«Мы вынуждены прервать наш визит не только из-за родственников, – сказала мне вдовствующая г-жа де Камбремер, которой, вероятно, куда больше, чем ее невестке, приелось удовольствие говорить „Шнувиль“. – Вот этот господин, – продолжала она, кивнув на адвоката, – не желая утомлять вас чрезмерным наплывом гостей, не посмел привести с собой жену и сына. Они гуляют по пляжу, поджидают нас и уже, должно быть, начинают скучать». Я попросил, чтобы мне их показали, и поспешил за ними. У жены лицо было круглое, как некоторые цветы из семейства лютиковых, а в уголке глаза довольно большое пятно, какие иногда высыпают на пораженных листьях. А поскольку поколения людей хранят одни и те же характерные черты, подобно семействам растений, то под глазом у сына вздувалось точно такое же пятно, как на поблекшей физиономии матери, указывавшее на его принадлежность к той же разновидности. Адвокат был тронут моей предупредительностью по отношению к его жене и сыну. Он проявил интерес к моему пребыванию в Бальбеке. «Вы, наверно, чувствуете себя немного неуютно, потому что здесь все больше иностранцы». И, произнося эту фразу, он смотрел на меня, потому что не любил иностранцев, хотя многие из них были его клиентами, и ему хотелось убедиться, что его ксенофобия меня не отталкивает; в этом случае он бы пошел на попятный и добавил бы: «разумеется, госпожа Икс – прелестная женщина. Тут дело в принципах». Я в те времена не имел своего мнения об иностранцах и не проявил неодобрения, так что он почувствовал под ногами твердую почву. Дошло до того, что он пригласил меня как-нибудь заглянуть к нему в Париже, чтобы посмотреть его коллекцию Ле Сиданера, и захватить с собой Камбремеров, с которыми, по его впечатлению, меня связывала тесная дружба. «Я приглашу вас вместе с Сиданером, – сказал он мне, убежденный, что отныне я буду жить в ожидании этого благословенного дня. – Вот увидите, что это за человек. А его картины вас очаруют. Конечно, я не могу соперничать с великими коллекционерами, но полагаю, что собрал больше его любимых полотен, чем другие. После Бальбека вам будет еще интереснее, потому что это морские пейзажи, во всяком случае большей частью». Жена и сын, с их растительной внешностью, благоговейно слушали. Ясно было, что их парижский особняк – своего рода храм Ле Сиданера. Подобные храмы небесполезны. Когда божество сомневается в себе, оно запросто затыкает щелочки в своем самоуважении неопровержимыми свидетельствами поклонников, посвятивших его творчеству всю жизнь.
По знаку золовки г-жа де Камбремер поднялась со словами: «Раз уж вы отказываетесь поселиться в Фетерне, не хотите ли хотя бы пообедать с нами на этой неделе, например завтра?» И по доброте душевной добавила для вящей убедительности: «Вы найдете у нас графа де Кризнуа»[169], хотя я и не думал терять этого графа потому хотя бы, что был с ним незнаком. Между тем она продолжала расписывать мне другие ждавшие меня соблазны, как вдруг осеклась на полуслове. Дело в том, что ее повсюду исподтишка разыскивал председатель, который вернулся в гостиницу, узнал о ее приходе, стал ее дожидаться, а затем, притворившись, что случайно ее увидал, подошел поприветствовать. Я понял, что г-жа де Камбремер не собирается распространить на него приглашение на обед, которым только что меня осчастливила. А между тем он был знаком с ней гораздо дольше, чем я; годами он был завсегдатаем приемов в Фетерне, на которые я в первый мой приезд так жаждал попасть. Но для светских людей срок давности – это еще не все. И свои обеды они приберегают скорее для новых знакомых, которые еще возбуждают их любопытство, особенно когда их появлению предшествует пылкая рекомендация от людей значительных, таких как Сен-Лу. Г-жа де Камбремер прикинула, что председатель, скорее всего, не слышал ее последних слов, но, чтобы успокоить свою совесть, заговорила с ним донельзя любезно. В солнечном сиянии, затопившем золотистое побережье Ривбеля на горизонте, обычно невидимое, мы различили долетавшие из окрестностей Фетерна, почти неотделимые от светоносной лазури, исходившие, казалось, от воды и от роз, серебристые и неуловимые перезвоны angelus[170]. «Ни дать ни взять „Пелеас“, верно? – заметил я г-же де Камбремер-Легранден. – Вы же понимаете, какую сцену я имею в виду»[171]. – «Думаю, что да, понимаю», – но в голосе и на лице ее не мелькнуло воспоминание, а улыбка, ни на что не опираясь, повисла в воздухе, внятно говоря: «Понятия не имею». Вдовствующая г-жа де Камбремер очнулась от того, что навевали ей колокола, и, вспомнив о времени, встала. «И впрямь, – сказал я, – обычно из Бальбека не видно тот берег и не слышно оттуда ничего. Для этого нужна такая погода, чтобы горизонт вдвое расширился. Хотя может быть, колокольный звон нарочно пришел за вами, не зря же вы уходите: это для вас вроде колокольчика, созывающего к обеду». Председатель, равнодушный к колокольному звону, украдкой поглядывал на мол и огорчался, что там нынче вечером так малолюдно. «Вы истинный поэт, – сказала мне г-жа де Камбремер. – Вы такой трепетный, такой артистичный; приходите, я поиграю вам Шопена», – добавила она, восторженно вздымая руки и произнося слова глухо, словно шевелила во рту камешки. За этим последовало глотание слюны, и старая дама машинально утерла платком тонкую щеточку усов (такие усы называют американскими). Председатель невольно оказал мне огромную услугу, подхватив маркизу под руку и провожая ее к экипажу, благо некая смесь вульгарности, отваги и бахвальства диктовала ему поведение, на которое не отваживались другие, а между тем в свете его вполне одобряют. Впрочем, за много лет он куда больше, чем я, привык вести себя именно так. От души благословляя его, я не посмел брать с него пример и пошел рядом с г-жой де Камбремер-Легранден, которой захотелось посмотреть, что за книгу я держу в руке. Видя имя мадам де Севинье, она надулась и, используя слово, мелькавшее в газетах, но в разговоре, да еще в женском роде и применительно к автору XVII века звучавшее странно, спросила: «Вы в самом деле считаете ее талантливой?» Маркиза дала лакею адрес кондитера, к которому собиралась заглянуть перед тем, как выехать на розовую от вечерней пыли дорогу, за которой синела растянувшаяся гряда округлых скал. Она спросила у старика кучера, достаточно ли согрелась одна из лошадей, которая легко замерзала, и не болит ли копыто у другой. «Я вам напишу насчет дела, о котором нам нужно сговориться, – сказала она мне вполголоса. – Я видела, что вы беседовали о литературе с моей невесткой, она очаровательна», – добавила она, даром что так не думала, а произносила эти слова по привычке и по доброте душевной, чтобы никто не подумал, будто ее сын женился на деньгах. «И потом, – добавила она, в последний раз вдохновенно пожевав губами, – она такая аррртиссстичная!» Потом она села в экипаж, покачивая головой и высоко держа рукоятку зонтика, и укатила по бальбекским улицам, тяжело нагруженная знаками своего сана, словно старый епископ, собравшийся на конфирмацию.
«Она пригласила вас на обед, – сурово сказал мне председатель, когда экипаж отъехал и я с моими приятельницами вернулся в дом. – Мы с ней в натянутых отношениях. Ей кажется, что я ею пренебрегаю. Господи, да я человек уживчивый. Когда во мне нуждаются, я всегда на месте и готов ответить „здесь“. Но они захотели меня подчинить. А уж этого, – произнес он с хитрым видом, поднимая палец, будто собирался не то установить различие, не то выдвинуть довод, – этого я не позволю. Это уже покушение на мою каникулярную свободу. Мне пришлось сказать „стоп“. Судя по всему, вы с ней в добрых отношениях. Когда вам будет столько лет, сколько мне сейчас, вы поймете, что светское общество – это не бог весть что, и пожалеете, что придавали такое значение всем этим пустякам. Что ж, пойду-ка я пройдусь перед ужином. Прощайте, дети мои», – крикнул он всем нам, словно уже отошел шагов на пятьдесят.
Я распрощался с Розмондой и Жизелью, и они с удивлением посмотрели на Альбертину, которая не двинулась с места. «Ну же, Альбертина, иди скорей, ты знаешь, который час?» – «Идите сами, – повелительным тоном отозвалась она. – Мне надо с ним поговорить», – добавила она, покорно кивнув в мою сторону. Розмонда и Жизель смотрели на меня с небывалым почтением. Я наслаждался чувством, что пускай на одну минуту, причем на глазах у Розмонды и Жизели, но все же оказался для Альбертины важнее, чем возвращение домой вовремя и чем подруги, и что между нами даже могут существовать важные секреты, в которые этих подруг нельзя посвятить. «Мы увидимся сегодня вечером?» – «Не знаю, это зависит от него. Завтра точно увидимся». – «Поднимемся ко мне в номер», – сказал я, когда подруги отошли. Мы зашли в лифт; при лифтере мы хранили молчание. Лифтерам приходится прибегать к личному наблюдению и дедукции, чтобы узнать о мелких делах постояльцев, этих странных людей, которые между собой беседуют, а с ними не говорят; поэтому у «служащих» (так у лифтера называется прислуга) развивается более изощренная проницательность, чем у «начальства». По мере того как возрастает или уменьшается потребность в разных органах, эти органы или становятся более сильными или ловкими, или атрофируются. С тех пор как появились железные дороги, необходимость успеть к поезду приучила нас считать минуты, а древние римляне, у которых не только астрономия была более приблизительной, но и жизнь не такой торопливой, было самое смутное представление не только о минутах, но и об определенных часах. Таким образом лифтер сумел понять и собирался рассказать товарищам, что мы с Альбертиной были чем-то озабочены. Но он болтал с нами без умолку, потому что был лишен такта. И все же я заметил, что на его лице вместо обычного дружелюбия и радостной готовности прокатить меня на своем лифте отразились крайняя унылость и тревога. Я не знал, что его гнетет, и, хотя мои мысли были заняты Альбертиной, я, чтобы как-то его отвлечь, объяснил ему, что даму, которая только что уехала, зовут маркиза де Камбремер, а не Камамбер. В это время мы проезжали этаж, на котором я заметил кошмарную горничную с подушкой в руках; она почтительно поклонилась, надеясь, что, уезжая, я оставлю ей чаевые. Мне хотелось узнать, не та ли это горничная, которую я так пылко желал в вечер моего первого приезда в Бальбек, но утверждать это с уверенностью я никак не мог