Сочинитель, жантийом и франт. Что он делал. Кем хотел быть. Каким он был среди друзей — страница 29 из 62

– Ма-кула-туры… Ее, само собою, можно в котел, и вари, значит, обратно белую бумагу. Да уж больно накладно выходит. И лес гектарами сводим, и деньги зазря летят, и, – глаза в бумажку, – полиграфические мощи.

Он согнал энергическим взмахом руки присевшую на лысину муху, полезно завершил движение указующим жестом и воскликнул:

– Вперед, во весь опор! Планы будем менять на скаку, чтоб и вал выжать, и народ порадовать, глядя сквозь призму коня. Возьмем эти самые альбомы и, значит, – глаза в бумажку, – монографии. Что за имена, за фамилии? А ведь хорошие есть, правильные живописцы-ваятели: Саврасов, скажем, Коненков или уж на худой конец Коровин. И за границей, глядь, нужные отыщутся имена. Конечно, не подголоски империалистские, не, – глаза в бумажку, – абстракционисты. Они и у нас закопошились. Эти вам коня намалюют с восемью ногами, и тот спотыкаться будет.

Тут усевшийся, как всегда, в первом ряду председатель нашего профбюро, кандидат искусствоведения Шанель-Смердюковский вскричал «Браво!» и загромыхал воздетыми к потолку ладонями. Натурально, аплодисмент его подхватили все пятеро действующих и вдовствующих завредакциями Огурцова, Нарцис-заде, Заполярная, Галушкина-Радиальная и Октаэдр, а с ними – молодежный вожак Святополк Бабин, образцовый график и семьянин. Следом отрывисто захлопал бухгалтер Веня Маннербейм – такая была у него линия. Первая красавица «Красоты» Инуля Облепихова (предмет тайных моих воздыханий) достала из необъятной сверхмодной сумки парижскую «косметичку», подсинила веки, прибавила румян и белил и, не моргая, уставилась на оратора.

А он, привычный к восторгам общественности, продолжал совсем по-домашнему:

– За каждого правильного живописца-ваятеля буду премировать бесплатным катанием на русской тройке. Самым ретивым работникам – участок дачный в Аксания-Нова. – Вздохнул и добавил после паузы: – Ну а когда не лошадь – персонально, не он, не конный спорт, пускай, значит, физкультура в целом будет у нас на первом плане. Классики, они нас чему учат? В здоровом, как говорится, теле здоровый дух. А ну как и у нас в державе, в родной столице нашей тоже учинят Олимпийские игры! Не все чемпионам к буржуям шастать. Вот тут мы и оторвемся от прочих разных издательств на целый круг. Кое-кого из них вовсе с дистанции снимут. И поплывут к нам призы с дипломами, премии. – Он кашлянул в кулак, голос налился металлом: – Чтоб достичь этого, придется, значит, попотеть. План, как сказано было, пересмотрим на скаку. Но не рушить цифру, количество, а уж оно само, когда надо, перейдет в качество. Встанут, понятно, и препятствия, брать их будем без штрафных очков. Вперед! Вперед, во весь опор!

Энтузиасты наши едва ладони себе не отбили. Да и по залу аплодисмент рассыпался – проняло-таки аудиторию. Шанель-Смердюковский потребовал слова.

– Товарищи! – воззвал он отлично поставленным искусствоведческим баритоном и поправил огромные в пол-лица очки, какие носят на плакатах вашингтонские ястребы. – Коллеги! Милые мои однокорытники! Бывают в жизни нашей переломные дни, когда и прошлое видится по-другому, по-новому, и будущее предстает вдруг во всей красоте и широте. Сегодня такой день! Но что уподобило его зарнице, осветившей все новым светом, взметнувшей ввысь приземленную нашу мысль?

Первая красавица «Красоты» Инуля Облепихова, смежив свои синие веки, дышала размеренно и звучно, как спящий ребенок. Друг мой Злотников поправил лацкан твидового пиджака и загнул один палец – он вел счет античным ораторским приемам в речи маэстро.

– Зарница эта, – продолжал Шанель-Смердюковский с прежним пылом, – речь Никиты Васильича, нового нашего директора. Вдумайтесь, возлюбленные собратья, оцените – «сквозь призму коня»! Вот она, высокая всепроникающая идея, единый, цельный критерий! А ведь без них было трудно и тошно. Что греха таить – было!.. Надо же – «призма коня»! Да это ключ к синтезу всех искусств. Слушал я Никиту Васильича, и меня осенило. Конкретно осенило, по-деловому: отчего бы нам не издать в «Красоте» знаменитое пушкинское «Что ты ржешь, мой конь ретивый?» – так сказать в триаде… нет, не в триаде, в тройке искусств? Текст Александра Сергеевича – литература; плюс рисунки (авторы под рукой) – вот вам живопись; плюс мини-диск с бытующей на этот текст песней (закажем фирме «Мелодия») – чем не музыка.

Он распустил и без того свободный вязаный галстук, свысока глянул в зал и адресовал подобострастную улыбку директору:

– В этой, сами понимаете, русской тройке наша «Красота», сиречь живопись, будет коренником! Зрительный ряд покажет воочию пророческий дар коня. Помните, как поучает он незадачливого своего господина? «Отвечает конь печальный: Оттого я присмирел…» Э-э… Далее…» – ужасы вражеского нашествия, личные утраты коня, гибель самого господина – агрессор сдерет с него кожу и «наместо чепрака» накроет ею «вспотевшие бока» скакуна-философа. Я вижу, друзья, эти ужасы на мелованном листе большого формата. Тут еще и явный антивоенный смысл!..

– Хороша русская тройка, – шепнул мне Злотников, загибая палец, – стих-то переводной… Из песен западных славян – Проспер Мериме, он их вроде сам и сочинил. Пушкин потом…

– Да и Пушкин ваш – эфиоп! – брякнул молодежный вождь Святополк Бабин, слышавший все вокруг.

Мы обомлели.

– А ежели, – восклицал Шанель-Смердюковский, – взглянуть «сквозь призму коня» дальше, дальше… «Песнь о вещем Олеге», «Холстомер», «Записки кавалерист-девицы» и тэдэ. Сколько лошадиного пафоса!.. И еще на меня снизошло – вслушайтесь, коллеги, в каждый звук: Конь и Человек… Конечеловек! Да ведь это – кентавр. Кентавр! А мы ломаем голову над эмблемой для «Красоты». Вот ее фирменный знак – КОНЕЧЕЛОВЕК!

Зал забурлил, захлопал. Шанель-Смердюковский, прижав руку к сердцу, согнулся в благодарном поклоне. Никита Васильич – лично – разок-другой привел в соприкосновение свои ладони, благосклонно кивая.

Тем временем на трибуне воздвигся Веня Маннербейм. И начал на старый лад: прошу, мол, выслушать старого бойца статистического фронта. Но уже во второй фразе отколол коленце в новом духе:

– Да, – повторил он, – старого бойца, а старый конь, как известно, борозды не испортит.

И сорвал-таки аплодисмент. Директорские ладони – сам видел – соприкоснулись трижды. Шанель-Смердюковский тотчас вскричал:

– Неслабо!

А Маннербейм внес свое конкретное, деловое предложение: мерою трудовых затрат наших сотрудников при начислении им зарплаты считать лошадиную силу. Маэстро снова воскликнул:

– Неслабо!

Директор кивнул.

Но тут черт дернул за язык Святополка Бабина, и он подал реплику с места: лошадиные силы эти, дескать, давно устарели; у россиян вместо них киловатты и ватты.

И пошло-поехало! Шанель-Смердюковский обозвал Святополка зарвавшимся технократом. Даже красотка Инуля подала свой ангельский голос. Надо бы, сказала она, тиснуть эти самые ватты у Бабина на лбу, как на электрической лампочке – и там, и тут вакуум.

Все хорошо бы, но вдруг послышался дробный стук – ну прямо барабан при шпицрутенах. Зал замер. Никита Васильич грозно стучал по столу.

– Ваты захотелось, – прошептал он в гробовой тишине. – Мягко стелите…

Отбушевали страсти. Бабин, облобызав Шанель-Смердюковского и Инулю, отрекся от чуждых стандартов. А директор все стучал и стучал. Зачем? Почему?

Я приподнялся – разглядеть, что происходит. Скрипнула кушетка, одеяло встопорщилось. Закачались амуры на потолке… Стучали в мою дверь!

– Войдите, – сказал я чуть слышно.

Дверь приоткрылась. В нее, наподобие Манилова с Чичиковым, протиснулись Злотников и врач. Но вместо медоточивых любезностей обменивались колкостями.

– Ну, молодежь! – глуховато басил доктор. – Где воспитание, такт?

– Сущие медики, – парировал Злотников, склоняя вознесенную на метр девяносто пять русую голову.

Врач – Виктор Семенович Табак (именно Та́бак, а не Таба́к), знаменитейший кардиолог, с непостижимым изяществом носивший на ладном костяке своем темные костюмы в полоску, изгибом рта придал угловатому волевому лицу выражение крайней брезгливости и дернул отвислым пористым носом:

– Даю вам, почтеннейший, на общение с больным полторы минуты. Дольше вас и здоровый не вынесет.

Виктор Семенович давно пользовал маму и тетку, теперь, стало быть, взялся за меня.

– А здоровых при нынешнем расцвете медицины, – отвечал Злотников, – днем с огнем…

– Осталась минута ровно, – перебил его Виктор Семенович, извлекая из элегантно потертого портфеля тонометр и прочие принадлежности культа.

– Доктор, – настойчиво зашептал я, – мне надо с ним поговорить. Работа…

– Вам, дорогуша, полезнее не говорить, а слушать, – и обернулся к Злотникову: – О работе ни-ни… Ваши сорок секунд!

– Да вы сами витийствуете, – вспыхнул Злотников, – словечка не вставить!

– Ибо речь моя совершенна, – изрек кардиолог.

– Полминуты!

«Ну, как там, в „Красоте“»? – спросил я взглядом для экономии времени.

– Распалась цепь времен! – конспиративно поведал Злотников. – Дерби, скачкам, конкурам – конец. Третьего дня Сам отчалил.

«И Спектор снова И.О.?» – спросил я взглядом.

– Спектор – И.О., – подтвердил Злотников. – Кентавра зарезали. Марьстепа в трауре. Инуля продала абонемент в милицейский манеж.

– Что за чушь? – прошипел Виктор Семенович и, глянув на загадочный агрегат, украшавший его левое запястье, воскликнул: – Гонг!

– Воздастся каждому по делам его, – предрек Злотников, затворяя за собой дверь.

Доктор резиновой грушей накачал воздух в обмотанную вокруг моего плеча манжетку, потом выпустил его, ловя шумы по воткнутым в уши отводам фонендоскопа и любуясь шустрым столбиком ртути на шкале. Он прослушал мое сердце и легкие, пощупал пульс. Задал непонятно к чему клонившиеся вопросы и сам большей частью на них и ответил, стараясь под конец раздавить мне селезенку и печень.

– Все ясно, дорогуша, – сообщил он, пряча в портфель свои причиндалы. – Учтите, у вас был гипертонический криз, о чем я известил, понятно, Анну Давыдовну, вашу матушку. Здоровья это ей не прибавило, но и не выбило из колеи. Когда дело касае