Вас пробудил и мир открыл вам новый,
В вас мысль вдохнул, вам жизнь иную дал, —
Не вняли вы его живое слово
И глас его в пустыне прозвучал?
И, грустные, идете вы как тени,
Без силы, без страстей, без увлечений?
Или была наука вам вредна?
Иль, дикого растлив, в ваш дух она
Не пролила свой пламень животворный?
Иль, лению окованным позорно,
Не по плечу вам мысли блеск живой?
Упорным сном вы платите ль Батыю
Доселе дань, и плод ума порой,
Как лишний сор, сметается в Россию?
И не зажгла наука в вас собой
Сознания и доблестей гражданства,
И будет вам она кафтан чужой,
Печальное безличье обезьянства?..
. . . . . . . . . . . . . . . . .
Родной язык, язык баянов давных,
Боярских дум и княжеских пиров,
Ты изгнан из блистательных дворцов!
Родной язык, богатый, как природа,
Хранитель слез, надежд и дум народа,
Чем стал ты? Чем? Невежества клеймом
И речью черни; барин именитый —
Увы! — теперь с тобою незнаком,
И русских дев сердца тебе закрыты.
Теперь тебя красавицы уста
Стыдятся, как позора убегая, —
Что ж будешь ты, о речь моя родная,
Ты, лучшая уст женских красота?»
Владимир создал для себя пустыню
В своем быту. Он русских убегал,
Но родину, как древнюю святыню,
Как мать, любил, и за нее страдал
И веселился ею. Часто взоры
Он обращал на снеговые горы,
И свежий ветр вдыхал он с их вершин,
Как хладный вздох родных своих долин.
Да, посреди полуденной природы
Он вспоминал про шум своих дубров,
И русских рек раскатистые воды,
И мрак и тайну вековых лесов.
Он слышал гул их с самой колыбели
И помнил, как, свои качая ели,
Вся стоном стонет русская земля;
Тот вопль был свеж в душе его, как стоны
Богатыря в цепях. Средь благовонной
Страны олив он вспоминал поля
Широкие и пруд позеленелый,
Ряд дымных изб, дом барский опустелый,
Где рос он, — дом, исполненный затей
Тогда, псарей, актеров, трубачей,
Всех прихотей российского боярства,
Умевшего так славно век конать,
Успевшего так дивно сочетать
Европы лоск и варварство татарства.
Как Колизей, боярское село
У нас свою историю имеет.
Одна у всех: о доме, где светло
Жил дед его, наследник не радеет.
Платя хандрой дань веку своему,
Он как чужой в родном своем дому;
Ища напрасно в общей жизни пищи,
Не может он забыться средь псарей;
Сокрывшися в отеческом жилище,
Ругает свет, скучая без людей.
Ах, отчего мы стареемся рано
И скоро к жизни холодеем мы!
Вдруг никнет дух, черствеют вдруг умы!
Едва восход блеснет зарей румяной,
Едва дохнет зародыш высших сил,
Едва зардеет пламень благородный,
Как вдруг, глядишь, завял, умолк, остыл,
Заглох и сгиб, печальный и бесплодный...
О боже! Влей в жизнь нашу полноту,
Пролей в пустой сосуд напиток силы
И мыслию проникни пустоту,
Сознаньем укрепи наш дух унылый!
Пошли еще пророка нам, и мы
Уверуем в его живое слово,
Пусть просветит он хладные умы,
Поведает, кто мы? Зачем громовый
Орел наш стал могуч своим крылом?
Зачем на нас глядят в недоуменье,
Со страхом, все земные поколенья?
Что нового мы в жизнь их принесем?
Зачем на нас, как на звезду полночи,
Устремлены с надеждой теплой очи
Печальных наших братиев — славян
У снежных Альп, в ущелиях Балкан?
Из сей главы, печальной и угрюмой,
Из этих черт глубоко-тяжкой думы
Поймете вы, как мыслил мой герой
В те дни еще, когда в груди младой
Есть жизнь и в ней волканом бродит
Всё, из чего потом в душе выходит
Осадок жалкий — черная хандра!
. . . . . . . . . . . . . . . .
Сей пустотой душевною, жестоким
Уделом нашим, мой герой страдал.
Он дома, видя всё одно, скучал
И увлечен всеобщим был потоком:
Наполнить жизнь и душу он хотел,
Оставивши отеческий предел,
Среди иных людей, в краю далеком.
И посетил он новый Вавилон,
Вождя народов к жизни вечно новой,
Где ум кипит, свободен, вдохновлен,
На подвиг доблести всегда готовый.
Нашел ли он себе отраду в нем?
Он чувствовал, средь общего волненья,
Среди торжеств, побед иль пораженья,
Он всё чужой на празднике чужом...
Вкруг жизнь кипит: витийствуют палаты,
Решается давно зачатый спор, —
Там каждый в сей божественной, богатой
Общественной комедии актер...
А он пришлец, он незван и непрошен,
На чуждый пир судьбой случайно брошен!
То завистью, то скорбию томясь,
Жизнь сих племен кипящих, юных вечно,
На небеса Италии беспечной
Он променял, и думал он не раз:
Там, посреди святых ее трофеев,
Среди ее руин и мавзолеев,
Там, в сумраке старинных галерей,
Пред мрамором античного ваянья,
Среди святынь ее монастырей,
Библиотек ученого молчанья,
Доступны всем и пища, и покой,
И царство дум с восторгом и мечтой...
Он прав: искусств в глубоком созерцаньи
Найдешь приют для сердца, головы;
Но здесь, среди людей?.. Вот праздник шумный;
С каким огнем и радостью безумной
Толпы бегут... Но наш пришлец — увы! —
Уж новости в народном пульчинелле
Не находил; его скрипач слепой,
Как юных дев, собравшихся толпой,
Не призывал к веселой сальтарелле.
Пускай себе под небом золотым
Поет народ за кубком круговым,
Пусть пляшет там смуглянка молодая,
Как вдохновенная, перед кружком,
То топая звенящим башмачком,
То тамбурин гремучий потрясая...
Он поглядел на них, а там опять
Задумался и снова стал скучать.
В любимых думах тяжкие сомненья
Теснились в нем. Ища уединенья,
Оставил он пирующий народ
И на гору направил путь. Идет,
И вот пред ним часовня. Вяз зеленый
Над ней раскинул листьев темный свод,
И теплилась лампада пред мадонной.
Две женщины склонились перед ней:
Старушка Ave Maria читала,
И подле Нина грустная стояла.
В ее руках венок был из лилей,
И капли слез струились из очей...
«У счастия свои есть тоже слезы! —
Владимир думал. — Боже, как бы я
Желал так плакать! Да! Молись, дитя!
Твоей души младенческие грозы
Так сладостны... о, проклят будь стократ,
Кто у тебя отымет этот клад, —
Невежества блаженные остатки
И дивный мистицизм молитвы сладкой».
О ком, о чем молилася она?..
Не шепчут слов уста полуоткрыты...
Я верю, не была заучена
Ее молитва в школе езуита:
В ней не было определенных слов,
Но теплое и смутное слиянье
И чувств и мысли, страха и желанья...
Пугал ли Нину тайный мрак годов?
О друге ль детства кроткие молитвы?
Или о том, кто вынес жизни битвы?
То тайна сердца девы, и она
Владеет этой тайною одна.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Владимир не хотел своим явленьем
Смутить молитв их таинство; как бес
Пред светлым праздником (его сравненьем
Я пользуюсь), в аллее он исчез.
А там ему навстречу смех и споры,
И кинулся ему на шею вдруг
Приятель, граф***.
Здравствуй, друг!
Скажи, где ты? Уж вот неделя скоро
Я здесь живу и всё тебя искал.
Был у тебя, ни разу не застал...
Ты схимник стал... Имею честь поздравить!
Здоров ли? Но позволь тебе представить...
Попутчик, вместе ехали мы в Рим.
Ах, очень рад.
Имею честь... я статский
Советник, Лев Иваныч Таракацкий.
А с кем имею честь?..
* * *.
Чин?
Изволили служить?
Служил.
В отставке?
Э, после, Лев Иваныч, ваши справки
Вы наведете... Как живешь?
Один,
Как видишь, хорошо.
Ты знал княгиню
Донскую? Здесь она.
Мне всё равно.
Я здесь нашел родни своей, графиню
Терентьеву.
Ты знаешь, я давно
Не езжу в свет.
Но нет, ведь мы иную
Здесь жизнь ведем. Я нынче не танцую.
Что ж? Дипломатом стал?
Совсем не то.
Кузина, я, княгиня, м-сье Терто,
Один француз, мы вместе изучаем
Здесь древности. Мы смотрим и читаем,
И спорим... Прелесть этот древний Рим,
Где Колизей и Термы Каракаллы!
Поэзия! Не то, что фински скалы!
Жаль, умер Байрон! Мы бы, верно, с ним
Свели знакомство! С Байроном бы вместе
Желал я съездить ночью в Колизей!
Послушал, что бы он сказал на месте,
Прославленном величьем древних дней!
Как думаешь? Ведь это б было чудо!
За неименьем Байрона покуда
Я вам скажу, что лучше вам есть сыр,
Пить Лакрима, зевать на Торденоне
Да танцевать на бале у Торлони,
С графинями не ездя в древний мир.
Нет, ты жесток, и ты меня не знаешь.
Донская ангел... Но ужели ты
Так зол? Ужель ты вправду полагаешь,
Что мы не чувствуем всей красоты
Италии? Природа и искусства
Рождают в нас совсем иные чувства.
Помилуйте! Я то же испытал
И на себе. Конечно, мне в России
Жить дома — лучше: связи и родные,
Карьера вся, почтенье... Но я стал
Совсем иной, и мысли всё такие,
Которых не видал бы и во сне.
Я многое здесь очень охуждаю;
Бездомность, жизнь в cafe я осуждаю;
Но многого и нет в иной стране.
Не нравятся мне торсы, Аполлоны,
Но как зато понравилися мне
Здесь обелиски! Вечные колонны
Везде одне... И мысль есть у меня,
Как заменить колонну обелиском;
И в Петербург писать намерен я,
Подать проект... сначала людям близким...
Комиссию нарядят для того:
Построить портик, оперев его
На обелиски... Как моя затея
Вам нравится?
Чудесная идея!
Исакий, жаль, к концу уже идет.
Да, точно.
Жаль, идея пропадет.
Вот видите, влияние какое
Италия имеет на умы,
Перерождаемся в ней тотчас мы.
О да, ее влиянье роковое!
Студент, советник статский, генерал,
Чуть воздухом подышит Буонарроти,
Глядишь, уж знатоком, артистом стал,
Совсем иной по духу и по плоти!
В Венецию ступайте: там, где дож...
Поеду, но в каком же отношеньи
Венеция так интересна? Что ж
Особенно в ней стоит осмотренья?
Как для кого. Вас гондолы займут,
Быть может, там; на Риве балаганы,
Паяцы, доктора и шарлатаны,
Иль музыка — по вечерам поют
На площади, — всё это так приятно!
Остатки всё республики, понятно!
А женщины! Какая красота!
Для женщин я уж стар, не те лета,
И уж пора домой, к жене и деткам.
Соскучился уж Лев Иваныч наш,
Всё просится к своим гусям, наседкам.
Так создан я, и не пересоздашь.
Взгрустнется раз иной; всё б отдал, право,
За свой кружок, домашний самовар,
Да борщ, да щи вчерашние с приправой,
Да костоломный русской бани пар.
Что, батюшка? А санки беговые?
Рысак в корню, дугою пристяжные...
Я рад, что я чужбину посетил,
А край родной, как худ ни будь, всё мил.
Прекрасно, Лев Иваныч, дайте руку!
Что, батюшка, вздохнул?
Ну, вот, пошли...
Чуть выехав из варварской земли,
Оплакивают скифы с ней разлуку!
О, скифство!
Да, мы скифы. Много в нас
Есть, точно, скифских свойств.
Гиперборейцы!
С любовию к лесам, к степям, для вас,
Ей-ей, ввек будут чужды европейцы.
Нет, истинно разумный человек —
Космополит. В нем душу восторгает
Развитие, успех; он наблюдает,
Как всё вперед, вперед стремится век,
И где успех, он там отчизну видит.
Отсталое одно он ненавидит.
Жаль, некогда теперь мне; подожди,
Nous discuterons[98] — решенье впереди...
Но, странно, ты не бросил за границей
Патриотических своих идей?
Никак не мог: во мне еще сильней...
Прощай, космополит!
Кто ж прав из них? Ей-ей, решить боюсь...
Какая сила в этом слове — Русь!
Вздохнешь, его промолвя, глубоко,
И мысль пойдет бродить так широко,
Грустна, как песни русской переливы,
Бесцветна, как разгул родных равнин,
Где ветер льнет ко груди полной нивы,
Где всё жилье — ряд изб в тени рябин,
А дале — небо бледными краями
Слилось с землей за синими лесами...
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Когда впервые Нина услыхала
Слова, каким дотоле не внимала,
Когда нашла больную душу, ей
Казалося безмерно расстоянье
Меж ней и тем, кто эти знал страданья.
Сперва зажглось лишь любопытство в ней;
Потом ей втайне сделалось приятно
Жалеть о друге новом; непонятно
К нему неслись ее все мысли; он,
Казалось ей, достоин лучшей доли, —
А как помочь? В ее ли это воле?
Быть может, он озлоблен, оскорблен
И рождена она, как знать, с призваньем
Вновь помирить его с существованьем...
Что ваш больной, Нинета?
Ничего,
Гораздо лучше. Нынче понемногу
Он стал гулять. Припадки у него
Всё реже.
Стало быть, угодны богу
Молитвы ваши?
Я за всех молюсь,
Кого люблю.
Счастливец!
Но Карлино...
Он не один... Синьор, я вам кажусь
Простою девочкой, так — бедной Ниной;
Вам кажется — где мне вас оценить...
Но есть у женщин в сердце голос ясный;
Что вам дают науки, может быть,
У нас врожденное, ведь вы несчастны,
Признайтесь?
Кто же вам сказал?
Ваш взгляд
И сердце. Вы несчастны?
Ради бога,
Оставим это. У мужчины много
Есть в сердце струн, которые молчат
И чужды в женском сердце. Есть заботы,
Недуги есть, безвестные для вас,
А их лечить нет сил и нет охоты
Ни у кого.
Да, да, не ровен час.
Покойник мой был свеж; однажды рано
Пришел домой, весь бледен, как сметана.
Стал охать, слег. Я к доктору. Тотчас
Пустили кровь. Три доктора собрались —
И все лечить бедняжку отказались.
Как стукнет час, так не уйдет никто.
Ах, маменька, да это ведь не то.
Ну как не то? Вот поживи на свете...
Но, впрочем, вы себе толкуйте, дети,
Мне некогда, и к делу своему
Пора.
Скажите мне: я вас пойму!
У вас, синьор, душевные страданья?
Как вам назвать их? Нету им названья!
Душевной пустотой? Нет. Иногда
Душа полна восторга, и в волненье
Ее приводит доблесть, вдохновенье
И образ гениального труда...
Иль сном ума? Нет, он не спит и шумно
Работает, и любит он труды;
Он труженик: как рудокоп безумный,
Всё роется и ищет он руды;
Но до нее не может он дорыться,
И подрывает только то, что в нем
Святейшего, небесного таится.
Любили ль вы? Любимым существом
Вы были ль поняты?
Да, жизни розы,
Как говорят поэты, знал и я, —
И терн ее я знаю. Жизнь моя —
Увы! — полна поэзии и прозы
Двух страшных слов: любил и разлюбил!
Я многое достойно оценил!
Была пора: все жребии земные,
Казалось, я в руках своих держал;
Для общества людей я посвящал
Все чувства лучшие, мечты святые,
На благо им, я думал, я рожден —
И мог бы быть... Смешной и глупый сон!
С горячей головой, горячей кровью,
В душе к добру, к прекрасному с любовью,
Принесть я думал на алтарь любви
Свой труд и славу, все мечты свои...
Гражданской доблестью кипел я рано...
Ах, бросим это, бросим! Это рана
Болящая, и женщине нельзя
Ее понять... В груди ее нося,
Я дорожу ей: то знаменованье,
Что я рожден был жить для лучших дней, —
То лучших чувств последнее дыханье!
Обманутый, весь пыл моих страстей,
Всё, что ценил, я назвал пустяками;
Во всем тогда вдруг усомнился я,
Что так срослось с моей душой, с мечтами.
Я колебался. Адская змея
Как будто облила мне душу ядом.
Бесился я, слепцом себя я звал...
Потом и сомневаться перестал,
И равнодушия был облит хладам:
И зло теперь меня не удивит,
Добро не поразит, не оживит, —
Что ж мне осталось в жизни?
Без сомненья,
У вас враги есть?
Нет их, к сожаленью!
Или, когда хотите, сам себе
Я враг. Зачем я раньше пламень чувства
Не утушил, покорствуя судьбе?
Не изучил бесстрастия искусство?
Зачем я пылкий ум не заморил
В бездействии? Тогда б, как камень вечный,
Как статуя, я прожил бы беспечно;
И под конец, конечно бы, вкусил,
Всем прихотям судьбы своей покорный,
Нелепое блаженство жизни вздорной.
Не понимать, не видеть, не слыхать,
Безумно лучшей цели не искать,
Не чувствовать — мне было бы отрадой,
И вечный мир за то б мне был наградой!
А то теперь все прежние мечты,
Все высшие души моей начала —
Всё злобный образ демона прияло!
И демон этот следует за мной:
Он с красоты срывает покрывало,
Он между мною и трудом моим,
Меж мной и другом лучшим, между мною
И женщиной — скелетом гробовым
Становится... Насмешливостью взоров
Спасает ли меня в грядущем он
От новых бед, мучений и укоров —
Не знаю, но им век мой отравлен.
О боже, боже! Вы мечтатель страстный!
Страдаете вы только потому,
Что вы одни, а волю дать уму,
Живя в пустыне, тяжко и опасно.
Быть может, жизнь веселая недуг
Излечит ваш иль дружба... Верный друг
Есть лучшая опора нам в страданьи...
Любовь... Она должна вам посвятить
Всё: жизнь свою, мечты, существованье...
И вы ее найдете, может быть...
И бедная, закрыв лицо руками,
Вдруг залилась горячими слезами.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Вы спросите, пред девочкой простой
Владимир для чего так откровенно
Всё высказал, что было за душой?
То был ли в нем или порыв мгновенный,
Иль хорошо рассчитанный удар?
Хотел ли повторить он с сердцем Нины
Урок, давно затверженный в гостиной,
И этот вздох, и этот чувства жар,
И горечь жизни трудной и бесцельной —
Ужели всё фальшиво и поддельно?..
Да, трудно дать на то прямой ответ, —
Как вам сказать... И да и нет.
Владимир был воспитан в школе света.
Он знал любовь — и только раз любил;
Как любим все мы в молодые лета;
Потом слегка любовию шутил...
Он раз любил: все, думал, совершенства
Заключены в избраннице его;
Потом он понял (и прости блаженство!),
Что он любил себя лишь самого:
Что в ней, как солнце в море, отражались
Лучи его мечтаний молодых,
Что видел в ней всё, что в мечтах своих
Хотел он видеть... Но мечты умчались:
Он увидал, как, сбросив маски с лиц,
Избранницы его преображались
В боярынь из мечтательных девиц,
В Настасии Лукьяновны из Насти...
Не умерев, однако ж, от тоски,
Он посмотрел на жизнь, на сердце, страсти
Анализа в холодные очки.
Как согласить все эти переходы
Из нежных дев в боярынь — он не знал,
И бледностью полунощной природы
Он бледность лиц и душ их объяснял;
Он овладел заманчивым искусством
Играть, шутить и управлять их чувством;
И даже иногда был так счастлив,
Что пробуждал к высокому порыв
У наших дам — сих жриц роскошной лени,
Что, погрузясь дивана в мягкий пух,
Покоятся, как жены ханской сени,
Откуда Гименей, как злой евнух,
Прогнал и муз, и бога песнопений...
Но с тем прости пора волшебных снов,
И в душу пустота легла невольно:
Что таинство для черни богомольной —
Не таинство для опытных жрецов.
Так наш герой из этой светской школы
Извлек урок печальный и тяжелый.
Он в главный догмат кодекса любви
(Любви девиц и мальчиков) не верил:
На бытие двух душ родных свои
Не полагал надежды; чувство мерил
Не целой вечностью, но он ценил
Минутное, быть может, увлеченье
И, к горю дев, давно им говорил:
Вернее вечности одно мгновенье.
А здесь, теперь? Один в самом себе
Свидетель внутренней глубокой драмы,
Один и зритель и атлет в борьбе
Высоких чувств души с судьбой упрямой, —
Невольно он пред первым, кто спросил
С участием: «О друг мой, что с тобою?» —
Что было в нем, доверчиво излил
И летопись печальную раскрыл
Пред чистою, невинною душою...
Раз встретил он мать Нины. Смущена,
Как полоумная была она.
«Что ваша Нина?» — «Нина? Две недели,
Как всё больна и не встает с постели:
Горячка страшная... Я день-деньской
Всё на ногах... За что, за грех какой,
О господи, нас посетил слезами!
К себе пускает лишь одну меня.
Карлино не видал ее три дня.
Она зовет вас, бредит только вами,
Придите к нам».
Как мне?.. Нет, мне нельзя.
Мое явленье может быть опасно —
Я испугать ее могу. Напрасно
Боитесь вы. Пройдет, уверен я,
Ее болезнь. Горячки в эти лета
Бояться нечего. Притом пора,
Мне ехать надо нынче в ночь, до света,
Прощайте, я уеду до утра.
Как ехать? Что вы? Что вам торопиться?
У вас квартира на год ведь. Что ж так?
Куда?
Еще не знаю.
С ней проститься
Вы не хотите?
Не могу никак.
Он понял всё... Что ж делать? Надо
Бежать, бежать от новых тяжких зол
И, может быть, от счастья и отрады...
Кто знает, для него, быть может, цвел
В сени олив и лавров фраскатанских
Сей горный цвет на камнях тускуланских.
Затем, быть может, высшая рука
Его вела чрез Альпы снеговые,
В сей пышный край звала издалека
И дни ему сулила золотые, —
Так наш Владимир думал и мечтал,
Готов был верить и захохотал.
. . . . . . . . . . . . . . . . .
Да, дело есть мешаться в сплетни наши
Началу всех начал и нисходить
С высот небес во область щей и каши?
Карлино, Нина, дай вам бог вкусить
Все радости от счастия земного,
Дай бог плодиться вам и долго жить
По разуму евангельского слова.
О, женщинам удел завидный дан —
В несчастии — покорность и терпенье!
И выдвинул он пыльный чемодан,
Сложил свои невинные творенья —
Бумаги, где описывал он Рим,
Десяток книг, пейзажи и портреты,
Все древности, отысканные им,
И зарядил в дорогу пистолеты.
«В путь, в путь, друзья мои! В краю ином
По-прежнему мы с вами заживем!
В России мирно лежа на лежанке,
Не в первый раз нам чувство подавлять,
Утешимся, а там начнем писать
Еще стихи к прелестной фраскатанке!
Конечно, их, по счастью, не прочтут...
Но все меня поэтом назовут, —
Поэтом быть — великая отрада!
Все думают: иначе он рожден,
Иначе чувствует и мыслит он...
О жизнь, о жизнь! Ты дар небес иль ада?
Я еду. Долг и честь мне так велят.
Но отчего, на подвиг благородный
Решившися, ни грустен я, ни рад
Особенно? С решимостью холодной
Мне всё равно идти, что в смертный бой,
Что за обед . . . . . . . . . .
Плод это сплина или воспитанья?
Да, Нину испугала пустота
Моей души. Душа без упованья,
Без пламенных стремлений и мечтанья!
История ж ее или проста,
Как хроника монаха-грамотея,
Иль полная, живая эпопея.
Всё дело в том лишь, как ее понять.
Есть случаи, и их ни рассказать,
Ни описать, — а сколько в них значенья,
Дум сладостных, для сердца вдохновенья!
Хоть наша встреча... Как тут описать?
С Наташей... Странная еще отрада
Мне в имени ее и до сих пор.
Казалось нам — и с первого уж взгляда, —
Что дружны мы давно, и разговор
Наш был как бы друзей давнишних, взор
Досказывал неконченные речи, —
А тот восторг, а те полуслова,
Пожатье рук, условленные встречи!..
А этот вздор, которым голова
Моя тогда пылала! Жажда славы!
Как всюду я кидался на лукавый
Ее привет... Всё улыбалось мне;
Науки были ясны так, как слепы
Ученые и книги их нелепы;
Как подорвать, я думал в тишине,
Весь хлам систем их... Но, наскучив ими,
Я бросил их, назвавши их смешными.
Мне действовать хотелось! А у нас
Как действовать? Чужою быть машиной?
Ума и совести и чести не спросясь,
Как вол, ломися лбом. Зачем? Причины
Не знай — и ты отличный гражданин,
Здесь — малый царь, а там — холопий сын.
Слиянье власти с рабством!.. Утопист,
Осуществить я жаждал указанья
Разумных прав и светлого познанья —
Прослыл я как разбойник, дуэлист!
Я думал, что в воинственном разгуле
Есть больше жизни! Браво! На Кавказ!
Вот факт простой: случалося не раз,
В каком-нибудь разграбленном ауле,
В ущелий стоишь на карауле.
Где больше прозы? А как заглянуть
Тогда мне в душу, в сердце, в грудь —
Какая там поэма клокотала!
Какая рама ей была!.. Потом
Всё просто: я спешил в любимый дом —
Увы! — кумир мой замужем. Сначала
Не верил я, а там поверил, С ней
Мы виделись — в прошлом ни полслова,
Как будто всё в порядке шло вещей.
Упрека и отчаянья смешного
Не обнаружил я и, как Катон,
Всё перенес... А сколько есть Катонов?
Что ж это? Плод общественных законов?
Кто не таков, тот нынче и смешон...
Сократы века! Яд мы пьем послушно,
Не жалуясь, что смертоносен он, —
Живьем себя хороним равнодушно!»
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Так он сидел, добыча тяжких мук,
Свеча горела тускло у камина;
Стихали вкруг соседи к ночи. Вдруг
Открылась дверь, в дверях явилась Нина.
Она была вся в белом. По плечам
Вилась коса. Порыв души смятенной
И сумрак придали ее очам
Чудесный блеск. Не девою смиренной,
Она была Сибиллой вдохновенной,
Внимающей божественным речам...
Огонь любви, огонь негодованья
Прекрасные черты одушевлял;
Румянец с бледностью в лице играл,
Вздымало грудь неровное дыханье.
Как! Нина, здесь? Так поздно...
О, ты мой!
Ты здесь еще!.. Нет, то обман, я знала.
Ведь ты не думал, не хотел меня
Убить... Их шутка!.. А как я страдала
От этой шутки!
Бедное дитя!
Что, что с тобою?.. Нина, успокойся,
Ты так встревожена.
О нет, не бойся!
Ты плачешь?..
Нет, теперь уж я смеюсь —
Ведь я с тобой. Пускай придет мир целый,
Я вкруг тебя руками обовьюсь,
Как змей... Я буду биться львицей смелой
И не отдам тебя.
Скажи ж, чего
Боялась ты?
Ты едешь?
До того
Кому нужда?
Ты едешь?
Да... и скоро.
О, есть ли сердце у тебя? Гляди
В глаза мне прямо. Что в моей груди?
Прочти, что в ней?.. Ты понял? Приговора
Судьбы ты не прочел в ней?.. Так иди,
Прочь, камень северный, палач жестокий...
Прочь! По свету скитайся одинокий!
Но... милый друг, клянись мне навсегда...
Мой ангел, успокойся.
Я тверда,
Я в памяти. Не глупый бред простуды
Мои слова... Послушай, я клялась...
Мне сердце — бог; я сердцу отдалась.
Через мой труп ты выйдешь лишь отсюда.
Одно лишь слово — и решилась я.
Скажи мне прямо: любишь ли меня?
И взор, сверкавший некой дивной силой,
Она в него безумно устремила.
Он был в борьбе с собой.
Не любишь, нет?
Знай, где б ты ни был, я пройду весь свет.
Я отыщу... отмщу... Сам бог порука!
Меня ты знаешь, Нина. Жизнь мне мука.
Тебя обречь той муке — нету сил
Во мне. Быть может, я б тебя любил
Последнею любовию моею,
Любил бы так, как, может быть, никто.
В моей душе ведь только заперто,
А не погасло чувство, — но не смею
Души твоей я отравить собой.
Не думай обо мне. Здесь жребий мой —
Любовь. Любовь не есть расчет презренный
О благах жизни, а закон священный.
Где голос сердца — голос божий в нем!
Нельзя любить и разлюбить потом...
В последний раз тебе, быть может, ныне
Твой жребий ясен. Друг мой, выбирай:
Его отвергнуть хочешь ли? Но знай,
Отказ твой — смерть твоей несчастной Нине.
Я смерть найду.
Но, Нина, погляди,
Чего ты хочешь? Ко всему презренье
Питаю я; но у меня в груди
К невинности осталось уваженье.
Тебя поймать в расставленную сеть
Легко; упиться ласками твоими,
И после к ним остыть, охолодеть,
И после бросить...
О, клянусь святыми,
Я поняла огонь твоей души
И благородство чувств.
Итак, реши,
Мой ангел.
Я тверда.
Семью родную,
Старушку мать и родину святую
Оставить ты должна.
Всё знаю я.
Оставить край, где всё — сады, поля
Блистают розами, где небо пышет
Лазурью жаркой, звезды так горят,
Где с детства всё лелеяло твой взгляд,
И променять всё то на край, где дышит
Почти весь год и вьюга и мороз,
В нагих полях ни миртов нет, ни роз,
И люди ходят — мехом обвитые!
Я знаю всё.
Оставить круг друзей
И променять их... на каких людей?
Ты знаешь ли, что значит свет? Какие
Там существа? Ты с ними век живешь,
И каковы они — не назовешь.
В них скрыто маской чувство и природа,
И даже сердца скована свобода!
Как ты войдешь, от головы до пят
Тебя измерит их холодный взгляд;
Пустой привет их речи — шип змеиный;
Их пустоту под пышною личиной
Ты в силах снесть?
На всё готова я,
На всё, на всё! В тот миг, когда тебя
Я встретила, тогда лишь я узнала,
Что у меня в груди есть сердце. Ты
Его извлек из сна и темноты,
И с той поры мне жизнь понятна стала,
Ты вкруг меня разлил чудесный свет...
Нет, я Карлино не любила... нет!
И, как звезда вечерняя, склонила
Она головку ко груди его,
И повторяла, глядя на него:
«О нет, нет, я Карлино не любила...»
А он тебя, преступница, любил,
Неблагодарная, любил душою!..
Он здесь, о боже!
Здесь и слышал всё.
Ты слышал?.. Что ж ты следуешь за мною?
Ты думаешь, что счастие свое
Продам такой я низкою ценою?
(Вынимает нож.)
Молись, в последний раз молись! Змея!
Владимир... Боже! Он убьет меня...
Владимир берет кинжал. Нина бросается между ними.
Оставь его: он зверь! он зверь!.. Карлино!
От детства знала друга я в тебе —
Молю я, выслушай!.. Моей мольбе
Отказа ты не знал... Я та же Нина...
Та ж Нина!.. Мной пригретый змей...
Та Нина! Та, кого от детских дней
Лелеял я, как мать лелеет сына,
Иль более — ведь так не может мать,
Как я тебя, любить и обожать...
И что ж? С другим целуясь, всё забыла,
Клянется, что меня и не любила!..
Оставь ее, оставь: она моя!
Бой с женщиной... постыден бой неровный...
Стыдися! За нее отвечу я!
Условимся спокойно, хладнокровно.
Сойдемся за горой с рассветом дня.
Судья нам будет бог.
Изволь, с тобою
Сойдемся завтра... нынче с ней расчет.
Не верь ему, Владимир, он убьет,
Обманет!
Замолчи!..
Знай, я любить умел — умею мстить!..
Людей пустых угроз я не робею,
Я жил с людьми: был добр, умел любить,
И наругаться ими я сумею!
Беги!.. Ему, о друг мой, не вверяйся,
Знай, знай, Карлино, я его люблю.
О Нина...
Друг... увидимся... спасайся...
Убийца низкий! Я отмщу, злодей!
Увидим!
Эй! На помощь! Помогите!
Разбой, разбой! Преступник здесь! Вяжите!
Вот он: давно за Ниною моей
Ухаживал и сети ставил ей.
Он заманил ее: угрозой, лестью
Он обольстить, злодей, ее хотел.
В слезах она противилась бесчестью,
Кричала. Я на вопль ее поспел.
Вломился в дверь. Он, яростью кипящий,
Ее зарезал!.. Нина, ангел мой!
То ль было нам обещано судьбой?
Он лжет, он лжет...
— Она как ангел спящий!
— Ужели он убил?
— Он был всегда
Так добр.
— Да, добр; всегда похож на волка.
Я говорил, не будет никогда
От этих выходцев пути и толка.
— Ах, он злодей!
— Карлино бедный! Жаль
Его: они друг друга так любили!
— А мать чего смотрела? Были
Советы ей.
— Ее убьет печаль.
— Да, с полчаса тому, как забегала
Она ко мне и дочери искала.
— И к нам!
— И к нам!
— Я только что ложусь,
Карлино в дверь: ведь испугал, божусь!
Где, где она?.. Дитя мое родное!
Дитя мое!.. Проснися, золотое!
Откликнись! Что я сделала тебе?
Нинета! Или ты меня не знаешь?..
За что, о боже, ты меня караешь?..
К такой ли я готовила судьбе
Тебя, мой ангел... О бесчеловечный,
Я изорву тебя... Я кровь твою
Испью... Или убей меня, молю,
Я буду с ней, с моею Ниной, вечно!
Прибрать старуху. Тело унести.
Да, бедной ей пришлось теперь плести
На дочкин гроб гирлянды подвенечны.
Преступника, свидетеля свести
В тюрьму. Карлино! Где он? Где он? Скрылся!
Чтоб с горя он на жизнь не покусился...
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Идут года... С Адама мы твердим
Единодушно эту правду злую.
Оставимте Италию святую,
Оставимте Фраскати, пышный Рим,
На нашу Русь заглянемте родную.
Я думаю, уж я наскучил вам,
Твердя одно: «Италия святая!»
Но ведь она не вовсе нам чужая,
Дары ее завещаны и нам,
И нам ее отворены чертоги,
И мы званы священствовать во храм,
Где царствуют досель, назло векам,
Из мрамора изваянные боги;
Где властвует над нежною душой
И красоты и славы мощный гений;
Где в золоте и в бронзе вековой
Повсюду мысль протекших поколений
Записана их творческой рукой...
Вкруг этих черт бродящие народы,
Читая их, вы поняли ль ее?
В себе, в себе узнали ль бытие
Иной, святой, возвышенной природы
И чувств иных биение в груди?
Не поняли? Так бог уж вас суди!
Итак, прости, прости на годы многи!
Быть может, я под мирт твой вновь приду,
Но тот же ль буду? Те же ли найду
Здесь сердца сны, восторги и тревоги?
Иль постепенно север заморит
То, что меня теперь животворит..,
Прощай, руин зеленый плющ и розы,
И ты, царица спящих сих долин,
Грусть думная, восторженные слезы...
Пойму ль когда опять язык руин?
Отвечу ль им высокими страстями?..
Прощай, о говор вечно шумных струй,
И ты, смуглянка с яркими очами,
И жаркий наш под миртом поцелуй...
О, трудно мне последнее прощанье,
Италия, в слезах тебе сказать,
Как тяжело, о милое созданье,
О ангел мой, в последнее лобзанье
От уст твоих уста мне оторвать.
Прислушайтесь... звучат иные звуки...
Унынье и отчаянный разгул.
Разбойник ли там песню затянул
Иль дева плачет в грустный час разлуки?
Нет, то идут с работы косари...
Кто ж песнь сложил им? Как кто? Посмотри
Кругом: леса, саратовские степи,
Нужда, да грусть, да думушка, да цепи.
Пойдем на звук волынки полевой.
Как вечер тих! В росе фиалка дышит,
И свищет соловей в глуши лесной,
И долго в ночь заря на небе пышет.
Вот барский дом на холме. Вкруг стоят
Пушистые березы вековые,
Ряды теплиц, а под горою сад
И пруд, а там избушки тесовые
По берегу излучистой реки.
Вот на гору поднялись мужички,
Всё с песнями; но только увидали
Господский дом, примолкли, шапки сняли;
Приказчик к барину пошел один,
Чтоб доложить, как много десятин
Распахано, и скошено, и сжато.
Кто ж барин-то?.. Узнаете ль его,
Читатели?.. Рассказа моего
Он был герой в Италии богатой.
Да полно, он ли? Как он потолстел
(Что значит ведь у нас — похорошел),
Румян, здоров, глаза как масленисты,
И праздничный какой имеет вид!..
Что ж? Дай господь! В деревне аппетит,
Движенье, сон, хозяйство, воздух чистый...
Владимир! Здравствуй! Как-то ты живешь?
Рисуешь, пишешь, классиков читаешь?
Остришь над всем? Влюблен? Успешно?.. Что ж?
О, милый мой, как громко ты зеваешь!..
Посмотримте, как он проводит день.
Он, возвратясь давно из-за границы,
И не заехал в русские столицы,
А в глушь своих забился деревень.
Выписывал газеты и журналы,
Сперва читал их все, а после мало,
И наконец читать их перестал.
Он «Quotidienne» и «Siecle»[100] получал,
И прочие различного объема,
Различные умом и остротой,
И, наконец, «Diario di Roma» [101]
С его кузиной «Северной Пчелой».
Раз дождик шел. Как кровлею тяжелой,
Всё небо тучею обложено.
Туман сокрыл и холмики и долы;
И грязь, и сыро, скучно и темно.
Владимир поздно встал, пил чай душистый;
Кольцом пускал из трубки дым волнистый;
Насвистывал затверженны давно,
В Италии еще, два-три мотива —
«Fra росо» из Лучии, «Casta diva»[102]
Из Нормы — и, свистя, смотрел в окно
Иль в комнате ходил диагонально.
Остановясь перед окном, в стекло
Стал барабанить. «О, климат печальный!
Какая грусть! Ни выйти на село,
Ни на гумно! Чай, озимь пострадает...
Поехать на охоту?.. Да хромает
Пегас. К тому ж, я что-то тяжело
И неспокойно ночью спал сегодня,
Дай загляну в какой-нибудь журнал».
Он кипу целую журналов взял,
Случайно вынул нумер прошлогодний
Diario di Roma и читал:
«Богоотступник и злодей Карлино,
Оставивши Абруцци, между скал
Разбил свой стан, под самой Палестриной.
Известный лорд *** тут проезжал
В Неаполь и, с семейством и женою,
Зарезан был разбойничьей толпою.
Меж жителей распространился страх;
Правительство усиливает меры:
Отправлены туда карабинеры,
Учреждены конвои на путях».
«Карлино?.. Уж не он ли тот Карлино,
Которого знавал я?.. Может быть».
Он далее читал:
«Но изловить
Не могут шайки, и от Палестрины
Уже к Дженсано перешел злодей.
Намедни шли в Альбано капуцины
И девушка. Презренный изверг сей
Заставил их плясать, а сам с своей...»
Но, на беду, вошел на месте этом
Павлушка в дверь (смотритель за буфетом),
Ужасно хочется мне в мой рассказ
Всего два слова лишние прибавить
Насчет Павлушки, чтоб, шутя, для вас
Всю биографию его представить.
Он барином еще покойным, стариком,
Был взят во двор господский казачком,
Одет был в казакин и панталоны
Широкие, а на груди патроны.
Доныне казакина своего
Он не лишил нашивки сей. Его
Павлушкой звали девушки-вострушки,
И до седин остался он Павлушкой.
Вот всё.
Обед готов-с.
Что, суп иль щи?
Вы приказали щи.
Еще что будет?
Жаркое дичь; с подливкою лещи...
Скажи-ка повару, не то забудет,
Чтоб он в подливку луку покрошил.
Пойти обедать.
За обедом.
Утром приходил
Петрушка Чайковский.
Ну, что ж?
Ишь, барин
Его просил откушать вас. Татарин
И Лыков будут.
Что ж мне до сих пор
Не доложил?
Он был часу в десятом,
Вы почивать изволили. Да в двор
Еще наехал было Ласлов с братом,
Я отказал.
Что ж это? За меня
Распоряжаться стали вы?
Да я
Подумал так, что будет не угодно
Вам их принять.
Я мог бы отказать
И сам. Какой вы все народ негодный!
Мне всё вперед докладывать, сказать.
Ты слышишь?
Слушаю. Еще в то ж время
Приказчик был и приносил вам семя
Какое-то, прислали в образец.
Зайдет пусть после. Рябчик пережарен.
Обед свой жирный кончив наконец,
Отправился всхрапнуть часок наш барин;
Проснувшись, стал пить чай и взял
Доканчивать начатый им журнал.
«Посмотрим, как плясали капуцины
Под дудочку несчастного Карлино;
А девушка?»
«Презренный изверг сей
Заставил их плясать, а сам с своей
Богопротивной шайкой любовался,
И после распял, как уж наругался
(На небесах награда будет им:
Их церковь сопричислила к святым).
А девушка, обняв его колени,
Молила умертвить ее скорей,
Но не внимал свирепый изверг ей,
Не тронули его мольбы и пени...
И обнял он ее и целовал,
И у себя три дня ее держал.
Меж тем, такой же страстию пылая,
Озлобленны товарищи его
Предать вождя решились своего
(Их вразумила дева пресвятая,
Заступница людей перед творцом).
К Неттуно перешел своим он станом.
Проснувшись утром, поглядел кругом
И видит — он один, пред атаманом
Исчез его разбойничий народ,
Наместо их карабинеров взвод.
Он взят; сидит в Сант-Анджело, и скоро,
По составленьи формы приговора,
Близ храма Весты будет он казнен.
На исповедь идти не хочет он».
«Карлино! Мы с ним встретились однажды.
Был в жизни нам один урок, но каждый
По-своему его растолковал.
Несчастный! Помню, он всегда бывал
Так скромен, тих, в мечтаньях благороден...
Я помню... Но я разве с ним не сходен?
Обманут был он жизнью так, как я;
Мы оба стали те же мизантропы, —
Над ним гремят проклятия Европы,
А я слыву как честный человек...
Да чем же лучше я? О, жизнь! О, век!
Павлушка! Эй! Приказчику Ивану
Скажи, доклад я принимать не стану.
За ужином я гуся буду есть
Да сыр. В еде спасенье только есть!»
16 (28) декабря 1843, 1844, Париж, Петербург
МАШЕНЬКА
Куда как надоел элегий современных
Плаксивый тон; то ль дело иногда
Послушать старичков-рассказчиков почтенных
Про молодости их удалые года, —
Невольно веришь им, когда, почти с слезою,
Они, смотря на нас, качая головою,
Насмешливо твердят: «То ль было в старину!»
Теперь из их времен я свой рассказ начну.
Хоть он в моих устах теряет сто процентов;
Хоть ныне далеки мы от блаженных дней,
Дней буйных праздников, гусарских кутежей,
Уездных Ариадн, языковских студентов;
Хоть этих лиц теперь почти уж боле нет,
Хотя у нас теперь иные люди, нравы, —
Но всё еще поймем мы были прошлых лет
И дедов старые проказы и забавы.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Жил на Песках один чиновник. Звали
Его Василий Тихоныч Крупа.
Жил тихо он. В дому лишь принимали
По праздникам с святой водой попа;
А братии своей мелкочиновной
Он никогда почти не приглашал,
Хоть знали все, что службой безгреховной
Он тысячу рублишек получал,
Да дом имел, дочь в пансионе даром,
Так «скуп старик» — все говорили с жаром.
Когда бы вы увидели его,
Вы, чуждые чиновничьего мира,
«Чудак, чудак!» — сказали б про него;
И воротник высокий вицмундира,
И на локтях истертое сукно,
Уста без жизни, волосы клочками,
Глаза тупые с бледными зрачками, —
Да, точно б вы сказали: «В нем давно
Всё человечество умерщвлено».
Он двигался, как машина немая;
Как автомат, писал, писал, писал...
И что писал — почти не понимал;
На благо ли отеческого края,
Иль приговор он смертный объявлял —
Он только буквы выводил... Порою
Лишь подходил к соседу стороною,
Не для того, чтобы прогнать тоску
Иль сплин, а так... понюхать табачку.
Над ним острился молодой народ:
«Чай, в сундуках у вас есть капиталец,
А ведь, злодей, к себе не позовет.
— Что деньги вам: ведь вы один, как палец.
— Куда-те! Говорят, что дочка есть.
Скажите! Что, на вас она похожа?
— Ну, если так, вам небольшая честь.
— И у нее шафрановая кожа?»
Старик молчит или, поднявши глаз,
Из-за пера шепнет: «Получше вас».
Так жизнь его ползла себе в тиши,
Без радости и без тоски-злодейки...
Ни разу не смущал его души
Ни преферанс задорный по копейке,
Ни с самоваром за город пикник.
Но вдруг все в нем заметили движенье,
Стал о погоде говорить старик
И цену спрашивал французских книг;
Видали, он на Невском, в дождь, в волненьи,
Глядел в окно у магазина мод —
«Ишь, старый черт!.. Кого-нибудь да ждет».
Однажды встал он рано; задыхаясь,
Всю ночь почти он глаза не смежил.
Вздел туфли и открыл окно. Он был
Тревожим чем-то, так что, одеваясь,
Наместо колпака чуть не надел
Чулок. Был праздник; день светился яркий;
Кругом далеко благовест гудел;
Тут в берегах тесьмой канал блестел:
В кружок теснясь, за миской щей на барке
За полдником сидели бурлаки...
Какое утро с свежестью и жаром!
Земля как будто дышит ранним паром,
А небеса так сини, глубоки!
Василий Тихоныч открыл окошко
Другое, в сад, — и ветерок с кустов,
Как мальчик милый, но шалун немножко,
Его тихонько ждавший меж цветов,
Пахнул в лицо ему, в покой прорвался,
Сор по полу и легкий пух погнал,
На столике в бумагах пошептал
И в комнате соседней потерялся.
Василий Тихоныч глядел кругом
На зелень, на сирень, большим кустом
Разросшуюся там, — и улыбался.
Единственной забавою всегда
И собеседником его, и другом
Был чижик. С ним одним между досугом
Он разговаривал, и иногда
Не только о вещах обыкновенных,
Но даже о предметах отвлеченных.
Почувствовав прохладный ветерок,
Чиж стал скакать по клетке и забился;
Вдруг сел, чирикать начал и залился
Потом так громко, чисто, как звонок.
Василий Тихоныч, ему с улыбкой
Грозя, речь начал: «Что, куда так шибко?
Что, Шурочка, распелся так куда?
Что весел так? Иль знаешь разве?.. А?
А кто сказал тебе? Подслушал, верно,
Как говорил вчера Анютке я?
Подслушать тоже любишь?.. Я тебя!
Мошенник! Наказать его примерно!
Сейчас скажу директору!.. Смотри!
Ну, что ты слышал, Шурка? Повтори!
Что?.. Машенька к нам будет?.. Знаешь Машу?
Не знаешь? То-то ты и спал всю ночь.
Полюбишь ли ее, голубку нашу?
Смотри же — полюби: она мне дочь.
Она тебя за то полюбит тоже...
Ну, а как нет? А как начнет скучать,
И станет плакать и худеть, вздыхать?
Не пережить мне этого... Эх, боже!
В три месяца, чай, к роскоши она
Привыкла у княгини... Ведь не шутка —
Балы, театр... А здесь?.. Не сметена
Ведь даже пыль... Что ж дрыхнешь ты, Анютка!
Да подмети, да пыль сотри. Ишь, сад
Зарос совсем. Дай заступ поскорее, —
Куртинки пообрежу... да в аллее
Проклятый подорожник вон... а с гряд
Крапиву... Ах, мой бог, какая гадость!
Что, старый хрыч, о чем же думал ты?
Щавель, крапива — славные цветы!
Вот хорошо готовил дочке радость!»
Он принялся копать, возил песок,
Полол и рыл, как записной садовник.
Ну, глядя на него, никто б не мог
Подумать, что он классный был чиновник —
Уж полдень был. Затихнул ветерок;
Недвижные листы к земле склонились;
Железо крыш и камни накалились;
На улицах всё пусто; тишь кругом;
Один мужик на барке да собака
На солнце спали; голуби рядком
Под крышею, под слуховым окном,
Уселися, ища прохлады мрака.
Василий Тихоныч, кряхтя, отвез
Последний сор. «Ну, эдак будет лихо!»
Сел на скамью под ветвями берез,
Отер свой лоб и любовался тихо,
Как мак, нарцисс пестрели между роз.
«Ну, лихо будет!.. Уф, как жарко, душно!
Умаялся». Совсем не думал он,
Чем за свой труд он будет награжден:
Лишь не было б здесь только Маше скучно.
«Ну, дождался, голубушка, тебя!
Целковики копил недаром я!
Вот поживем годок-другой, а там уж
Как раз пристроимся и выйдем замуж!
Ух! Набежит пострелов! Кликни клич —
Лука Лукич, да что Лука Лукич!
Столоначальники... мое почтенье!
Бей выше... сам начальник отделенья!..
Анютка, выйдь-ка в переулок, — что?
Не видно ль там... не едет там никто?
Гляди, гляди, послушай-ка, что это?»
— «Да ничего не видно...» — «Врешь, карета...
Как ничего? Гляди... Я слышу стук».
— «Да кабы стук, так слышно б... (Старый бредит!)»
— «Анютка!.. Эй, беги, подай сюртук,
Да что ж стоишь ты, дура?.. Едет, едет!»
ГЛАВА ВТОРАЯ
Василий Тихоныч не мог довольно
Налюбоваться дочкою своей.
Заботливо показывал он ей
Сад, комнаты и, трепеща невольно,
Смотрел, как ей понравится? «Вот тут
Гостиная... У нас пойдут балишки.
Ух! гости-то наедут, набегут;
Постарше кто — посадим за картишки...
В саду — фонарики со всех сторон.
А здесь, смотри, какой у нас балкон, —
По вечерам мы будем на балконе
Пить чай».
— «Ах, да! Я буду вам читать
Всю ночь, всю ночь! Я так люблю не спать!
Как весело! Не то что в пансионе —
Там в десять уж извольте почивать!»
«Какая ты хорошенькая, Маша!
Любуясь ею, говорил папаша. —
Да поцелуй меня еще, дружок...
Эх, нет покойницы Настасьи
Ананьевны! Знать, не судил ей бог,
Как мне, дожить до этакого счастья!..»
Старик отер слезу, и из очей
У Машеньки блеснули слезки тоже.
«Эх, старый я дурак! Ну! царство ей
Небесное! Ты мне всего дороже!
Не плачь, дружок, развеселись скорей».
Как описать вам Машу беспристрастно?
В ее чертах особенности нет,
Хотя черты так тонки и прекрасны,
Заманчив щек прозрачный, смуглый цвет,
Коса густая, взор живой и ясный...
Но не люблю я дев ее поры:
Они — алмаз без грани, без игры;
И я, смотря на деву молодую,
Прекрасную, как мраморный антик,
Твержу — ах, если б жизни луч проник
И осветил чудесную статую!
Действительность, где страждет нищета,
Где сдавлен ум ярмом порабощенья,
Где ищет дух отрады в усыпленьи,
Где чувство сдавлено, где жизнь пуста,
Вся в кукольной комедии приличий;
Где человек — манкен, где бог — обычай, —
Была для Маши пламенной чужда
И называлась прозою презренной.
В ней разум спал; зато ее мечта
Работала, как зодчий вдохновенный:
Фантазия без образов, без лиц,
Как дивное предчувствие чего-то,
Творила мир без цели, без границ,
Блестевший яркой, ложной позолотой.
То гением хотелось ей парить
И человечеству благотворить:
Одним движеньем палочки волшебной
Пролить покой и силою целебной
Больные раны излечать; то в глушь
Уйти, меж гор и бездн; жить в гроте диком
С одним созданьем избранным, великим
И утопать в гармонии двух душ...
Для старика не много измененья
В житье-бытье произошло тогда,
Как появилась Маша: иногда
Был на гулянье с дочкой в воскресенье;
Ложился позже, позже стал вставать;
На цыпочках ходил, когда читать
Изволит Маша... Лилии, тюльпаны
В саду явились; в зале фортепьяны
(Хоть музыкантшей Маша не была)
Да пяльцы у рабочего стола.
На столике валялось разных книжек
Десяток — вот и всё... Ах, нет, забыл,
Из Шурочки вертлявый желтый чижик
Повышен: Ламартином назван был,
Хоть старику темна была причина —
«Да чем же хуже Шурочка Мартына?» —
Почти не изменилось ничего;
Предметы те же, но с иной душою,
С иною жизнью. Свойство таково
У женщины: наполнить всё собою!
Вокруг нее как будто разлита
Нам чуждая, другая атмосфера,
Какой-то свет, и мир, и теплота,
Любовь и смех, спокойствие и вера.
Прошла неделя — Маша весела,
Глубокий мир ее уединенья
Воспламенял ее воображенье...
Сердилась лишь, скучна она была,
Когда старик опаздывал обедать,
Да на подруг роптала — не могла
Никак понять: как можно не проведать?
Не раз она в Морскую в бельэтаж
Послания по почте отправляла;
Решилась объясниться и писала...
Как вдруг гремит знакомый экипаж,
И с дочерью подъехала старушка.
— Zizine!
— Marie! Вот, видишь ли, Marie,
Как слово я держу.
— Zizine! Ax, душка!
О, мы друзья, и вечно? Говори!
— О, вечно!..
— У меня так было много
Тебе сказать...
— И мне!
— О, ради бога,
Скорей!
— Постой. Как мило у тебя —
Цветы...
— Цветы? Всё накупил папаша.
Ты не поверишь, душка, как меня
Он любит.
— Твой papa?.. Ах, Маша,
Мне кажется, я полюблю его
За то, что он тебя так любит... Право...
Хоть он такой...
— Zizine!
— Ах, ничего,
Ну, не сердись. Что это за кудрявый
Цветок?
— Простой.
— А этот вон, большой,
Высокий, желтый? Верно, дорогой!
— Подсолнечник.
— Милашка! Ах, конечно,
Я для себя велю купить... Marie,
Завидовать тебе я буду вечно!
Как хорошо тебе здесь, посмотри,
Счастливица! Аллея! Сколько тени!
Какой чудесный запах от сирени...
Как весело здесь целый день гулять,
Мечтать и думать, думать и мечтать.
— Конечно... Но одной, без друга, скучно!
— А я-то что ж? Ты только напиши,
Верь, я явлюсь. Мы были неразлучны
И в классах. Ты — ты часть моей души.
— Ах, добрая Zizine!
Смеясь сквозь слезы,
Подруги обнялись. Как вешни розы,
Пылали щеки их; рука с рукой;
Головка Маши смуглой и живой
Лежала на груди блондинки Зины.
У Греза есть подобные картины.
Я многое обдумала одна,
О, боже! Для чего я не богата!
Ты знаешь, душка, я ведь не жадна
И, верь, презренного металла, злата
Желала б я для счастия людей.
Пренебрегла бы я законы света:
Нет, где-нибудь, в лачуге, без друзей,
В страданиях, нашла бы я поэта;
К нему б пришла я ангелом любви,
Сказала бы: «Ты удручен судьбою,
Но я даю тебе, своей рукою —
Любовь мою и золото: живи!
Живи!..» Ему была б я вдохновеньем,
Он миру бы слова небес вещал,
И целый мир ему б рукоплескал...
Как я б была горда своим твореньем!
— Когда б, Marie, была поэтом я,
Я б выбрала тебя своею музой!
Но ведь поэты — гадкие мужья;
Брак, говорят, им тягостные узы...
Кто это, погляди, Mimi, скорей!
Кавалерист и на коне... Вот чудо!
Вообрази: знакомый! Точно, он
Бывал всегда у Верочки Посуды.
— Противный! Как он был всегда смешон!
Я презираю!
— Что же он здесь скачет?
Ах, погляди, какой чудесный конь!
А латы, каска блещут, как огонь!
Ах, душка — каска! Что же это значит?
Зачем он здесь?
— Как смел?
— Скорей уйдем.
Подумает, что мы нарочно ждем.
— Заговорит, пожалуй!.. Фи, как стыдно!
— Ах, боже! Маменька, за мной... Прощай,
Marie!
— Прощай, Zizine, не забывай!
— Ах, quelle idee[103]! Мне, право, преобидно!
— Нет, поклянись!
— Я раз уж поклялась.
— Так мы друзья?
— Ах, боже мой, конечно!
— И вечно?
— Да!
Карета понеслась,
И девушки расстались с криком: «Вечно».
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Чуть освежась холодною водой
И наскоро свернувши косу змейкой,
В капоте легком, с обнаженной шейкой,
Красавица являлась в садик свой,
К своим цветам, то с граблями, то с лейкой.
Потом в тени, среди семьи цветов,
Как их сестра, садилась и читала.
О, как тогда ее кипела кровь!
Из рук порою книга выпадала.
И в сладком забытье неслась тогда
Душа ее... бог ведает куда...
Кавалерист меж тем являлся чаще...
То будто вихрь промчится на коне
В красивой каске, в блещущей броне;
То так идет, расстроенный, молящий.
Он Машеньку немножко занимал
(Так, крошечку! Предмет ее мечтаний
Всё был поэт — дитя святых страданий).
«А этот что? Быть может, проиграл!
Ведь эти гадкие мужчины, право,
Бог знает, как живут!.. Противный он!
Обкрадывать друг друга им забава!»
Она ушла, захлопнувши балкон,
Но на себя потом досадно стало:
«Кто право дал его мне оскорблять?
Могу ль я людям запретить гулять
По улице? Им нравится — пожалуй!
Пускай и он... Привыкла я давно;
Быть может... О, мне, впрочем, всё равно!»
Как звезды средь небесного селенья,
Он совершал обычное теченье.
Так медленно идет, усы крутит,
Вздыхает, в сад задумчиво глядит.
Раз, встретив взоры Маши, поклонился,
Но так был бледен, грустен и угрюм,
Что в этот миг ей не пришло на ум,
Что надо рассердиться. Он сокрылся.
Другой, быть может, бросил бы письмо.
Но сей герой писал не очень шибко,
Он размышлял: в письме одна ошибка
Испортит дело — вечное клеймо!
Ведь девушка из пансиона часто
Напишет правильней, чем Марс усастый.
Остановясь однажды за решеткой,
Заговорил он так печально, кротко,
Что Маша испугалася его.
— Сударыня, вам ничего не стоит
Страдальца осчастливить.
— Мне, кого?
Что вам угодно?
— Если беспокоит
Вас просьба — я, пожалуй, замолчу.
— Что вам угодно?
— Ах, прошу... позвольте...
Из сада вашего иметь хочу
Цветок я непременно.
— Вот, извольте.
— Нет, нет, не этот.
— Розан?
— Нет, не тот.
— Который же? Скажите, я не знаю.
— Ах, если б мог я указать... Ну, вот
Что подле лилии...
— Не понимаю,
Тут был нарцисс — его я сорвала.
— Нет, не нарцисс... Вы им так любовались!
Тюльпан, где, помните, еще ползла
Букашка, вы сначала испугались...
— Не знаю, где же мне его найти?..
— Позвольте на минуточку войти?
— Как это можно? Папеньки нет дома.
— Так что ж, ему расскажете потом,
Что приходил я только за цветком.
Что ж тут дурного?
— Вы ведь незнакомый! —
И думала она, как Гамлет: быть
Или не быть — впустить иль не впустить?
— Ах, что вы? Что вы? Боже мой, уйдите!
Я закричу.
— Уйду-с. Из-за цветка
Уж вы поднять историю хотите!
Вы лед: душа в вас как гранит жестка.
Вы слезы лить готовы над романом,
А человек пред вами хоть умри —
Вам всё равно. Каким-нибудь тюльпаном,
Который свянет нынче ж до зари,
Вы дорожите... Это ведь ужасно!
— Возьмите, я хоть все цветы отдам,
Мне их не надо... Но зачем же вам
Тюльпан так нужен?
— Ангел мой прекрасный,
И можете вы спрашивать — зачем?
Глядеть и знать, что вы его касались,
Что вы ему с любовью улыбались —
А я слезами оболью... Затем,
Чтоб он всегда мне вспоминал мгновенье,
Когда от вас теперь, из сожаленья,
Он дан мне... Вы не знаете, ваш лик,
Как ангела господня, я встречаю,
С тех пор, как вас увидел, я постиг
Все ваши совершенства.
— Я не знаю,
Чего же вы хотите!
— Иногда
Позвольте видеть, слышать вас, хоть тайно,
Хоть издали; улыбку, хоть случайно,
Мне искупить ценою слез моих —
Позволите? О, я вам благодарен
За жизнь. Ах, дайте ручку!.. —
В этот миг
Анютка из окна шепнула: «Барин!»
— Ах, папенька! Пустите.
— Я приду
Сюда же завтра.
— Боже мой, скорее
Уйдите! —
«Машенька, где ты? В саду?
Анютка, собирай обед живее!
Здорово, Маша, ангелочек мой.
Не знаю, право, друг мой, что со мной?
Я смолоду трезов был в поведеньи;
И нынче разве что для дня рожденья
Сотерну рюмку. Я, вот видишь, встал;
Ну, к должности пришел, дела сыскал —
Всё хорошо. Кузьма Ильич Батыев
Перебелить мне предписанье дал
В палату в Могилев, нет, прежде в Киев, —
Всё хорошо, окончил, написал,
Сел за другое — тут меня схватило
Под ложечкой, в глазах аж помутило,
Да, слава богу, тут случись со мной
Ошлепников, Панталеон Иваныч.
«Что с вами, говорит, вы б шли домой
Да выпили чего такого на ночь».
Насилу вышел — тут уж отлегло,
И, слава богу, вот совсем прошло».
— «Ах, бедненький! Ах, добрый мой папаша!»
Как коршуна избегший голубок,
К отцу прижавшись, зарыдала Маша.
— «Эх, дурочка! Прошло ведь. С нами бог!»
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Как тонкий яд в взволнованную кровь,
Прокралась в сердце Машеньки любовь;
И мощно вдруг в душе проснулись юной
Живым аккордом дремлющие струны.
Ей чудный мир открыл врата свои,
Мир сладких тайн, пленительных мечтаний,
Мир с негою блаженства и страданий,
Со всею милой глупостью любви.
О, не беги любви, дитя мое!
Пусть розы цвет лицо твое утратит,
Зато твой дух, всё бытие твое
Такою полной жизнию охватит!
Вокруг тебя пока мир целый спит;
Потом проснется вдруг, заговорит,
В блаженстве ты душою с ним сольешься,
Тогда найдешь ты друга в нем себе:
Он засмеется, если ты смеешься,
Заплачет, если плачется тебе.
И звезды вечера тебе укажут
Свой тайный смысл; поймешь внезапно ты,
Что шепчут ночью листья и цветы;
И слезы дивные глаза увлажут;
Услышишь: мир шепнет тебе «люблю» —
И этот звук проникнет грудь твою,
И грудь твоя, уста и очи скажут:
«И я люблю...»
У Машеньки в глазах
Всё изменилось: будто на крылах
Какой-то гений, дух неуловимый,
По комнате ее порхал незримо,
Над нею вился, жил в ее цветах.
Как часто вдруг, себя не понимая,
Невольно остановится она,
Глядит и внемлет, втайне замирая,
Как будто бы она там не одна:
В ее окно ворвавшиеся ветки
Черемухи, сирени и берез,
И ветерок, дышавший негой роз,
И чижик, резво прыгавший по клетке,
Как будто с кем-то были заодно
И видели не видимое ею...
И Маша думала: «Душа его
Является беседовать с моею...»
Теперь, в часы волшебных вечеров,
Когда заря полнеба обнимала,
Понятною, торжественною стала
Ей музыка. Язык ее без слов
Так ясен был, так полн душевной боли,
И в этом царстве воплей, бурь и слез
Неосязаемый редел хаос,
Мир возникал веленьем высшей воли;
Но книга, прежде верный, милый друг,
Теперь у ней уж падала из рук:
Казалось ей там всё так глухо, немо...
Что ей Омир и Шекспир, если в ней
Творилася великая поэма,
Всех эпопей громадней и живей?
Как ни возись с октавой иль сонетом —
Всё будешь перед ней плохим поэтом!
Какие ж песни пела муза ей?
Какой она заслушивалась лиры?
В величии героев древних дней,
Строителей Бабеля и Пальмиры,
Иль рыцарем креста, любви и дам,
Иль музыкальным странником Прованса
Ее герой предстал ее мечтам?
В его речах — то нежный стих романса,
Исполненный любви, и слез, и нег,
У окон замка, с арфой, ночью лунной;
То вопли Байрона, земле перуны,
Угрозы небу; мощный, гордый смех,
Великий, злой — хоть женски-малодушный.
И чувству новому во всем послушно
Вся отдалась она своей душой;
Участия хоть в ком-нибудь искала;
И, наклонясь над розой молодой,
Как другу, тайно ей она шептала
События романа своего,
Тоску любви и трепет ожиданья,
Восторг и робость тайного свиданья
И долгого лобзанья волшебство...
Он говорил: «Мы будем неразлучны,
Поедем в полк, возьмем отставку; там
Постранствуем по разным городам,
В Италию, — о, нам не будет скучно!
Но мой отец — он человек крутой,
Меня женить он хочет на другой,
Но пусть меня оставит он без крова —
Лишь сердце может друга указать...
Но надобно до времени молчать
И папеньке не говорить ни слова.
Уж он кому-нибудь словцо ввернет:
Расскажет — ну, хоть чижику, а тот
Анютке, Аннушка — куме Феклуше,
И прокричат по улицам кликуши».
О, боже мой! Всё есть в его словах,
Чтоб поширять фантазии летучей:
Гоним отцом, ему душой могучей
Противостал; он презрел тлен и прах
(Касательно наследства); как изгнанник,
Скитаться он пойдет, печальный странник;
Но с ним она — под небом голубым
Италии; там гондолы и Брента,
Там мир искусств, Феррара и Сорренто,
Везувий, море, Колизей и Рим!!!
ГЛАВА ПЯТАЯ
Василий Тихоныч имел привычку,
Обед окончив, поласкавши птичку,
Пойти всхрапнуть.
Однажды той порой
В ближайшей к дому улице глухой
Остановилась странного размера
Извозчичья карета. У угла
В шинелях два стояли офицера,
И бойкая у них беседа шла.
Один из них был давний наш знакомец
Кавалерист и маменькин питомец;
Хоть летопись боярской их родни
Давно хранила имена одни
Прокофия, Егора и Ивана,
Но вследствие какого-то романа
Обычая порядок изменен
И Клавдий — Клавдием был наречен.
Другой — его я имени не знаю,
Да вряд ли кто и знал, я полагаю;
Он вышел сам из строевых чинов,
Его все звали просто — Гвоздарев.
Он слыл всегда отчаянным рубакой,
Лихим товарищем, а оттого
Не обходилось дело без него,
Грозившее опасностью иль дракой.
Ну, брат, поддел! Уж если ты не врешь —
Забавная история!
— «Прекрасно!
Изо всех лжей, в таких вещах, брат, ложь —
Гнуснейшая, порок, братец, ужасный!
Скажи, соврал ли я когда-нибудь?
Ты помнишь Соню — прелесть что такое!
Ведь не соврал! Я не могу надуть
Товарища. Потом, княгине Зое
Не сам ли ты записки отдавал?..
Да что тут говорить — увидишь скоро».
— «Ну, молодец! Ведь дело не из спора.
Вот Вьюшкин — фу ты, черт, как врет! — сказал,
Что подцепил посланницу, — да только
Посланница-то просто...»
— «Ну, нашел!
Понравится он женщине: осел!»
— «Посланница!.. Ведь правды ни на столько!
Я только так тебе теперь сказал;
Не знаю, что за стать тебе возиться
С девчонками; и из чего тут биться —
Слез... Господи! Навяжутся... Пропал!
Я не могу — расплачусь сам как дура.
Что делать, братец, — скверная натура!
Нет, женщин я люблю, да вот таких,
Как кто-то написал стихи про них:
«Милей мне жрица наслаждений
Со всею тайной упоений...»»
— Эге! давно ль ты стал читать стихи?
— Читал, братец, да много чепухи.
— Так девочки...
— Ни на что не похожи.
— И я тебе скажу стихами тоже.
Старинные: как в корпусе я был,
Еще тогда их как-то затвердил, —
С девицами мне очень пригодилось.
Как, знаешь, брякнешь вдруг: «Постыли мне
Все девы мира!» Смотришь — и склонилась
Головкою и тает, как в огне;
А я себе реку, как жрец искусства:
«Ты рождена воспламенить...» Фу, черт!
Соперник тут — капут и a la porte![104]
Да вот стихи: скажи, какое чувство
Сравниться может с торжеством
Над ниспровергнутым врагом?
Перед тобой твой враг — невинность,
Стыд, добродетель и закон.
Друзья — природа, кровь, и сон,
И места нега и пустынность.
Нет, в женщине всего милей
Самой себе сопротивленье
И прелесть трудного паденья.
Люблю дразнить я сердце в ней,
Навесть на душу сон глубокий,
В ней чувством разум подавлять
И к упоению порока
В ней тихо душу приучать».
— Да, хорошо в стихах, а так-то гадко,
Поплачешься. Ей-богу, никогда
Не буду брать я на себя труда
Вам помогать. Бьет, точно лихорадка.
— Эх, баба, трус! Тебе б гусей пасти;
Да если ты боишься, так поди.
— Нет, что! Уж обещал.
— Чего ж ты трусишь?
— Да, как заплачет, так язык прикусишь.
Смотри, мелькнуло что-то там, в саду.
— Ну, жди меня, я тотчас с ней приду.
— Ступай, ступай! Уж эти мне интрижки!
Как не побьют их, право, никогда!
Как будто делом заняты мальчишки.
Добро б мещанка — ну, туда-сюда,
Ну, немка, швейка или хоть цыганка,
А то ведь всё, как ни было б, дворянка.
Чай, у нее и связи, и родня...
— Ну, ангел мой, давно я жду тебя;
Что, наконец успела ты собраться?
— Куда же, друг мой?
— Как куда? Венчаться.
— Послушай, Клавдий, нынче я всю ночь
Проплакала.
— Что так?
— Мне страшно было...
— Пожалуйста, дурного не пророчь.
— И не было во мне день целый силы
Глядеть на папеньку; зачем скрывать
От старика?
— Ну, расскажи, пожалуй —
А он пойдет по городу болтать.
И план наш, счастье — всё как не бывало!
Нет, ты меня не любишь. Для тебя
Я бросил всё... Что ж, этого всё мало?
Нет, это не любовь.
— Ах, полно! Я твоя...
— О чем же плачешь ты, душа моя?
— Не знаю... Так... Мне в этот миг казалось,
Что будто бы навек я расставалась
И с домиком и с садом...
— Пустяки!
Мы завтра же сюда как раз подкатим.
Папа нам будет рад — ведь старики
Посердятся, а там, глядь, в три ноги
Ударят сами... Но мы время тратим.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Прошло три дня. Поутру Гвоздарев
Шел к Клавдию. «Черт знает что со мною!
Ведь, кажется, натурой боевою
Я наделен, и двадцать пять годов
На линии чуть с чертом не сдружился.
А тут теперь с девчонкой повозился...
Стал сам не свой, и гадко, чай, взглянуть.
Уж не болезнь ли это? Ноет грудь...
Нет, не болезнь, а просто скверность. То-то,
Всё думаешь затылком. Помогать
Черт знает в чем припала вдруг охота!
Да не подумал, к роже ль, есть ли стать!»
— Эй, Куликов, ну что, не принимают?
— Да не звали; должно быть, почивают.
— Здоровы?
— Слава богу.
— А она?
— Кто-с, барыня? Да что им?
— Очень плачет?
— Известно, плачут.
— Чай, она больна?
— Да, то больна, а то поет и скачет.
— А барин что?.. Он крепко полюбил?
— Насчет того не слышно разговора,
Да мы не долго ведь — наскучит скоро.
— Ну, ты скажи, что я, мол, приходил.
А Клавдий, с трубкой длинною в руках,
На канапе сидел, как падишах,
В халате шитом, в узорочной феске.
Луч солнечный, скользя сквозь занавески,
Прозрачный дым разрезав, заклубив,
По комнате лился златой струею;
И мимоходом, ярко озарив
Тальони бюст, хрусталь с живой игрою,
Он упадал на голову, на грудь
Марии спящей.
Милое созданье!..
Кто на нее, в волшебном обаяньи.
Не загляделся бы, боясь дохнуть?
Как живописно, как небрежно ловко
Она раскинулась: одна рука
Заброшена за милою головкой;
К другой прижалась жаркая щека;
И косы, пышные, как шелк развитый,
Бегут, блестя, с подушки пуховой;
Там ножки так заманчиво открыты,
И очерк форм прекрасных... чудный вид —
Устами бы коснулся, упоенный,
Холодных плеч, щеки воспламененной!..
Но эта мысль, которая не спит
И спящею красавицей играет,
То пурпуром лицо ей обагряет,
То бледностью в ланитах пробежит,
То сдавит грудь, и грудь ее заноет,
Как будто крик обиды в ней замрет,
То ужасом уста ее раскроет,
То в поцелуй горячий их сомкнет;
Нет, эту мысль, ту деющую душу
В ней чувствуя и с трепетом следя,
Ты, очарован, скажешь: «Спи, дитя,
Сна таинства я дерзко не нарушу».
И Клавдий думал: «Пусть она поспит,
Покуда самовар не закипит».
— Ну, розанчик, насилу встала ты,
Ленивица. А я уж приступаю
К чаям.
— Зачем же ты, не понимаю,
Не разбудил?
— У вас ведь всё мечты.
Особенно под утро — о, я знаю!!!
Скажи же, что ты видела во сне?
А, покраснела!
— Вам какое дело?
— Признайся, всё мечтала обо мне?
— Вот вздор какой! Нимало.
— Покраснела!..
Мадам прислала шляпку и бурнус.
Когда не так — прошу уж извиненья, —
Я виноват: я выбрал на свой вкус.
— Ах, шляпка белая... я в восхищеньи!
Вот именно какой хотелось мне.
— Да не ее ль ты видела во сне?
— Пожалуйста!.. Ах, как сидит чудесно!
Бурнус прекрасный. Этот цвет небесный
Ко мне идет. Ведь я всегда бледна,
И брови черные, глаза большие,
Ну, погляди, я, право, недурна.
Я выпущу тут локоны: густые
И черные на голубом — charmant![105]
Вся завернусь в бурнусе с гладкой спинкой.
На шее с легкой палевой косынкой,
В атласных башмачках, — mais c'est piquant![106]
— У! божество мое!
— И мы с тобою
Поедем за город, где нет людей.
— Хоть за сто верст.
— Я жажду всей душою
Увидеть небо, лес, простор полей.
Ведь я почти природы не видала;
Раз только летом с папенькой гуляла:
За нашим домом поле и ручей, —
Как весело... Ах, что-то мой папаша!
Что с ним теперь! Ах, боже мой, где он?
Он не простит меня!.. Он раздражен,
Он так любил меня!..
— Что это, Маша,
Опять ты плачешь, — скучно! Я сказал,
Что он нам даст свое благословенье,
Но надо ждать. Священник не венчал
И не хотел венчать без позволенья
Родителей, но после обещал,
Поеду, говорит, к архиерею.
Меня ты сердишь глупостью своею.
— Прости меня. Я верю, я о том
Не буду даже думать.
— И прекрасно!
И вот она опять с улыбкой ясной.
Исчезла вмиг сверкнувшая слеза;
Она глядела так ему в глаза
Доверчиво, как смотрят только дети,
— Послушай, Клавдий, ты мне всё на свете,
Ты счастлив ли, как я?
— А мог ли б быть
Я меньше счастлив?
— О, как жизнь прекрасна!
А жизнь в одном лишь слове — век любить.
А ведь живут и без любви... Ужасно!
Не верю я: жить без любви — страдать.
Но знаешь ли, когда б меня спросили,
Как я люблю и сколько, — отвечать
Я б не могла... Ужели б заключили,
Что не люблю я? О, как свет смешон!..
— Эге, так вот, не в этом ли твой сон?
— Ах, ты всё шутишь!.. Помнишь ли, об этом
Ты говорил со мной давно уж, летом;
Ты, помнишь ли, сказал мне, что любовь
Без жертв не есть любовь; я этих слов
Значение теперь лишь угадала.
Хоть я тебе покорна, как судьбе,
Всё кажется, что сделала я мало
И что ничем не жертвую тебе.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Как опустел наш домик на Песках!
Закрыты ставни, заросли травою
Дорожки, и крапива в цветниках.
Недавно бурей сломаны ночною,
Лежали ветви желтые дерев;
Никто прибрать не думал их с дорожки,
Ни подвязать попорченных кустов,
Ни вставить стекол выбитых в окошки.
Василий Тихоныч лежал больной,
Без памяти, в горячке. День-деньской
При нем была сиделка нанятая,
Гадавшая спокойно при больном,
Что скоро ли ее докука злая
Окончится каким-нибудь концом,
И вымещавшая на кофеишке
Заботы о проклятом старичишке,
Нет, время не старик. Нет, в старце ум
Спокоен, мудр, безгневен, тверд, угрюм.
Нет, время — женщина, дитя; ревниво,
И легкомысленно, и прихотливо;
Капризное, вдруг радость унесет,
За миг блаженства вырвет злые слезы,
Сорвет с чела цветущий мирт и розы
И тернием колючим обовьет;
Но вдруг потом пробудится в нем жалость,
И выкупить свою захочет шалость, —
Тут явится оно опять, как друг,
И исцелит мучительный недуг.
Василий Тихоныч, чуть-чуть, помалу,
Стал поправляться, в комнате бродить
И иногда на солнце выходить,
Гулять один в соседстве, по каналу.
Осенний день был ярок. Громкий звон
Гудел далёко. Было воскресенье.
Василий Тихоныч встал рано. Он
Всю ночь не спал. Тяжелые виденья
Его терзали, отгоняя сон.
Он вышел на крыльцо. Цыплята, куры,
Кудахча, там теснилися к пшену.
Он их ласкал при этом в старину,
А нынче отошел, сказавши: «Дуры».
Он в залу. Солнцем оживленный, там
Веселый чижик песнью заливался,
Как в дни, когда, бывало, по утрам
Здороваться старик к нему являлся
И говорил, что было за душой.
Теперь он стал с поникшей головой;
Особенно теперь он вспомнил ясно
Иные дни, которых не вернешь...
А чижик пел всё так же звонкогласно...
«Да что, дурак, ты горло-то дерешь,
Да замолчи, сверчок, ушам ведь больно!»
Он отошел, сердитый, недовольный.
По службе был приятель у него.
Уж двадцать лет они сидели рядом;
Вернее — двадцать лет друг к другу задом
Они сидели... Боже мой! Чего
Не делает судьба на свете белом!
Приятели по дням сидели целым,
Друг друга слыша, чувствуя, следя,
Почти в лицо друг другу не глядя.
Давно Иван Петрович в службе высох,
Но, может быть (не знаем мы того),
У множества голов сих странных, лысых,
Как кажется, умерших для всего,
Которых мир так жалко обезличил,
Всё есть одно, куда живым ключом
Прорвалась жизнь и с чувством и с умом...
Так узник был, который пауком
Всю жизнь ума и чувства ограничил.
— Василий Тихоныч, пойдем гулять.
— Где мне гулять!
— На острова поедем.
— Эх, полно вам.
— Да что же вам лежать
Весь день в берлоге этаким медведем...
Поедемте, наденьте вицмундир.
— Ах, знаете ль, не хочется, ей-богу!
— Ну, полно же, живей, марш-марш в дорогу!
В трактир зайдем пить чай.
— Ну, уж в трактир
Я не пойду. Там, чай, народу много,
И в публику мне страшно выходить.
— Вот то-то, всё сидит да дома тужит!
Что б, например, к обедне вам сходить?
Отец Андрей так трогательно служит!
— Нет, не пойду, Иван Петрович.
— Что ж?
— Так, не могу.
— Уж вы надели брюки?
— Всё не могу.
— Вас, право, не поймешь.
Да ну, скорей мундир да шляпу в руки!
— Меня как будто лихорадка бьет,
Так на сердце нехорошо.
— Пройдет!
— Нет, не пройдет; уж разве богу душу
Отдам, тогда пройдет. Так не пройтить.
— Охота вам так страшно говорить,
И всякий смертен.
— Смерти я не трушу.
— Берите шляпу.
— Что мне смерть теперь?
— Да полно, говорят.
— Так околею,
Как пес, какой-нибудь поганый зверь.
Глаз некому закрыть мне, как злодею.
— Ну, ну, пойдем. Ну, запирайте дверь.
Чиновники скромненько ваньку взяли
И поплелись рысцой на острова.
«И летом был денек такой едва ли,
Смотрите-ка, ведь будто спит Нева».
Василий Тихоныч хранил молчанье,
Зато Иван Петрович говорил:
«Как пыльно! Уф! Дышать почти нет сил!
Да слезем тут, пройдемте до гулянья.
Смотрите-ка, народу что идет,
Чай, всякие — держитесь за карманы,
Кто их теперь в толпе-то разберет...
Глядите-ка, пристал какой-то пьяный
К купчихе, знать: повязана платком.
Здоровая, ей-ей, кровь с молоком!
Чай, ест за трех! Ишь жирная какая!
Эге, ругнула! Вот люблю, лихая!
Да это что, смотрите-ка сюда:
Здесь прежде будки не было. Когда
Поставили? Спросить бы часового...
Ах, нет, была, да выкрашена снова.
Послушаем шарманки. Ишь какой
Тальянец-мальчик, а уж черномазый.
Чай, сколько он проходит день-деньской!
Как вертится! Ах, дьявол пучеглазый!
Есть нечего в своей земле у них,
И суются куда бы ни попало.
Да. Ну, у нас бы припугнули их.
Вот немец — тоже честный надувало:
Я чай, сигар из браку наберет,
А тут, поди-ка, сунься, так сдерет
За штучку гривенник да пятьалтынник.
Вот что! И знай.
Подвинемтесь туда,
К каретам. Ты, седая борода,
Слышь, не толкай! Посторонись, аршинник!
Не видишь, что чиновники... Скорей,
Василий Тихоныч, не пропустите,
Директорша. Да шляпу-то снимите.
Проехала. Директор не при ней.
А вон коляска... Да кто в ней, глядите —
Не знаете? Ведь стыдно и сказать...
Вся в кружевах теперь и блондах... Танька,
Та, что жила у Прохорова нянькой!
И шляпка вниз торчит... Тож лезет в знать!
Чуфарится! Туда ж с осанкой барской!..
А ведь сегодня скучно. Для меня
Гулянье не в гулянье, как нет царской
Фамилии да батюшки царя.
Василий Тихоныч, что ж вы стоите?.
Пойдем пить чай!»
— Глядите-ка... глядите...
— Кто там?
— Глядите...
— Кто?
— Она, она!..
Разряжена... Как весела... Смеялась...
— Пойдемте прочь, вам просто показалось.
— И он верхом... Мерзавец!.. Как жена,
С ним говорит... Да что вы, не держите.
— Василий Тихоныч! Уйдем, молчите!
Вы в публике... вниманье обратят.
Подумают, что вы... свести велят
В полицию...
— Она того хотела,
Так на же, пусть в полицию сведут!
Пускай при ней и свяжут и возьмут!
Пусти меня!..
— Опомнись, это тело
И кровь твоя...
— Ну, тело, кровь, пусти!
Отца забыть! С любовником уйти!
Отец — он стар, дурак! Какое дело,
Есть или нет отец... Пускай ревет...
Оставила... Пускай с ума сойдет,
Что жить ему: околевай, собака!
Смотрите все: вон, вон она, вон та —
Анафема! Будь веки проклята!..
— Уф, страх какой!
— Что тут за шум?
— Что? Драка? —
Старик умолк. Дрожащие уста,
Казалось, говорить еще хотели,
Но голос замер, ноги ослабели,
И он упал. Коляска понеслась
Как вихрь. Толпа кругом еще теснилась.
— Я с духом всё еще не собралась.
Вот ужасти! Она, моя родная,
Как взвизгнула!
— Да бледная такая!
— Что тут такое?
— Проклял дочь отец.
— Да, проклял; да за что же? Злая доля
Тому, кто проклят... Ишь ведь молодец!
— Ах, батюшка! Родительская воля!
— Ишь, проклял!..
— Он ведь как безумный сам.
Смотрели бы за ним все по пятам —
Воды-то много тут. Чтоб не случился
С ним грех какой...
— Ты слышал, тут один
Порядочно одетый господин,
Чиновник, проклял дочь и утопился?
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Пришла весна. Светлеют неба своды;
Свой белый саван сдернула зима,
Дома темны, как древние дома;
По улицам, журча, струятся воды;
Нева блестит и дымчатой волной
Играет с жемчугом зеленой льдины.
Я Петербург люблю еще весной.
Как будто есть движенье: цепью длинной,
В грязи шумя и плеща колесом,
Стремятся экипажи; по колено
В воде еще кой-где, вертя кнутом,
С санями ванька тащится, рядком
С лошадкою, покрытой белой пеной;
И тротуар на Невском оживлен;
Толпы ползут туда со всех сторон;
Людей, как мух, живит весны дыханье;
И раздаются шумно восклицанья:
«Что, брат, весна! Я просто в сюртуке —
И ничего!» — «Я тоже налегке».
Лишь скептик, жертва местного недуга
(Зараза эта так у нас сильна),
Заметит: «Да, пожалуй, и весна,
А всё, гляди, ужо потянет вьюга».
Ну словом, жизни уличной простор!
Точь-в-точь Париж: кофейни, лавки, клубы,
Трактиры, моды, книги, шляпы, шубы,
Журнальных даже множество контор, —
А скептики еще толкуют злые
С сомнением — в Европе ли Россия?
Пойдемте вслед за яркою толпой.
Вот, пышными нарядами пестрея,
Две барыни и барин с бородой,
И с ними сзади красная ливрея.
— Как Петербург нашли вы, мосье Paul?
Довольны ли вы северной столицей?
— Что делать? Возвратясь из-за границы,
Невольно старую играешь роль —
Роль Чацкого.
— Ах, это, право, мода!
— Кто странствовал, тот любит наблюдать
В лице толпы особенность народа,
Души его оттенки подмечать.
Один народ угрюм, спокоен, важен;
Тот вдохновеньем блещет; а другой
В лохмотьях — горд, беспечен, но отважен.
А здесь, взгляните, — вид полубольной,
И мутные глаза без выраженья.
Рабы, рабы!.. Теперь гулять весной
Все будто бы идут из принужденья!
Вы скажете — героем смотрит тот.
Но где же гордость, мысль — душа геройства?
Всмотритесь лучше — этот весь народ.
Есть юноша, убитый от забот
И поседевший в ночь от беспокойства.
Безличие, в душе холодной лед,
Животной жизни сон и апатия —
И вот чем вас приветствует Россия!
— Ну, признаюсь, чудесный разговор
На улице!.. Давно ль, с которых пор
Вы бойки так, совсем другие стали!
Я помню вас студентом...
— Я созрел,
В два года много я узнать успел.
— Ужели сердцем вы не трепетали,
Когда родной язык вы услыхали?
— Какой язык, и как здесь говорят!
Французские слова на русский лад!
Не тот язык, что искрится алмазом,
И радует, и поражает разом
В устах француза; нет, совсем другой,
Сухой, дипломатически-пустой,
Какая-то привычка к мертвым фразам.
Вы, женщины, вы корень зла всего.
Одушевить язык своей улыбкой,
Сродить его с своей природой гибкой
И женским сердцем воспитать его
Вы не хотите... Грубая ошибка:
Как ни возись с упрямым языком
Писатели-прозаики, поэты, —
Он будет сын, воспитанный отцом,
Не знавший ласк сестры и не согретый
Улыбкой матери.
— Кто ж виноват?..
Вы точно Чацкий... Желчь и злость — что слово.
Вы нынче вечер с нами?
— Очень рад...
Я так увлекся... Тетушка здорова?
— Merci.
— А дядюшка?
— Он очень хил.
— Кузины?
— Вас увидеть будут ради.
Додо уж замужем... И после дяди
Получит много муж... Он очень мил.
— А ваши все друзья?.. Мими?
— Какая
Мими?
— Брюнетка, помните, живая,
Ваш друг.
— Fi donc![107]
— Вы вышли вместе с ней
Из пансиона...
— Боже мой, молчите!
— Мими... ваш друг?
— Ах, что вы говорите!
— Вот дружба-то!
— Нет у меня друзей.
— Жива ль она?
— Да, умерла... для света.
Maman, maman, чудесная карета,
Что привезли из Лондона Sophie...
— А где Sophie?
— Вон там.
— А с ней мосье Fifi?
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Но где она, где героиня наша,
Где бедная, где любящая Маша?..
Убита ли нечаянной грозой?
Иль чистая душа и с ней сроднилась?
Из уст отца проклятье разразилось,
Как гром небес, над юной головой;
Надменный свет, ласкающий невежду
И мытаря, грабителя, шута,
Для ней навек закрыл свои врата
С ужасной надписью: «Оставь надежду»...
(Ты пал — так падай глубже; не мечтай
Когда-нибудь опять увидеть рай,
Где человек блажен, безукоризнен,
Так скучно-чист, так чопорно-безжизнен.)
Мария всё — увы! — пережила...
Пережила; она, как прежде, любит.
Пусть страсть ее гнетет, терзает, губит, —
Ее любовь под бурею была
Еще сильней и пламенней. Казалось,
Что дивная душа проснулась в ней;
Как под грозой прекрасный цвет полей,
Она в слезах, казалось, укреплялась.
Пусть свет ее карает и разит,
Пусть страшный остракизм на ней лежит,
Что суд толпы посильно беспорочной,
Ругающей непризнанную страсть,
Хотя о ней мечтающей заочно
И каждый миг готовой втайне пасть?
А Клавдий? О, как ей мечталось сладко
Всю жизнь свою ему лишь посвятить,
Смягчать его, исправить недостатки.
Врожденное добро в душе раскрыть.
Любовь надеется... Однако ныне
Неделя, как исчез он. Жив ли он?
И целый мир для Маши стал пустыней.
Он вспыльчив, он, быть может, завлечен
В дуэль... Быть может, кровью истекает,
И не она как друг при нем была...
«Ах, лучше пусть убит, чем изменяет», —
Вопило сердце, но она ждала.
Звонят. «Он, он!» И молнией блеснула
Ей радость. Взор мгновенно просветлел,
Но крик, напрягший грудь, вдруг излетел
Глубоким вздохом: сердце обмануло —
То был не он.
— Я к вам... я послан к вам
От Клавдия.
— От Клавдия? О, боже,
Он жив?.. Ах, где он?
— Жив-то жив.
— Так что же?
— Как вам сказать, не знаю, право сам;
Довольно трудно, хоть всего два слова.
— Ах, говорите, я на всё готова!
— Он в полк уехал; срок стал выходить...
— Уехал? Без меня? Не может быть,
Я вас не понимаю.
— Очень ясно:
Уехал в полк.
— И я пойду за ним.
— Послушайте, от вас скрывать напрасно:
Отец его суров, неумолим,
И Клавдий... вас оставил.
— Нет, вы лжете!
— С чего ж мне лгать пришла охота вдруг?
Вот вам письмо.
— Подложное!
— Прочтете,
Того не скажете.
— «Любезный друг,
Чтоб избежать несносных объяснений,
Мне тягостных, а также и тебе,
Беру перо. Оставь все слезы, пени,
Сообрази и покорись судьбе.
Пора, мой друг, нам наконец расстаться.
Ты — умница, ты всё сама поймешь;
Ты хороша, одна не пропадешь;
Итак, прощай, счастливо оставаться!
Верь, не забуду я любви твоей, —
На первый раз вот тысяча рублей».
— Вот видите, каков он?
— Боже, боже!..
— Я говорил: ни на что не похоже
Ты, братец, делаешь; а он свое:
Что надоела, надобно ее
Оставить.
— Изверг!
— Изверг, и ужасный!
Да что вы плачете? Ей-ей, напрасно!
Слезинки б я не пролил за него.
В его душе — святого ничего!
Он говорит, что женщин только любит,
Пока ему противятся оне,
Что вопль и слезы только в нем сугубят
Презрение... Мария, верьте мне,
Ни ваших слез, ни мыслей он не стоит...
Не знаю, право, что вас беспокоит.
Да плюньте на него. Несправедлив
Он к вам; да вы ужель его не знали?
Он эгоист бескровный и едва ли
Когда любил, быть может, и счастлив
Он оттого бывал у женщин в свете.
Хотите ль знать, каков он? В нем всё ложь,
И доброго и чести ни на грош;
Письмо — всё вздор; резоны эти
Всё выдумки, всё те же в сотый раз.
Он просто в Царском, пьет напропалую,
Кутит как черт, ведет игру большую.
Я очень рад, что он избавил вас
От объяснений, — это труд напрасный.
Вы стали бы тут плакать, он — курить
И в потолок пускать колечки дыма...
Послушайте... Вы будете любимы.
Нельзя вас видеть миг и так уйти,
Не полюбить... Клянусь, вы так прекрасны...
Не плачьте. Верьте, вы не так несчастны,
Как кажется... Клянусь, вам впереди
Так много в жизни... Маленькая тучка
Примчалась, и чрез миг пройдет гроза,
И эти косы, дивные глаза,
И эта ножка, пухленькая ручка...
Мария! Дайте вашу ручку мне...
Ах, ручка, ручка! Только ведь во сне
Такую видишь... Ангел черноокий,
У ваших ног клянусь, любить всегда,
Всю жизнь свою любить, как никогда
Он не любил... Не будьте же жестоки,
Позвольте мне любить вас, век любить!...
И он рукой старался охватить
Марии стан. Его прикосновенье
Вдруг вывело ее из онеменья.
— Стыдитесь, что вы?
— Ангел милый мой!
Отдайтесь мне.
— Пустите!
— Ангел милый!
Отчаянье в ней пробудило силы,
Глаза зажглись обиды полнотой,
И — хлоп пощечина... Но наш герой
Нашелся.
— Ну, теперь уж расцелую!
— Подите вон!
— Нет, расцелую!
— Вон!
Я вас убью!
— Ты шутишь шутку злую!
Но полно, мир воюющих сторон,
И руку! Вы не в духе?
— Прочь подите!
— Вы шутите?
— На шаг лишь подступите,
Я размозжу вам голову!
— Уйду-с...
Эк подняла какую ведь тревогу!
Нет, Клавдий, ты надул меня, ей-богу!
Бесенок! Право, лучше уберусь...
— Ах, Клавдий, Клавдий! Где ты?.. Что со мною?
Что сделал ты?
И голос ослабел,
Румянец, вызванный обидой злою,
Угас, и лик как будто помертвел.
Недвижная, поникши головою,
Она, казалось, силилась понять,
Что было с ней... Хваталася руками
За голову, как будто удержать
Стараясь разум; мутными глазами
Искала всё кого-то... Давит грудь
Стесненное, тяжелое дыханье...
О, хоть бы слезы... Но — увы! — в страданьи
И слезы даже могут обмануть...
Потом как бы вернулась сила снова,
И вырвались из уст и стон, и слово:
«Он обманул!.. Я всем теперь чужда...
Он прав, все скажут: он ведь никогда
И не любил, она одна любила...»
И горькое рыданье заглушило
Ее слова...
Что ж думала она?
Какая мысль в душе свинцом лежала?
Что из груди разбитой исторгало
То стон, то плач, то хохот, то порой
В очах сияло тихою слезой?
Одно: «Он разлюбил...» В ней сердце, разум,
Вся жизнь ее, казалось, были разом
Убиты этим словом роковым.
«О, если б хоть увидеться мне с ним!
Вот деньги... О, палач без состраданья!
Он выкуп дал позора моего!
Ах, где он сам, где низкое созданье?
Я б бросила ему в лицо его
Червонцами... Одно, одно осталось!»
И будто светлой мыслию чело
Вдруг просияло: точно отлегло
От сердца. Что-то страшное, казалось,
Она задумала.
Мария шла дрожащею стопой,
Одна, с больной, растерзанной душой.
«Дай силы умереть мне, правый боже!
Весь мир — чужой мне... А отец?.. Старик...
Оставленный... и он... Он проклял тоже!
За что ж? Хоть на него взглянуть бы миг,
Всё рассказать... а там — пусть проклинает!»
Она идет; сторонится народ,
Кто молча, кто с угрозой, кто шепнет:
«Безумная!» — и в страхе отступает.
И вот знакомый домик; меркнул день,
Зарей вечерней небо обагрилось,
И длинная по улицам ложилась
От фонарей, дерев и кровель тень.
Вот сад, скамья, поросшая травою,
Под ветвями широкими берез.
На ней старик. Последний клок волос
Давно уж выпал. Бледный, он казался
Одним скелетом. Ветхий вицмундир
Не снят; он, видно, снять не догадался,
Придя от должности. Покой и мир
Его лица был страшен: это было
Спокойствие отчаянья. Уныло
Он только ждал скорей оставить мир.
Вдруг слышит вздох, и листья задрожали
От шороха. «Что, уж не воры ль тут?
А, пусть всё крадут, пусть всё разберут,
Ведь уж они... они ее украли...»
Старик закрыл лицо и зарыдал,
И чудятся ему рыданья тоже,
И голос: «Что я сделала с ним, боже!»
Не зная как, он дочь уж обнимал,
Не в силах слова вымолвить. «Папаша,
Простите!» — «Что, я разве зверь иль жид?»
— «Простите!» — «Полно! Бог тебя простит!
А ты... а ты меня простишь ли, Маша?»
<1845>
СНЫ
ПОСВЯЩЕНИЕ
Уж в зелени берез есть ветки золотые;
По небу рыхлые, как комы снеговые,
От севера плывут грядами облака;
Всё ясно говорит, что осень уж близка;
Выходят старики, поля обозревая,
И колос шелушат, про умолот смекая,
Пытаясь вынести из годовых трудов
Крупицу опыта для будущих годов...
И в жизни так пора приходит: разум строгий
Велит уж подводить под прожитым итоги, —
И память повела его, как чародей
В волшебный лабиринт, средь темных галерей,
И ряд картин пред ним во мраке озаряет...
На всё, что предо мной она разоблачает.
Уже взираю я с спокойною душой.
Уж всё так далеко, всё кажется мечтой!
Фигуры движутся, как в дымке фимиама,
Уже на всё легла эпическая рама,
И свет таинственный, и муза в тишине
Всё взором обняла и песни шепчет мне...
О сын мой, милый сын, как резвый и живой
Малютка розовый, играешь ты со мной!
Тебе по вечерам я сказываю сказки,
И вдруг ты тяжело дышать начнешь, и глазки
Блеснут слезинкою... Задремлешь ли порой,
Задумываться я люблю перед тобой
И губок подвижных в изменчивом движенье
Угадывать твои невинные виденья...
И вот ты вырастешь... Быть может, для тебя
Судьба не даст сказать мне сказку про себя,
Вот Сны тебе мои... В них всё, что хладный опыт
Открыл мне, проведя чрез слезы, скорбь и ропот.
Свидетель будешь ты уже поры иной:
Быть может, наши Сны сочтешь уже мечтой
И сказкой наш удел и наших дней страданья...
Молю — да будет так!..
ПЕСНЬ ПЕРВАЯ
Есть домик — он теперь глядит уж старцем сирым,
Но некогда он мне казался целым миром!
Уютно он стоит между берез и лип;
У дома спуск крутой; а там — реки изгиб,
И за рекою луч, сквозь дождевую тучу,
Блестит на городке, на домах, сбитых в кучу.
Веселый смех детей, как в роще пенье птиц,
Звучит в том домике; в нем нет угрюмых лиц,
И видимо на всем благословенье бога,
Хоть бедность не чужда была его порога;
Зато там был приют простых и добрых чувств
И билися сердца при имени искусств.
Искусства труженик, без жажды славы лживой,
Отец мой там обрел приют себе счастливый.
Что в жизни вынес он, каким достиг путем
Житейской мудрости — не знали мы о том...
Вокруг его друзья немногие сбирались;
Все вместе старились... лишь смертью разлучались...
Нам свято имя их: они учили нас...
Но он, божественный, бывало, углубясь,
Как бы исполненный душевного виденья,
Он пишет в мастерской святых изображенья, —
Всё из саду к нему заглядываем мы...
Всё было чудно нам средь влажной полутьмы
В пространной мастерской: болезненная дума
В лице художника, творящего без шума,
В самозабвении, статуи возле стен,
Холодные как смерть, и подвижной манкен
С румяной маскою, с горою кудрей жестких,
Седящий как пророк на плотничьих подмостках.
Но бросил кисть отец, и «дети» крикнул нам,
И мы со всех сторон бежим по цветникам,
Все, даже меньшие, к нему, привстав на цыпки,
Руками тянутся и ждут его улыбки...
О, много я часов в той мрачной мастерской
Провел потом, носясь бог знает где душой!..
Из братьев я хоть был всех старее годами,
Но разум спал во мне, как озимь под снегами...
Когда сбирались мы в кружок по вечерам
И мать из Библии урок читала нам,
Тяжелый сон меня одолевал при чтенье...
Но помню, раз она о первых днях творенья
Рассказывала нам по книге Бытия, —
Впервые изумлен, внимал прилежно я,
И после чтения, как братья шли уж в спальни,
Тихонько убежал я сада в угол дальний
И, взоры устремив на звездный свод небес,
Казалось, понял смысл прочитанных чудес.
С тех пор ума во мне господень перст коснулся,
И он от праздного бездействия очнулся.
И много лет потом я помнил этот миг,
И посвятил ему свой первый детский стих.
Когда же мать моя нашла его случайно,
Я, вспыхнув, убежал, стыдясь за труд свой тайный,
И плакал я, когда она меня нашла,
И кудри гладила, и с лаской обняла,
Стараясь мне взглянуть в потупленные очи...
Я точно вышел вдруг на свет из мрака ночи,
И в чудном блеске мне являются всегда
И отрочества дни, и школьные года,
Когда беспечно пел я солнце, моря волны,
Волною на песок закинутые челны
И дев невидимых, которых посвящал
Я в красоты лесов, пустынь и диких скал.
Но город, где я рос, мой дар считал юродством.
Хоть люди в нем цвели от праздности дородством,
Но праздность видели в занятиях моих
И кару в худобе моей за чтенье книг.
И лишь немногие и близкие знакомцы
Да бурсы городской смиренные питомцы
Мои творения читали — кто бранил,
Кто неумеренной хвалой превозносил.
Но я почувствовал, что их суда мне мало.
Иное поприще мечта мне открывала.
К нам быстрая молва за вестью весть несла,
Что в мире поднялась борьба добра и зла,
И каждое ловил я огненное слово,
И жаждал искусить свой дух в борьбе суровой...
Так в замке, на скале, на дне сырой тюрьмы,
Вдруг слышно узнику среди глубокой тьмы,
Что с моря выстрелы несутся боевые,
Всё ближе... Вот дрожат граниты вековые,
Вот парус как пятно в окне его мелькнул,
И ветр к нему занес и дым, и криков гул;
Кругом шипят в воде и бьют о камень ядры;
Он слухом лишь следит, как движутся эскадры,
И кинулся б к окну — да окна высоки!
И, проклиная цепь, он плачет от тоски...
И я решил отцу открыть свои мученья
И на далекий путь просить благословенья.
Спокойно выслушал слова мои старик
И, помню, просиял как юноша в тот миг.
«Тебе не место здесь», — сказал он, вдохновенный,
И к матери повел в покой уединенный.
И говорил я ей, что гибну я в глуши;
Что дар коснеет мой в бездействии души;
Что славное пришло для человека время;
Что новое господь на землю бросил семя;
Что в душу избранных его он насадил
И страждущим раздать велел, и — час пробил —
Сияет и для них надежды свет любезный,
Как Ною радуга над беспредельной бездной;
Что зданья старого дрожит уже скелет
И в трещины его уж новый блещет свет;
Что некий муж, в ночи являясь, мне глаголет:
«Где посох твой? Вставай!» — и в путь идти неволит.
«Пусти, — я умолял, — я буду утешать
Надеждой скорбного и добрых прославлять!»
Всё выслушав, она промолвила мне строго:
«Но где же знаменье, что это голос бога?
Нам сказано: не все внушенья — от небес,
И образ ангела приемлет часто бес».
А я: «Нет, не земным подвигнут я внушеньем,
Его проверил я молитвой и сомненьем.
Кто знает? То, над чем и старец изнемог,
Нередко лепетом младенца скажет бог!
О, не держи меня и дай благословенье,
Да чистый шествую я ближним во служенье».
И голову склонил к ее коленам я.
И, взор то на отца стремя, то на меня,
Сказала дивная дрожащими устами:
«Тебе ответствовать могу я лишь слезами!
Останешься ль у нас — ты будешь тосковать
И скрытой скорбию мне душу надрывать!..
Уйдешь... о, для чего тебя я породила!..»
Но больше говорить ей сила изменила.
И плакала она, склонясь ко мне главой,
И тихо молвила: «Иди! Господь с тобой!»
Досель, о дивная, мне образ твой сияет!
Слеза безмолвная с ресницы упадает...
Покорно говорят уста твои: «Иди!»,
А руки жмут меня к взволнованной груди...
Но вот отец развел твои тихонько руки,
И обнял он тебя, свои скрывая муки,
Мне подал знак уйти, а сам тебе шептал
Слова святых надежд и в очи целовал...
И я оставил сень отеческого дома.
И дни прошли в пути. Душевная истома
Меня лишала сил. Осенний ветер выл...
Впервые понял я, как дом отцовский мил,
Я всюду видел мать: душа ее болела,
Всё что-то высказать, казалось, мне хотела...
Из сердца моего, бог ведает куда,
Мечты умчалися, как птички из гнезда...
Я на горы взошел. Долины в мгле тонули,
И звезды в небесах холодные блеснули...
И страшным сном в ту ночь мой дух был возмущен.
То был пророческий, тревоги полный сон.
Он возвестил мне всё, что после совершилось...
Но поздно мне его значение раскрылось.
ПЕСНЬ ВТОРАЯ
Мне снилось, что я всё в горах еще бродил.
Всечасно на пути мой шаг меж плит скользил.
Лопух, чертополох за платье мне цеплялись,
И точно духи, в них дремавшие, взвивались
И били крыльями, как птицы. Грудь мою
Сжимал пустыни страх. Вдруг вижу, на краю
Обрыва гор стоит почтенный странник, резко
Рисуясь статуей на небе, полном блеска.
Я радостно, узрев живое существо,
Как младший старшего, приветствовал его.
Он поднял голову, как будто с неохотой
Прощаясь с думою и тяжкою заботой.
«Куда стремишься ты?» — спросил он. Я в ответ:
«Ищу я истины, иду туда, где свет».
Он на слова мои так горько улыбнулся,
Что я потупил взор и духом содрогнулся.
Но тотчас прежний вид спокойствия приняв,
Он молвил кротко мне: «Да, юноша, ты прав.
Иди за мной. Тебе я славный путь открою».
Сказав, он до меня дотронулся рукою,
И полетели мы в пространстве голубом,
Как два орла летят, не двигая крылом.
Воздушный сей полет мне не казался странным.
Дол скрылся. Месяц всплыл над облаком туманным,
Как будто снежную метель в нем серебря,
И дух мой весел был. Когда ж зажглась заря,
Обширный увидал я город. В нем, как ленты,
Шли улицы. Кругом дворцы и монументы,
И башни, и мосты. Народ везде кишил,
Как в муравейнике, и к площади валил,
Где цельные быки на вертелах вращались,
Пылали маяки и знамена качались.
И стал я различать, спускаясь, звук трубы,
И стон, и вой, и крик, и частый треск пальбы.
У городских ворот спустились мы на землю,
И я едва успел опомниться, как внемлю,
Что по полю на нас толпа людей валит,
Как туча черная, и дико голосит.
Как пух во облаке поднятой вихрем пыли,
Помчался с ними я. Они в крови все были,
И я гляжу-на мне одежды не мои!
Я тронул их рукой — смотрю, рука в крови;
Я крикнуть к спутнику хотел, но вижу: красным
Он машет колпаком и голосом ужасным
Перед толпой вопит, как зверь свиреп, космат...
«То он ли?» — думал я и страхом был объят.
Но он, схватив меня рукой, «Беснуйся с ними!
Кричи! — сказал. — И прочь с сомненьями пустыми!»
Вбежали в город мы. Дома одни горят,
Другие грудою дымящейся лежат;
Повсюду битвы след. Размощены дороги,
Об мертвых, что ни шаг, то путаются ноги.
Там, с шпагою в руке, патриций молодой
Лежит, упав навзничь, с разбитой головой.
Там женщина: с одежд струею кровь лиется,
А на груди ее живой ребенок бьется.
За горло двое там схватясь, разинув зев,
Валялись мертвые, в борьбе окостенев.
Там груды целые, и мы чрез них неслися,
И выбежали вдруг на площадь, где стеклися
Несметные толпы и точно ждали нас,
Вокруг больших костров крича и веселясь.
И начали кидать в костер сокровищ груды.
Со звоном лопались хрустальные сосуды.
Церковной утвари расплавленный металл
С костра горящими ручьями ниспадал.
На куклу вздев венец и царские доспехи,
Ее повергли в огнь при сатанинском смехе.
«Воспой их торжество!» — мой спутник мне вопил,
Но новый шум меня сильней того смутил.
Я вижу — женщину везут на колеснице
И честь ей воздают, как следует царице.
То полная была, румяная жена.
Чело в венке из роз, до чресл обнажена,
На клики и почет, что чернь ей расточала,
Ругательством она и смехом отвечала.
Вокруг танцовщицы шли, бубнами стуча,
Жрецы, и трубачи, и вестники, крича:
«Раздайтесь! Се Любви богиня, Мать-Природа!»
Как змей ползет в нору, вся вереница хода
По лестнице во храм ушла. И я толпой
Туда же вдвинут был. Тут дух смутился мой
Иным позорищем. Весь храм сиял огнями.
От верху до низу, как в цирке, ступенями,
Шел помост, как цветник, толпой мужей и жен
Пестрея. Посреди был идол водружен —
Сатир, при хохоте вакханки богомерзкой,
Срывающий покров с весталки лапой дерзкой.
У ног кумира сонм жрецов стеной стоял
И в пламенных речах собранью возглашал:
«Возрадуйтесь! Конец насильству и работе:
Мы мир преобразить грядем во имя плоти!»
В ответ, при стуке чаш, при кликах торжества,
Вокруг раздался взрыв хулений божества,
И с наглостью мужи и жены пред собраньем
Являли свой восторг бесстыдным лобызаньем.
Мой спутник тихо мне: «Сегодня кончен бой
За власть. Наутро же подымется другой.
Покуда — твой черед. Мгновение приспело,
И слава — твой удел, лишь что скажу я — делай!»
Сказав, явился он в кругу жрецов других,
Как их верховный жрец, в одеждах дорогих.
Пред голосом его их крики были малы.
Так пред рыканьем льва смолкают вдруг шакалы,
И хор болотных жаб, и крики птиц ночных,
И всякий звук в степи замрет на краткий миг.
Ругаясь над трудом, над троном, над святыней,
Он чернь превозносил и, призывая ныне
Ее к великому свободы торжеству
И наглым образом уподобляя льву,
Который, цепь разбив и надышавшись волей,
От гнева отдыхать улегся на престоле,
Воззвал ко мне: «Певец! Вот наше божество! —
На идол указав. — Воспой же нам его!»
И подал с высоты мне золотую лиру.
Но, любострастному в лицо взглянув сатиру,
Негодования не мог я превозмочь
И лиру срамную отбросил гневно прочь.
«Свобода, — я вскричал, — не пир, не рабство крови,
А духа торжество и благодать любови!
От сердца песнь моя; а сердцем чужд я вам
И гимна не спою разнузданным страстям!»
Мой спутник с высоты меня окинул взором,
И взор его блеснул, как молния, укором.
Но я, трепещущий, далёко был. В тот миг
Виденья чистые моих пустынь родных
И профиль матери, пред образом стоящей,
Мелькнули предо мной... Так путник, весь дрожащий,
В грозу, при молнии увидит пред собой
Вдруг церковь белую средь темноты густой.
Но то был миг один. По храму гул промчался.
И, точно гром в горах, ужасный крик раздался:
«В огонь его, в огонь поборника цепей!»
И всё задвигалось. Жрецы от алтарей,
С подмосток вся толпа, как лютых тигров стая,
Рванулась на меня, всё на пути ломая...
Я схвачен, поднят был и, слыша дикий вой,
На зверских лицах вкруг конец читая свой,
Я бился, выскользнуть стараясь на свободу,
Как угорь пойманный скользит и рвется в воду
Из рук детей, в весну шумливою гурьбой
Пришедших на расплёс, оставленный рекой.
Но, выбившись из сил, уже я помню смутно,
Что с хохотом слился народа рев беспутный,
И я над бездною туманною стою,
И подле путник мой, личину сняв свою,
Как прежде, важен, тих, и с кротостью благою
«Прощай, — мне говорит, — мы встретимся с тобою.
Но помни: океан, бушуя, ил со дна
Подъемлет, но потом уляжется волна,
И берега цветут от брошенного ила».
Значенье этих слов тогда мне тайной было.
От ужаса едва сознание храня,
Я смутно понимал, что вождь мой спас меня.
И он исчез. И тут от скорби и смятенья
Я стал переходить в холодное забвенье.
Лишь чувствовал, что мрак вокруг меня густел,
Сырой, ужасный мрак... и я летел, летел...
ПЕСНЬ ТРЕТЬЯ
Когда заблудшийся в ночи, в лесу густом,
Вдруг слышит шепот струй и, слухом лишь ведом,
Приходит к озеру, и вдруг на влаге спящей
Увидит — огонек плывет к нему дрожащий,
Поняв, что то ладьи вдоль берега кружат,
Что раков ловят там иль сонных щук багрят,
Он мыслит, что спасен от голода и зверя,
И дышит радостно, в свое спасенье веря, —
Так жизни свет в душе я снова ощутил.
Еще без голоса, но очи уж открыл
И, приходя в себя, был рад, что сердце билось,
И всё понятнее кругом мне становилось.
На лестнице дворца лежу я, недвижим,
В ином уж городе. Патруль прошел. Но им
Я не замечен был. Заря меж тем вставала,
И бледная лазурь на небе оживала.
Я встал и в путь пошел. Всё тихо. Ни собак,
Ни запоздавшихся по улицам гуляк.
Вот зданье — всё темно, но уж над ним зарею
Сияла статуя, держа весы рукою.
Там первые лучи заискрилися вдруг
На буквах золотых. Прочел я: «Храм наук».
Я дальше. Вот чертог. Уж окон верхний ярус
Горит как жар. Лес мачт, кой-где алевший парус,
Меркурий и Нептун мне дали разуметь,
Что то торговли храм. Успел лишь оглядеть
Его, как пантеон узрел я величавый
«Гражданских доблестей и дел воинской славы».
На солнце он уж весь сиял. К нему пути
Уставлены людьми, литыми из меди.
С гранитной лестницы, опершись о перила,
Смотрел я вниз — и дух мой радость окрылила.
Столб солнечных лучей забрызгал по реке;
С церквей понесся звон. Вблизи и вдалеке
Задвигался народ; суда пошли, обозы...
«О, вот счастливый край!» — воскликнул я сквозь слезы.
Тут двинулись полки, литаврами гремя.
Народ в какой-то храм бежал. За ним и я.
«Алтарь отечества», — прочел я у фронтона.
Войска туда несли развитые знамена.
Явился царь. Как лев, спокоен был он, тих;
Как солнце он сиял средь подданных своих,
Среди сподвижников цветущих и маститых,
Широкой лентою через плечо повитых.
С явлением его в строю блестящих рот
Раздался звучный клик, и шапки снял народ.
Мне в душу ясный лик царя запал глубоко,
И я для сей страны стал гимн слагать высокой.
Попарно уж стихи рождались в голове;
Виднелась бездна рифм, как по лугу в траве
Блестящие цветы, и ими прихотливо
Стал мысль я убирать и стих ловить счастливый,
Как праздник кончился и, говора полна,
От храма хлынула народная волна.
Я с нею двинулся. Но дух мой умиленный
Смущен картиною нежданною мгновенно.
В народе, вижу я, схватили старила.
С бумагою его костлявая рука
Махала высоко в толпе над головами.
«К царю, к царю!» — вопил он, скрежеща зубами.
«Что это?» — я в толпе ближайшего спросил,
Но, оглядев меня, тот взоры отвратил.
Когда же, стражею осилен, старец скрылся,
Стоявший предо мной ко мне оборотился
И, задыхаяся от внутренней грозы,
Сказал мне, осуша в ланитах след слезы:
«Ты, верно, здесь чужой иль вырос на безлюдье,
Что смеешь говорить пред делом правосудья!»
Но, умягчась потом: «Старик тот в годы слез
Всё достояние отечеству принес.
Но комиссар хотел присвоить часть из дара,
И жаловаться он пошел на комиссара.
И как уж суд судил — не знаю до сих пор, —
Но он был обвинен как казнокрад и вор,
А комиссар и днесь, без всякой укоризны,
Жиреет бедствием народа и отчизны».
Заметив мой испуг, он продолжал смеясь:
«Однако не всегда блаженствует у нас,
Кто смело заповедь нарушит «не укради».
Ссылают и воров, разнообразья ради.
Как пес прикормленный, здесь вору друг — закон,
Лишь не воруй один. Строжайший заведен
Порядок у воров, и в том их самохвальство,
Чтоб часть была тебе и часть бы для начальства!
В всеобщем грабеже — всеобщий и дележ!
А грянет свыше гром — виновных не найдешь!
В начальстве — ни пятна, и честны ревизоры,
А царство целое едят, как черви, воры!
Старик тот ждал царя... Мы рвемся все к царю!
Да свечи за него мы ставим к алтарю!
Он — вечный труженик, он строг и мудр, мы знаем, —
Но путь до истины ему недосягаем.
Куда ни взглянет он, сам жаждой знать томим,
Мгновенно вид иной приемлет всё пред ним!
Стеной клевет, и лжи, и лести ядовитой
И царство от царя и царь от царства скрыты.
Но... боже! что со мной! — сказал он, вздрогнув весь. —
Всё видеть и молчать — в том мудрость жизни здесь!
Да рвется из души невольно злое горе».
Замолкши, канул он в толпе, как камень в море.
Мне душу охватил неведомый испуг.
Увидя вдалеке знакомый храм наук,
Я в сень его спешил искать успокоенья.
Тут новое меня сразило изумленье.
Я вижу — юноши сидят на ступенях,
С котомкою у ног, с слезами на глазах.
На их одеждах пыль дороги отдаленной.
Украдкой между них нырял старик согбенный
И, озираясь вкруг, им книги раздавал,
Меня увидя, он в отчаянье вскричал:
«Еще один! и ты, как в край обетованья,
Из дальней, чай, страны пришел ко храму знанья!
Увы, несчастные! закрыт для вас сей храм!»
И, отойдя со мной, он волю дал речам:
«Ты старше всех, тебе за тайну я открою:
Наука сражена была здесь клеветою.
«Наука — это бунт!» — твердили в слух царя...
Коснулся дерзкий лом ее уж алтаря.
Затушен был огонь, и, как воспоминанье,
Для вида надпись лишь оставлена на зданье.
Лишь избранная там вкушает молодежь
В софизмы дикие обернутую ложь...
Наука, вся в слезах, как скорбная Ниоба,
Средь воплей чад своих, которых давит злоба,
Возводит взор к царю... Но слух его закрыт!..
О, если бы ты знал, как грудь ее скорбит!
Устроен трибунал под веденьем сержанта,
Чтоб крылья обрезать у всякого таланта.
Сломив сатиры бич и в форменный наряд
Одевши резвых муз, от мзды спасли разврат,
Как будто видели в его распространенье
Необходимое для царства учрежденье!..
Беги от здешних мест, пока есть мощь в душе!
Я — стар, и зло допью в заржавленном ковше...
Был тоже молод я, был верный жрец науки...
Беги, — сказал он, сжав мне крепко обе руки, —
Беги, иль, оробев однажды навсегда,
Не знай в душе своей ни чести, ни стыда,
Не то — да будет вот, смотри, тебе уроком», —
И оглянулся я: в молчании глубоком
Пред нами скованных колодников вели.
Солдаты с ружьями вкруг их сурово шли,
Прохожие в суму монету им кидали
И молчаливо их глазами провожали.
Меж зверских лиц один пленил меня красой
И взглядом женственным, и я, скорбя душой,
Несчастному подать желая утешенье,
Спросил, приблизившись: «В чем ваше преступленье?»
Один ответил тут мне с хохотом в устах
Такою шуткою, что мозг в моих костях
Сотрясся и душа почуяла злодея.
То слыша, юноша, собою не владея,
С цепями длань подняв, «о боже» простонал
И, видя ужас мой, весь вспыхнув, мне сказал:
«Не думай, что мы все безбожники такие!
Мы терпим ту же казнь, но за вины другие,
Хоть выше кары нет, как чувствовать весь век,
Что об руку с тобой есть зверь, не человек!»
«За что ж, — спросил я, — ты страдаешь, отрок милый?»
— «О, юности моей потерянные силы!
Как почки сочных роз, вы сгибли не цветя! —
Воскликнул он. — Я был почти еще дитя,
Почти по слухам знал отечества я раны,
И — дети — строили безумные мы планы!
Но в детском лепете был слышен правды глас, —
И вот-с злодеями сравняли казнью нас!»
«Несчастный!» — я вскричал, ушам не доверяя
И жаркие к нему объятья простирая, —
Но сторож с важностью меня отсторонил
И, перепуганный, вкруг взоры обводил;
Старик же за руку схватил меня тревожно.
«Что ты? — он закричал. — Что ты, неосторожный!
Несчастье ближнего прилипчивей чумы!
О, горе нам теперь! погибли оба мы!»
И, судорожно сжав мне руку, он стрелою
Помчался в ужасе, влача меня с собою.
Я падал, я стонал, а он вопил: «Беги!» —
Как будто гнали нас незримые враги.
Вот город кончился, вот поле вкруг глухое,
А всё в ушах «беги!» звенело роковое,
«Беги!». Но скоро я упал, изнеможен,
Вцёпяся в спутника, но гневно рвался он...
Так утопающий товарища хватает,
Который сам терять уж силы начинает
И в ужасе, презрев несчастного мольбу,
В богопротивную вступает с ним борьбу...
Но миг — и вырвался вожатый мой и скрылся...
Широкий горизонт вкруг мраком обложился..,
В тупом бессмыслии глядел я, как исчез
Последний лоскуток лазуревых небес,
И показалось мне, что бог во глубь эфира
Уходит, отвратя лицо свое от мира,
А сумрачный Князь Тьмы, с тиарой на челе,
Победно шествует владыкой по земле,
И с ним его сыны, как псов голодных своры,
Трибуны и жрецы, клеветники и воры...
И вот уж с грохотом тяжелых колесниц
Всё ближе визг и вой... Я пал на землю ниц,
Слова младенческих молитв припомнить тщился
И только «Отче наш» сказал — и пробудился.
ПЕСНЬ ЧЕТВЕРТАЯ
С тех пор прошли года... Обманут верой страстной,
Я в жизни изнемог... Сбылся мой сон ужасный!..
Повсюду пламенным мечтам моим в ответ
В судьбах народов я читал: «Надежды нет!»
С презрением в душе к бессилью человека,
Все боли разделив обманутого века,
Равно я поражал насмешкою своей
И веру стариков, и страстный пыл детей.
Сомненье стало мне и гордостью, и мукой,
И им кичился я над чернью близорукой.
Лишь тот, кто слышал раз, как, падая, стучит
Земля о хладный гроб, где труп любезный скрыт,
Поймет, как тяжело душе, в порыве к благу,
С горячей верою, терять на жизнь отвагу;
Поймет, как тяжело, стуча рукою в грудь,
В отчаяньи стонать: «Всё тщетно! Кончен путь!
Нет! с жизнью нечего мне больше лицемерить,
В ней нечего любить, и не во что в ней верить!»
Болящею душой в забвеньи потонуть
Хотелось мне, и вот опять я вышел в путь...
Дохнуть мне воздухом пустынных мест хотелось,
Где сладко некогда мне думалось и пелось..,
Я шел — и каждый миг ясней мне образ был,
Каким я тот же путь когда-то проходил.
Тот образ точно шел теперь со мною рядом,
Как мальчик с старцем, то допрашивая взглядом
Иль словом старика, то мчась за мотыльком,
То лепеча с собой бог ведает о чем.
И душу умилил мне спутник мой незримый,
Святым неведеньем и верою водимый.
Вон церковь вдалеке — и он свернул с пути
Туда вечерние молитвы принести;
Колодезь — там стоит крестьянка молодая,
Толпятся овцы вкруг, у пойла ожидая, —
Он деву мысленно Ревеккою зовет.
Там жатва: труд кипит, сверкает серп, и вот —
Из книги Руфи стих, как рожь, благоуханный,
Твердит он, запахом колосьев обаянный...
И вот на рубеже лесов и гор родных
Благословенный сон коснулся вежд моих.
Мне снилось: сквозь туман ищу я всё дорогу,
Но вот густая мгла редеет понемногу;
Долина чудная открылась предо мной,
Сады цветут вдоль гор, алеющих зарей;
Озера розовым вдали сияют блеском,
И воды нежат слух, как арфы, звучным плеском.
Прохладный ветерок на голову и грудь
Порхнул мне, и едва я им успел дохнуть,
Как вижу — предо мной та Муза, что слетала
Ко мне в те дни, как мать нам Библию читала,
И та же у нее звучала песнь в устах,
И в этой пеоне всё, как в утренних лучах,
Дышало свежестью — святые сердца грезы,
Молитвой тихою исторгнутые слезы,
И счастья, и добра высокий идеал...
И, слушая ее, я тихо зарыдал.
Она ж мне ласково: «Мечтатель одинокий!
Как смертный, как слепец свершил ты путь далекий!
Из жизни мира ты единый видел миг:
Его не обнял ты и смысла не проник!
Последуй же туда, где смертных суд смолкает».
И вот — небесная мне руку простирает,
И, как две горлицы, теряяся в лучах
Златого утра, мы помчались в небесах.
В странах заоблачных полет наш удержала
Она и молча вниз рукой мне указала.
Святая на земле царила тишина.
Я жадно узнавал, где город, где страна,
В которых я бывал, где тщетно тратил силы,
Где лучших сверстников оплакивал могилы...
Но — чудо! Города, которые кляня,
В слезах отчаянья навек, покинул я,
В которых, думал я, всё гибнет без возврата
От беззакония, слепотства и разврата, —
Блистают и цветут! На всем печать труда!
Как чайки к ним плывут крылатые суда...
Вон слышны молотов удары, вздохи машин,
И рог пастушеский, и песнь с лугов и пашен,
И, изумлением проникнут, я спросил:
«Какой же это мир? Откуда столько сил?
Вот край. Он сдавлен злом, но рвется жизнь отвсюду,
Как сочная трава сквозь каменную груду.
А это что?.. Смотри: там люди строят храм...
Ужель то зодчий их?.. Да, точно!.. То он сам!..
Его я видел раз... он был тогда ужасен!..
Как он задумался! Как силен! Как прекрасен!..»
Она ж: «На время дух пытливый усмири.
Я трепещу сама. Все силы собери,
Как бы готовяся на подвиг чрезвычайный...
Я подыму покров теперь с великой тайны».
И вот, клубясь, с земли промчался фимиам,
Как в арфе струнный гул, послышалося нам,
Что звуки носятся по горнему чертогу.
И Муза: «То летят мольбы народов к богу!
Внимай!» И, трепеща, в мольбах земных племен
Услышал я слова: «Отец! ты совершен, —
Да будем, яко ты, и мы все совершенны!»
Тут точно с глаз моих покров совлекся тленный,
Но Муза мне: «Молись от сердца полноты!
Пред человечеством глубоко грешен ты.
Знай, к свету жизнь его стремится шагом твердым.
В ней страсти розные звучат одним аккордом.
И слышит полноту и мощь его лишь бог.
Мысль не проходит мир без жертвы и тревог,
И зло в руке творца есть жезл вождя железный,
Вам указующий на пропасти и бездны.
Ты человечества таинственный удел
Лишь жизнью смертного измерить захотел...
Нет, поколенья в нем, события и люди —
Как цвет один, как мысль, как вздох могучей груди.
Идет она вперед, безмолвно, как судьба,
Ступает на цветы, ступает на гроба,
Упадших жертв в среде своей не замечая,
То руша, то творя и каждый миг мужая...
Безумец, подыми в веселии чело!
В самом в нем сила есть, врачующая зло!
Там грянет вдруг она торжественным ударом:
Войной, и ужасом, и кровью, и пожаром;
Здесь — всходит, как заря, в предызбранных мужах,
Нередко с царскою порфирой на плечах...
Ты плачешь... То слеза любви и умиленья!..
Но вижу я в тебе еще одно сомненье.
Как созерцаньем звезд, ты мыслию одной
О человечестве подавлен и с тоской
Ты мыслишь: что же ты в безгранном этом море?
Былинка, прах, ничто? Что труд твой? Слезы, горе?
Из малых капель слит могучий океан:
Так с человечеством, о смертный, ты слиян!
Ты — часть его, ты — луч единого светила!
Твой жребий с ним один, в тебе одна с ним сила»!
Стремися лучшим быть, трудись, иди вперед —
И веруй: чистый труд во благо всех идет...
И ты, певец, блажен, — блажен, что знал страданья!
Ты утвердишь на них души своей созданья!
Терновый путь ведет певца до высоты,
Откуда ясен мир, — ее достигнул ты,
И пусть из царства зорь, из мира благовоний,
И вечной юности, и света, и гармоний
На землю падает святая песнь твоя,
Как в знойный день роса, свежащая поля,
Как лучшей жизни весть, как пенье вольной птицы,
Мелькнувшей узнику в отверстии темницы.
Блаженством чистых слез смягчив сердца людей,
Та песнь их возродит для новых, лучших дней...»
О, речи чудные!.. И я впивал их жадно,
Как нива в засуху впивает дождь отрадный...
Мой жребий просиял. Мгновенно новый свет
Мне разом озарил событья многих лет...
Как шум незримых вод; в грядущем в то мгновенье
Почуял я тоску и радость вдохновенья...
И, полн восторга, в путь я снова поднялся...
И вот — они шумят, родимые леса!
Вот старых лип верхи, и вот, меня встречая,
Визжит домашний пес... Вот дом, вот мастерская,
И у треножника сидит седой старик
И пишет, прослезясь, Скорбящей Девы лик.
Знакомым голосом встревожен, кисть бросает...
от с воплем мать бежит, смеется и рыдает,
И к сердцу жмет меня, и шепчет в тишине:
«На горе ты рожден... но тем и мил ты мне!»
<1855> Петербург, Корвет «Баян», 1856-1858