Содержимое ящика. Повести и рассказы — страница 11 из 63

Тонкая и многоцветная подкраска лица под пшеничной крышей стрижки с вызывающе смелыми крупными завитками. Голые плечи, сверкающий паучок, низко спустившийся по золотой цепочке в глубокую выемку между маленьких плотных грудей. Длинное черное платье, серебряные туфли… картина, портрет, мечта! Немецкий экспрессионизм двадцатых годов. Ретро! Глаза — белым и зеленым! Рот — красным с темно-коричневой обводкой. Ресницы — синим! И мушка! Мушка — черным! В двух пальцах правой руки — длинная черная, жутко заграничная сигарета. Ретро! Мечта! Какая гладкая кожа! Совершенно чужая изумительная женщина.

— Я не толкусь, я только пришел — у меня сын болен, — хмуро сказал Александр Петрович.

— Что с ним?

— Там серьезно.

— И здесь все очень серьезно. Именно сегодня тебе надо быть вовремя! Я ждала сорок минут на улице. Пьяные мужики глазеют, зазывают в машины. — Лицо Ирины было спокойно, но голос заметно окрашивался бешенством.

— А не надо в таком виде на улице стоять. В таком наряде надо выходить из длинного автомобиля и идти по ковру через вертящиеся стеклянные двери.

Ирина громко икнула. Это было очень неожиданно, но вовсе не смешно, а скорее страшновато и угрожающе. Сослуживцы стали всасываться в светлую воронку передней. Они остались на площадке вдвоем, и Ирина ногой лягнула дверь. Цокнул замок.

— Ты сходишь с ума! — сказала Ирина. — Я не хочу возиться с сумасшедшим. Опомнись, слышишь! — крикнула она и снова громко икнула. — Ты для всех становишься посмешищем. Нельзя же оригинальничать беспредельно. Тебя Сева ждет. Тебя ждет Иванов! О тебе Паркетти спрашивает, а ты стоишь на лестнице и выслушиваешь нотации этого мальчишки Шляпина. Что происходит? Почему ты просто не пошлешь его подальше? Или боишься? Только меня не боишься, а мучаешь меня. Мучаешь и мучаешь, кретин.

Александр Петрович никак не мог ничего сказать. Хотел и не мог. Только тяжело сопел. Ирина Одинцова подошла и обняла его за шею. Острая смесь косметических запахов и коньяка всколыхнула в Чернове что-то непережитое, но знакомое… может быть, прочитанное… или очень детское… досознательное… Объятие матери, вернувшейся из гостей. Тогда, перед войной, тоже сильно красились… Довольный басок отца. Глаза мамы блестят, малюсенькие комочки туши на ресницах, сверкает заколка в черных пышных волосах, зубы в улыбке белые, ровные: «Мой маленький еще не спит, а мы уже вернулись…» «Ничего, ничего, еще поглядим, кто кого!» — довольно басит отец, потирая руки. Да-да. Так было. Очень незадолго до того, как жизнь стала страшной…

Александр Петрович молчал и думал.

— Что с тобой, Сашенька? — говорила Ирина. — Возьми себя в руки. Если ты будешь такой, они тебя скатят под гору. И тогда я уйду от тебя. А я не хочу от тебя уходить. Сашенька, Сашура! Ну что там с Петькой? Вылечим мы его, я позвоню Льву Яковлевичу, он его посмотрит. У меня тоже Ленка больна. Отравилась чем-то. Ну, Сашок! Сегодня поедем к тебе, да? Ты меня послушай. Блинов кончился — это ясно. Сегодня я это поняла абсолютно. Севка его в покое не оставит, а у Иванова с ним какие-то старые счеты. Видимо, опять будет Кроманов, и тогда Севкин принцип пройдет как основной.

— И ты уже все забыла? — Александр Петрович взял Ирину за талию и отстранил от себя, но не выпускал, держал крепко. — Какой Севкин принцип? От Севки было только десяток банальностей на трех страницах… а потом болезнь… Какой Севкин принцип?

— Ну твой, твой, — сказала Ирина. — Я тебе тогда говорила — пиши сам, помоги Севке, но не отдавай идею. Так ты же уперся! «Неважно — кто, важно — что!» Говорил это? А теперь поздно. Теперь уж будь до конца великодушным. Деваться некуда. Выпустил джинна из бутылки, сделал его мировой величиной — всё! Теперь обратно не запихнешь. Теперь пусть он тебе поможет. Он, кстати, по-моему, готов. Да и потом, Саша, ты не прав, не совсем уж Севка пустое место.

— А разве я это сказал? Хоть раз? Ярмак — крупная фигура… но когда ты… которая все видела с самого начала… когда на твоих глазах…

— Ну хватит, хватит, пошли, будь умным.

Дверь открылась.

— Чернов! Ира! Ну что вы в самом деле! Там ждут! — сказал Брося.

Из-за его спины выскользнула большеглазая, тоненькая, как девочка, Вера Ярмак. Обняла, расцеловала Александра Петровича добро, искренне, любовно:

— Пошли, пошли, не грызи его, Ира. У меня все твое любимое — и паштет, и творог с чесноком. Пошли, пошли…

И пошли.

Застолье перешло в третью стадию.

Первая стадия — разрушительная, когда по ровненьким горкам салатов и паштетов, по сформованным эллипсам блюд, по зализанному заподлицо маслу в масленках наносят первые удары ножом. Первые грязноватые потеки от селедки на белоснежных тарелках. Первая дорожка красного вина на скатерти, посыпанная солью. Еще только пробуют — на тарелках все лежит отдельно и всего чуть.

Вторая стадия — упоительная. Еще манят сациви, и лобио, и фаршированные помидоры, а уже две горы горячего мяса на двух концах стола. И обносят картошкой. На тарелках — буйные смеси из хорошо приготовленных продуктов, которые нигде не достать. Просят передать хлеб, и кусок идет по рукам через весь стол. Все что-то просят передать. И передают. Мельканье рук. Икорочкой несет. Поджаристо хрустит сочная кура с корочкой. И передают, передают. Ничто не стоит на месте. Все блюда висят над столом. Поднялись. Только передают и накладывают. И первые пустые бутылки из-под водки унесли в кухню.

Третья стадия, когда все уже несколько раз переменили места и теперь каждый вяло ест из чужой тарелки остатки чужой еды, пьет водку из фужера и запивает боржоми из рюмки-наперстка. Первый окурок, запутавшийся в волокнах куриного мяса. Торт щетинится орехами — пухлый, огромный, вкусный, но — некуда! Некуда!

— Кто чай, кто кофе?

— Где ваша рюмка?

— Моя вот… правда, на ней помада, ну неважно.

— Он говорит, что нигде так не кормят, как в русских домах.

— Больше не могу.

— Еще по рюмке.

— И не по одной.

— И чтоб не в последний раз!

— Дай Бог!

Гавайцы поют бесконечное: «Дую-дую-дую-ду. Дую-дую-ду».

— Очень хорошая пластинка.

— А Абба, Абба, шведская, есть у вас?

Вспомнили про шампанское. Вскрыли, а оно согрелось и облило полстола.

— А что пиво — чешское?

— А ликер — «Куантро»?

— Откуда?

— Оттуда!

— Мне говорили, у вас в Союзе трудности с продуктами. Я этого нигде не вижу.

— А может, кто виски со льдом?

— Ой, ой, как вкусно!

— Где вы это покупаете?

— Этого купить нельзя нигде.

— Водки!

А на кухне двое едят ложками из железной банки зеленый горошек и закусывают эклерами, которые лежат горой и которые никому не нужны.

— Курить выходите только на лестницу, умоляю здесь не курить!

— Вы попробуйте эти черненькие, это голландские.

— «БТ» — теперь подделка, это не в Болгарии делают, а у нас.

— Так в Болгарии и стоит дороже.

— А табак — кубинский.

— Севочка, больше не надо тебе… не надо.

— Дую-дую-дую-ду! Дую-дую-ду!

— Он просит, чтобы вы звали его просто Гвидо.

— А вас как зовут?

— Лина.

— Вера! Это немыслимо — малина! Малина в мае!

— Это не малина. Это епанча, южноамериканские консервы.

— Что вы смеетесь?

— Я умру, я сейчас умру. Не епанча, а эпаргча! Блеск — на ужин съели епанчу! Умру!

— А вы, Лина, замужем? На вас столько колец, что я не разберу, есть ли обручальное.

Застолье перешло в третью стадию. Всеволод Яр-мак встал навстречу Чернову. «Мы уже старые», — подумал Чернов. Перед ним стоял толстый, но могучий человек. Почти седой. Большое лицо с яростными, яркими, словно подведенными глазами. Кривоватый рот с большими безвольными губами и мощный волевой подбородок. Правой рукой опирается на тяжелую палку. Ноги в рваных тапочках. Распахнутая дорогая заграничная рубашка с небрежно закатанными рукавами, ширпотребовские синие спортивные штаны. Сиплое громкое дыхание, от которого высоко вздымается жирная грудь тяжелоатлета или тяжелобольного. Они не виделись с полгода. Так получилось. Что-то лопнуло, разъехалось в их отношениях. А было время, они просто не расставались. Долгое время так было.

— Иди сюда, Сашка! — Ярмак принял его в объятия богатырской левой.

— Ну, я тебя поздравляю. Ты вроде молодцом.

— Кончай прохиндея?! Знаю я, что тебе с высокого дерева плевать на мои дела. Я всем тут объяснил, какой ты равнодушный гад. Да ладно, не тушуйся. Я тебя все равно люблю. Давай поцелуемся. — Смачно и влажно впился губами. Угрожающе замотал толстым пальцем у самого носа Чернова. — Я соскучился по тебе, понял? А тебя и сегодня силком тащили. Ладно! Всё! Забыли! В последний раз прощаю.

Александр Петрович вспомнил, что именно таким хрипловатым уверенным голосом он сам разговаривал сегодня, когда пришел к сыну. Ему понравился тот его голос, но слишком легко давалась эта маска, еще тогда он почувствовал, что она чужая, слышанная, заимствованная в готовом виде. Теперь понял — он говорил Севкиным голосом и с Севкиными интонациями. И как это было легко, и как жаль, что это не его голос и не его интонации.

— Приветствую, Глеб Витальевич, — сказал Чернов своим собственным, нелюбимым голосом.

— Здорово, Саша. — Иванов сидя протянул руку.

Когда-то в аспирантуре они вроде были на «ты».

Или казалось? А теперь черт его знает, как называть, — и годы прошли, и положение сильно переменилось. И лицо каменное — не поймешь, помнит или нет. Но вроде помнит.

— Здравствуйте, — сказал Чернов худому, носатому, элегантному.

— Бона сэра, — сказал итальянец и зачастил непонятное, пожимая Чернову руку.

Роскошная девица в золоте перевела:

— Синьор Гвидо Паркетти говорит, что много слышал о вас. Он просит вас называть его просто Гвидо.

— Нет, ты представляешь, Сашка, издатель серии «МОДЕРН АРКИТЕТА» — и фамилия Паркетти! Анекдот, — кричал Ярмак. — Слово «анекдот» понимаешь, Гвидон? — придвинулся Сева к иностранцу. — А-нек-дот! Гвидон! Понимаешь?