же болтали, что герцогиня Германтская состоит в предосудительных отношениях с принцессой Пармской, и с этой легендой ничего нельзя было поделать, потому что она могла бы развеяться только вблизи этих двух гранд-дам, но люди, повторявшие сплетню, бесспорно, никогда к ним не приближались, а только лорнировали их в театре и нашептывали клевету зрителю в соседнем кресле. Из того, что г-н де Шарлюс вел себя, по слухам, неподобающим образом, скульптор, не располагавший ни малейшими сведениями ни о семье г-на де Шарлюса, ни о его титуле, ни о его имени, делал вывод, что положение барона в свете, по-видимому, весьма незавидно. Точно так же, как Котару казалось, будто всем известно, что звание доктора медицины ничего не значит, а врач-интерн будет рангом повыше, так и светские люди заблуждаются, воображая, будто все оценивают общественное значение их имени так же, как они сами и люди их круга.
Принц д’Агридженте казался прохиндеем клубному лакею, которому задолжал двадцать пять луидоров, и только в Сен-Жерменском предместье, где жили три его сестры-герцогини, он был окружен уважением, потому что знатный сеньор производит впечатление на людей блестящих, понимающих, с кем имеют дело, а не на скромную публику, которая вас ни во что не ставит. Кстати же, г-ну де Шарлюсу начиная с того же вечера предстояло убедиться, что у Хозяина было весьма поверхностное представление о самых что ни на есть блестящих герцогских семействах. Скульптор был убежден, что Вердюрены совершают оплошность, соглашаясь ввести в свой изысканный салон господина с подмоченной репутацией, и решился отвести Хозяйку в сторонку. «Вы глубоко заблуждаетесь; впрочем, я никогда не верю россказням, и потом, уверяю вас, даже будь это правда, меня бы это не так уж скомпрометировало!» – яростно возразила г-жа Вердюрен, ведь Морель был центральной фигурой ее сред, и важнее всего для нее было его не рассердить. Выяснить же мнение Котара на сей счет не удалось, потому что он как раз попросил позволения удалиться «по одному дельцу» в «уединенное местечко», а затем заглянуть в спальню г-на Вердюрена, чтобы написать очень срочное письмо больному.
Явился с визитом выдающийся парижский издатель; он ожидал, что его будут удерживать, но быстро и невежливо ушел, понимая, что для тесной компании он недостаточно элегантен. Был он высокий и плотный, смуглый и черноволосый, трудолюбивый и колючий. Он был похож на эбеновый нож для разрезания страниц[229].
Г-жа Вердюрен была в своем огромном салоне, где добытые в тот же день колоски, маки, полевые цветы соседствовали с повторяющимся узором гризайлью, который два столетия тому назад исполнил некий художник, обладавший отменным вкусом; она оторвалась от карт, в которые играла с каким-то старым другом, поднялась навстречу гостям и попросила у нас разрешения за разговором с нами доиграть партию. Между прочим, я поделился с ней впечатлениями, но они лишь отчасти пришлись ей по вкусу. Прежде всего, меня возмущало, что они с мужем каждый день возвращаются домой задолго до заката, который был воистину прекрасен, если смотреть на него с ближней скалы, а еще лучше с террасы замка Распельер; ради такого вида я бы преодолел многие мили. «Да, вид несравненный, – небрежно согласилась г-жа Вердюрен, взглянув на огромные створки застекленной двери. – Мы не устаем на него смотреть, даром что видим все это каждый день», – и перевела взгляд на карты. Между тем от восторга я становился все требовательнее. Я посетовал, что из гостиной не вижу скал Дарнеталя, про которые Эльстир мне говорил, что они изумительны, когда на них преломляются все цвета заката. «Ну, отсюда вы их не увидите, для этого нужно пройти в конец парка, к „Виду на залив“. Там скамья, с которой открывается вся панорама. Но не ходите один, вы заблудитесь. Я вас провожу, если хотите», – томно добавила она. «Ну уж нет, хватит того, что на днях у тебя были такие боли, ты хочешь повторения. Он приедет в другой раз и полюбуется видом на залив». Я не настаивал; Вердюренам явно было довольно того, что закат солнца наподобие великолепной картины или драгоценной японской эмали у них в гостиной или столовой оправдывает огромную цену, по которой они снимали Распельер со всей обстановкой, а смотрели они на все это редко; им важно было получать удовольствие от жизни, гулять, вкусно есть, принимать симпатичных друзей, которых развлекали забавными партиями в бильярд, отменными трапезами, веселыми чаепитиями. Позже, однако, я узнал, с каким пониманием дела они заранее изучили этот край, на какие небанальные прогулки водили друзей, – недаром и дома у них всегда исполняли небанальную музыку. В жизни г-на Вердюрена цветы замка Распельер, дорожки вдоль моря, старинные дома, неведомые церкви играли столь значительную роль, что люди, знавшие его только по Парижу и предпочитавшие городскую роскошь жизни у моря, в деревне, с трудом понимали, как он представляет себе свою жизнь и насколько радости этой жизни возвышали его в собственных глазах. Возвышали тем больше, что, по убеждению Вердюренов, замок Распельер, который они собирались купить, был единственным в своем роде имением. Их самолюбие приписывало Распельеру превосходство, которое оправдывало в их глазах мой восторг, иначе бы мое восхищение их несколько раздражало: ведь оно было чревато разочарованиями (недаром же когда-то меня разочаровало выступление Берма), и в своих разочарованиях я сам честно им признавался.
Внезапно Хозяйка пробормотала: «Слышу, как возвращается экипаж». Прямо скажем, г-жа Вердюрен, не говоря уж о неизбежных изменениях, связанных с возрастом, не похожа была на ту, какой была во времена, когда Сванн и Одетта слушали у нее в гостях музыкальную фразу. Даже когда эту фразу играли, она больше не считала себя обязанной изнемогать от восхищения, как когда-то, потому что теперь на ее лице постоянно лежала печать изнеможения. Под воздействием бесчисленных невралгий, которыми измучила ее музыка Баха, Вагнера, Вентейля и Дебюсси, ее лоб стал огромным – так изменяются части тела, изуродованные ревматизмом. С ее висков, словно с двух прекрасных пылающих полушарий, наболевших, молочно-белых, в которых затаилась бессмертная гармония, ниспадали с обеих сторон серебряные пряди, вещавшие от имени Хозяйки, так что ей уже и говорить не нужно было: «Знаю, что ждет меня нынче вечером». Ее черты уже не давали себе труд выражать одно за другим слишком сильные эстетические впечатления: они были запечатлены постоянным выражением ее изможденного и высокомерного лица. Г-жа Вердюрен покорно принимала страдание, неотвратимо настигавшее ее после наслаждения Прекрасным, и мужественно наряжалась, едва оправившись от последней сонаты, а потому, даже слушая самую беспощадную музыку, хранила на лице презрительную невозмутимость и даже две чайные ложки аспирина принимала украдкой.
«Ах, вот и они!» – с облегчением воскликнул г-н Вердюрен, когда отворилась дверь и вошел Морель, а за ним г-н де Шарлюс. Для барона обед у Вердюренов был не выходом в свет, а вылазкой в сомнительное место, поэтому он робел как школьник, впервые явившийся в публичный дом и полный почтения к его содержательнице. А над постоянным желанием г-на де Шарлюса казаться мужественным и холодным возобладало, едва он перешагнул порог, понятие традиционной учтивости, которое просыпается, как только обдуманное притворство рушится под напором робости и на поверхность всплывает бессознательное. Когда в каком-нибудь Шарлюсе, не важно, дворянин он или буржуа, пробуждается инстинктивная наследственная учтивость по отношению к незнакомым людям, это всегда означает, что душа какой-нибудь родственницы женского пола приняла на себя роль богини-покровительницы или воплотилась в виде двойника и ввела его в новый салон, контролируя его поведение вплоть до мига, когда он будет представляться хозяйке дома. Некий молодой художник, воспитанный набожной кузиной-протестанткой, войдет с перекошенным лицом, с дрожащими губами, вцепившись руками в невидимую муфту, живо представляя себе ее форму и чувствуя, как она охраняет его и помогает оробевшему живописцу преодолеть агорафобию и пройти по пространству между двух бездн, отделяющее переднюю от малой гостиной. Вот так благочестивая родственница, память о которой руководит им сегодня, входила в дом много лет тому назад с таким жалобным видом, будто собиралась сообщить о страшном несчастье, но с первых же ее слов все понимали, что она, как сегодняшний художник, ее воспитанник, явилась с благодарственным визитом. И тот же самый закон повелевал, чтобы ради еще не совершенного поступка жизнь обрекала на постоянное вырождение, использовала, извращала самое почтенное, иной раз самое священное, а то так попросту самое невинное наследие прошлого и порождала какие-нибудь отличные от прежних формы; так, один из племянников г-жи Котар, приводивший родню в отчаяние своей женоподобностью и своими знакомствами, врывался в дом всегда весело, сияя от счастья, словно приготовил вам сюрприз или собирается сообщить о наследстве, и напрасно было бы у него допытываться, чему он радуется: причина крылась в унаследованном бессознательном и в не соответствующей ему сексуальности. Он шел на цыпочках, видимо сам удивляясь, что в руке у него нет книжки для визитных карточек, протягивал руку, сложив губы сердечком, – он видел, что так делала тетушка, – и бросал один-единственный беспокойный взгляд в зеркало, словно проверял, ровно ли сидит на нем шляпа (вот так когда-то г-жа Котар спрашивала у Сванна, ровно ли сидит на ней шляпка), хотя шляпы на нем не было. А г-ну Шарлюсу опыт жизни в обществе предлагал в эту критическую минуту самые разные примеры, всяческие витиеватые любезности и полезное в некоторых случаях правило, гласящее, что по отношению к людям простым и незнатным следует проявлять самую немыслимую учтивость, какую мы обычно приберегаем про запас; раскачиваясь на ходу, шагая манерно и вместе с тем широко, такой походкой, словно подчинение женским чарам и подгоняло его, и стесняло в движениях, он приблизился к г-же Вердюрен с видом польщенным и благодарным, как будто честь представиться ей была для него наивысшей милостью. На его лице, слегка склоненном, от удовольствия покрывшемся мелкими морщинками, радость спорила с благопристойностью. Казалось, это идет г-жа де Марсант – настолько проступала в его облике женщина, по ошибке природы оказавшаяся в теле г-на де Шарлюса. Несомненно, барон не жалея сил пытался скрыть эту ошибку и выглядеть мужчиной. Но едва ему это удавалось, как привычка ощущать себя женщиной вновь придавала ему женственный вид, ведь пристрастия у него оставались прежние, на сей раз не в силу наследственности, а благодаря его собственной натуре. Даже об отношениях между людьми он умудрялся, сам того не замечая, судить по-женски: ведь мы перестаем замечать свою ложь не только когда лжем другим, но и когда лжем сами себе, а потому, входя в дом Вердюренов, он хотел всем телом изобразить учтивость аристократа и важной персоны, но тело, прекрасно понимая то, чего г-н Шарлюс уже не замечал, выставляло напоказ все чары гранд-дамы; можно было даже сказать, что он заслуживал эпитета lady-like