Сочинитель, жантийом и франт. Что он делал. Кем хотел быть. Каким он был среди друзей — страница 59 из 62

Через много лет на свадьбе Ткачёва-младшего я увидел величественную гранд-даму, его мать, в которую перевоплотилась эта очаровательная когда-то барышня.

Потом был развод, Ткачёв ушел с Малой Грузинской, ушел, по сути, в никуда, но его в этом доме так никогда и не простили. Ни его бывшая жена, ни – что куда сильнее его ранило – его горячо любимый сын. В отношении к нему Саши всегда присутствовала какая-то тень недоданного. Тем не менее как-то эти отношения наладились. Ткачёв следил за успехами сына, старался им способствовать, выводил и вывозил его в свет, сдружил его со своими друзьями, возил к Калине в Америку, устраивал на телевидение, словом, не просто исполнял отцовский долг, а вкладывал в сына, что мог, но шрам так и не зарубцевался. На похороны Марика Саша не пришел. И у меня есть отвратительная догадка, что это случилось не столько по причине прошлых ткачёвских прегрешений, реальных или надуманных – не важно, а по причине очевидной бесперспективности: папа ушел и сделать для сына уже ничего не сможет.

Инна – третья ткачёвская жена – была не ангел, но ангелом-хранителем Ткачёва стала безусловно и однозначно. Их дом был ее домом, но царствовал в нем Мариан Николаевич. Инна была известным в Москве акушером-гинекологом, принимала всех наших детей и даже внуков, к ней обращались многие знаменитости от Березовского до Борового, и она «рожала» им их ненаглядных чад, и так естественна была любовь и благодарность бесчисленных ее клиентов, ибо голова у нее была светлая, руки – замечательные, а ее участие в решении демографических проблем Родины было главным делом жизни: в любую минуту она готова была мчаться в свою клинику спасать, помогать, утешать, а главное – способствовать появлению на свет здоровых и желанных детей. И эту святую сферу ее деятельности она охраняла, ради нее могла многим пожертвовать, и Мариан уважал и втайне восхищался этой стороной ее жизни, хотя жертвовать ей зачастую приходилось и его интересами, и его удобствами. В этой «стороне» была недоступная всем нам, простым смертным, волшебная тайна рождения новой жизни, и эту тайну мы могли и постичь и оценить только через ее рассказы: новомодные штуки вроде присутствия отцов при родах Инна не одобряла и чужих туда, где она совершала свое таинство, не допускала. В согласии с профессией, Инна была женщина практичная, но прятала эту практичность в некую наружную беспомощность и недотепистость, тем самым давая Марику еще и дополнительную возможность играть по отношению к ней роль покровительственную и слегка насмешливую.

Вытащив Ткачёва с того света, она не просто поддерживала в нем оптимизм, она подарила ему три года жизни, в которой он чувствовал себя полноценным и достаточным, хотя вместо желудка, вырезанного вместе с раком, хирурги сшили ему заменитель из подсобного материала кишок. Он и ел, и пил что хотел и сколько хотел. Мог выходить в свет и принимать друзей дома, мог даже ездить в недальние путешествия. Единственное, чего он уже не мог – это получить от этого то же удовольствие, что и раньше. Марик потух, и тут Инна была бессильна: лечить бессмертную душу в отличие от бренного тела – не врачебное это занятие. Для этого наша маленькая докторша старалась привести к нему других лекарей – из числа старых друзей. Но с этим было тоже непросто.

К тому времени как Мариан умер, давно уже отошел и второй его кумир, не такой далекий, как Туан, и потому менее бесспорный. Этим кумиром был старший из братьев Стругацких – Аркадий Натанович. И если Туана Марик всегда называл Стариком, то для Стругацкого у него было не менее уважительное прозвище – Классик. Несогласия в оценках деяний Классика, что литературных, что житейских, что питейских, Марик не терпел, мог поссориться с другом, если тот не выказывал в своих оценках должного, по мнению Ткачёва, почтения, и надо было семь раз подумать, прежде чем высказать при Ткачёве какое-то крамольное соображение по поводу Классика, даже если оно касалось незначительного, не имеющего принципиального значения произведения или поступка. Он был одарен дружбой своего кумира и полным его доверием, настолько, что ему случалось бывать и наперсником, и посредником в непростых семейных обстоятельствах жизни Стругацкого, за что был нелюбим его женой и очень этим бывал расстроен, огорчен, обижен. Его верность Классику была безмерна. Но и Классик иногда бегал по манежу ткачёвских баек в качестве дрессированной лошадки. Байки были, как правило, беззлобные и – всегда – смешные. В этом альянсе Ткачёв – Стругацкий-старший отражалось некое соотношение сути каждого из них. Ткачёв был образованнее и, рискну сказать, умнее, тоньше, но в Стругацком при всей его разбросанности и даже разгильдяйстве был такой напор созидательного начала, который у интеллигентного интерпретатора Ткачёва вызывал тайный восторг и явное поклонение этому, ему не свойственному качеству.


Ткачёв был великий переводчик с вьетнамского.


Ткачёв был фантастически образованный человек.


Ткачёв любил музыкальную классику и разбирался в ней на уровне профессионала, хотя никогда, разве что в одесском детстве, не брал уроков музыки.


Ткачёв был человеком с ярко выраженной индивидуальностью, заразительной, легко принимаемой его окружением, т. е. то, что называется лидер по жизни.


Но писателем так и не стал, оставаясь и в собственных оценках, и в глазах окружающих выдающимся литератором – не меньше. Но и не больше. И, видимо, очень много об этом думал и жестоко был этим уязвлен. Что послужило тому причиной – сказать не берусь, но судьба его повести о Пушкине в Одессе, над которой он работал последние лет двадцать, кумиры, которых он себе выбрал в России и во Вьетнаме, как мне кажется, свидетельствуют, что по гамбургскому счету писательство было для Мариана чем-то столь высоким, что оказалось недостижимым по его же собственным завышенным критериям. И дерзкий, талантливый и успешный в решении задач, рассматриваемых им как локальные, он так и не смог избавиться от недостижимости критериев в искусстве вечном.

Был в Ткачёве какой-то внутренний рубеж, край, дойдя до которого ты, сам того не подозревая или по легкомыслию, переступал… и наталкивался на взрыв отрицательных эмоций, судорожно, т. е. плохо артикулируемых, но ставящих резкую грань между тобою и Мариком. Он, как истинный революционер, т. е. человек, не способный понимать резоны и нюансы, начинал строить между собой и «бывшим» уже другом баррикаду, в которую тащил все – и остовы троллейбусов, и придорожную мелочь. Такой баррикадой он отгородился от друга детства Бори Бирбраира, от приятеля всей своей московской жизни Володи Брагина, от вдовы Эмки Левина – Флоры, на каком-то этапе за такой баррикадой едва не потерялся Шурик Калина. Только время и нерастраченная нежность ранних воспоминаний могли побудить Ткачёва со временем проделать проходы в этом искусственно выстроенном эмоциональном нагромождении истинных грехов и ничтожных событий. На моей памяти он дважды насмерть ссорился с Бирбраиром, причем второй раз – навсегда. На моей же памяти произошло возвращение в ткачёвскую повседневность Калины, давно к тому времени уехавшего в Америку. За этими фатальными разрывами, а жертвами их могли стать только очень близкие Ткачёву люди, угадывался какой-то комплекс недореализованности, который Мариан скрывал от всех, но что-то вроде «он так и не реализовал авансы своей юности» за этим стояло.

Когда, после смерти Мариана, я сел за его письменный стол, на самом видном месте лежало несколько больших бухгалтерских книг, где витиеватым, но легко читаемым ткачёвским почерком были переписаны и осмыслены сотни ссылок, на чужие воспоминания, документы, исторические анекдоты и жизнеописания, уточняющие неподъемно огромный круг околопушкинской жизни на десятки лет до и на десятки лет после, а сам текст, ставший для меня чем-то сродни мифу, был спрятан где-то в дальнем ящике стола. Так мы его и не нашли.


Москва, 2007–2010 гг.

(По электронной почте) с комментариями Александра Калины


Бирбраир-младший – Лев Борисович:

Не уверен, что это была хорошая идея – попросить меня написать что-то. Но буду стараться. Я уже около 25 лет ничего по-русски не писал. Даже в записках домашнего пользования делаю такие ошибки, что представить себе невозможно. Типа: вопрос «ты спал?» пишется на смеси кириллицы и латинского алфавита. Так что сами расхлебывайте, если что. Кроме того, deadline вы назначили очень жестко. Но с другой стороны, когда бы его ни назначить, я собрался бы писать всё равно в последний момент. Короче, сейчас так сейчас.

А написать хочется… Марик Ткачёв в моей жизни сыграл заметную роль. Это забавно писать хотя бы потому, что встречались мы по-касательной. Никакой связи с литературным миром, где он жил, у меня не было и нет. Никакого «административного» влияния он не оказал (хотя не знаю, можно ли себе представить Мариана Николаевича, оказывающего административное влияние на что-то или на кого-то). Хотел в следующей фразе написать, что-де, мол, общих друзей у нас не было, но вспомнил, что это неверно! И еще как неверно. Итак, какую же всё-таки роль мог оказать непрактичный российский литератор на вполне практичного бразильского математика при полном несовпадении «сред обитания»?

Итак – первое. Дело в том, что Марик Ткачёв был в моей жизни с самого ее начала. Случилось так, что мой отец и он выросли в одной одесской комуналке (коммунальной квартире, если сможете, объясните читателям, что это такое, – мне трудно. Пробовал – не получилось.). И довольно близко дружили, как могут дружить два мальчика одного возраста, выросшие практически вместе. Между прочим, мне кажется, что это единственное, что у них было общего. Если бы не выросли вместе, вряд ли встретились бы и даже если бы встретились, вряд ли стали бы общаться. Хотя… нет, не могу ничего гарантировать.

Потом они учились вместе в школе. Потом была некая история про «Шипы и Розы». Понятия не имею, о чем шла речь. Стенгазета вроде бы… В те времена за стенгазеты много чего могло произойти…