вместо клумб, составлявших предмет гордости не только Камбремеров, но и их садовника, уже был разбит небольшой садик с цветами и фруктами. Садовник признавал своими хозяевами только Камбремеров и так стонал под игом Вердюренов, будто в имении расположился неприятель с ордой наемников; он втайне ходил жаловаться к изгнанной владелице замка и возмущался, что араукарии, бегонии, заячья капуста и двойные георгины оказались в небрежении и что в таком великолепном имении выращивают такие простенькие цветы, как пупавка и венерин волос. Г-жа Вердюрен чувствовала это глухое сопротивление; она уже решила, что если снимет надолго или вообще купит Распельер, то выставит условием увольнение садовника, которым старая владелица как раз очень дорожила. Он работал у нее в трудные времена за гроши и обожал ее, но с непостижимой непоследовательностью, присущей простым людям, в силу которой глубочайшее презрение вклинивается в пылкое почтение, перекрывающее старые обиды, хотя обиды эти и не забываются; в семидесятом году г-жа де Камбремер оказалась в своем замке на востоке страны, так что нашествие немцев застало ее там врасплох, и ей пришлось целый месяц с ними уживаться; так вот, садовник часто повторял: «Госпожу маркизу многие упрекали, что в войну она стала на сторону пруссаков и даже поселила их у себя. В другое время я бы ее понял, но во время войны негоже ей было это делать. Нехорошо это». Словом, он был ей верен до гроба, почитал ее за ее доброту – и соглашался, что она виновна в предательстве. Г-жу Вердюрен задело, что г-н де Камбремер утверждал, будто прекрасно узнает Распельер. «Все же вы, вероятно, заметили кое-какие перемены, – возразила она. – Бронзовые пугала Барбедьена[234] и потешные плюшевые креслица я сразу же отправила на чердак, хотя там им тоже не место». После этого язвительного выпада она подала г-ну де Камбремеру руку и повела его к столу. Он немного поколебался, говоря себе: «Мне как-то неловко идти впереди г-на де Шарлюса». Потом решил, что, раз барону не отводят почетного места, значит, он старинный друг дома, и решился взять предложенную руку и сказать г-же Вердюрен, как лестно ему быть принятым в ее сенакле (так он именовал тесную компанию, удовлетворенно посмеиваясь при мысли, что это слово ему известно). Котар сидел рядом с г-ном де Шарлюсом, рассматривал его сквозь пенсне, желая сломать лед, и подмигивал упорнее обычного, хотя не без робости. Его приветливые взгляды, подкрепленные улыбками, не умещались в стеклышках пенсне и выплескивались из них со всех сторон. Барон, повсюду узнававший таких, как он сам, решил, что Котар один из них и строит ему глазки. Тут же он напустил на себя ледяной вид, ведь такие, как он, обычно презирали тех, кому они приглянулись, зато усердно обхаживали тех, кто приглянулся им самим. Разумеется, хотя каждый лжет о том, что судьба вечно отказывает ему в радости быть любимым, всеобщий закон, распространяющийся далеко не на одних Шарлюсов, состоит в том, что человека, которого мы не любим и который любит нас, мы терпеть не можем. Этому человеку, например, женщине, о которой мы не скажем, что она нас любит, а скажем, что она нам надоедает, мы предпочитаем общество любой другой, у которой не будет ни обаяния той, первой, ни ее привлекательности, ни остроумия. Все это мы за ней признаем, когда она нас разлюбит. А потому, когда такого, как Шарлюс, раздражает мужчина, который ему не нравится и при этом хочет с ним сблизиться, в этом раздражении можно усмотреть смехотворное преобразование все того же всеобщего правила. Но раздражается он гораздо сильней. Кроме того, если большинство людей пытается скрыть это обуревающее их раздражение, мужчина, подобный Шарлюсу, неумолимо дает его почувствовать тому, на кого раздражается; с женщиной он бы, конечно, так не обошелся; например, г-н де Шарлюс не раздражался на принцессу Германтскую, чья влюбленность ему докучала, но и льстила ему. Но когда такие люди видят, что особый интерес к ним испытывает мужчина, то, как правило, они не признают в нем родственную душу, а подчас его интерес служит им досадным напоминанием о том, что такая склонность считается в обществе порочной, даром что они-то ее разделяют и, когда испытывают сами, видят в ней нечто возвышенное; а то еще, надеясь обелить себя в глазах окружающих, они вспыхивают от негодования, которое им недорого стоит, либо теперь, когда они не ослеплены страстью, толкающей их на череду безумств, опасаются, как бы себя не выдать, либо впадают в ярость – ведь двусмысленное положение, в которое поставил себя другой человек, может навлечь на них те самые неприятности, которые они бы, не задумываясь, обрушили на него, если бы он им приглянулся, – словом, те люди, что готовы идти за приглянувшимся молодым человеком, минуя улицу за улицей, или не отрывать от него взгляда прямо в театре, не считаясь с тем, что он окружен друзьями, с которыми такое назойливое внимание может его поссорить; так вот, эти самые люди, коль скоро на них заглядится тот, кто им не нравится, произносят: «Месье, за кого вы меня принимаете (хотя их принимают именно за тех, кто они есть)? Я вас не понимаю, отстаньте от меня, вы ошиблись адресом», а если надо, то и оплеуху отвесят и с возмущением жалуются знакомым неосмотрительного поклонника: «Как, вы знакомы с этим чудовищем? Как он смеет? Что за манеры!» Так далеко г-н де Шарлюс не зашел, однако напустил на себя оскорбленный и неприступный вид, свойственный порядочным женщинам (а еще чаще непорядочным), когда их принимают за непорядочных. Кстати, один человек необычных пристрастий узнает в другом не только свой собственный обидный портрет, который был бы невыносим для его самолюбия, даже будь он изображен на холсте, но и свое второе «я», живое, ведущее себя таким же образом, как он сам, а значит, способное ранить его чувства. Им, так сказать, руководит инстинкт самосохранения, когда он дурно отзывается о возможном сопернике в разговоре с людьми, которые могут этому сопернику навредить (причем гомосексуал № 1 не опасается прослыть лжецом, очерняя гомосексуала № 2 в глазах людей, возможно, знающих о его собственных вкусах), или с молодым человеком, которого он «подцепил» и теперь боится, как бы его не «увели», а потому спешит его уговорить, что то, чем юноше повезло заниматься с ним самим, обернется для него огромным несчастьем, если вдруг он займется этим с кем-нибудь другим. Г-ну де Шарлюсу, вообразившему, будто Котар, чью улыбку он неверно истолковал, представляет для Мореля угрозу, этот несимпатичный ему тип, явно принадлежавший к той же породе, что и он сам, показался не просто карикатурой на него, а явным соперником. Представим себе коммерсанта, что приехал в провинциальный городок, намереваясь осесть там навсегда; он открыл мастерскую, ресторанчик или лавку – и вдруг обнаруживает на той же площади, прямо напротив, такое же заведение, принадлежащее конкуренту; вот так был обескуражен г-н де Шарлюс, надеявшийся скрыть свою любовь в укромном месте и в самый день приезда заметивший насельника здешних мест (не важно, дворянина или парикмахера), чья внешность и манеры не оставляют сомнений. Коммерсант в таком случае часто проникается ненавистью к конкуренту; иной раз ненависть перерождается в меланхолию и при малейшей наследственной предрасположенности у такого коммерсанта в маленьком городке постепенно развивается безумие, которое можно излечить разве что если продать свое «дело» и переехать из города. Еще неотвязнее гнев человека необычных вкусов. Он понял, что дворянин и парикмахер с первой секунды возжелали его спутника. Напрасно он сто раз на дню повторяет юноше, что парикмахер и дворянин бандиты и знакомство с ними его опозорит, – ему, как Гарпагону[235], приходится постоянно сторожить свое сокровище и вскакивать по ночам, чтобы убедиться, что его не похитили. Именно поэтому, а не только благодаря влечению или общности привычек, но более всего благодаря собственному опыту (единственному надежному советчику) человек особых склонностей распознает себе подобного с почти неизбежными точностью и быстротой. На мгновение он может ошибиться, но тут же проницательность открывает ему правду. Вот и заблуждение г-на де Шарлюса было недолгим. Божественный разум немедленно открыл ему, что Котар не такой, как он, и что авансов от него ждать не приходится ни ему, которого они бы взбесили, ни Морелю, что было бы ему гораздо тяжелее. Он успокоился, но, в восторге от прохождения андрогинной Венеры[236], временами слабо улыбался Вердюренам, не разжимая губ, а лишь слегка растягивая уголки рта, и в глазах его то и дело вспыхивала мимолетная нежность, так что видно было, до чего он похож на свою невестку, герцогиню Германтскую, – а ведь он так помешан был на мужественности. «Вы часто ездите на охоту, месье?» – пренебрежительно осведомилась г-жа Вердюрен у г-на де Камбремера. «А рассказывал ли вам Ски, какая с нами история приключилась?» – спросил у Хозяйки Котар. «Я обычно охочусь в лесу Певчие Сороки», – отвечал г-н де Камбремер. «Нет, ничего я не рассказывал», – отозвался Ски. «И что, этот лес не зря так назвали?» – поинтересовался Бришо у г-на де Камбремера, покосившись на меня, ведь он обещал мне побеседовать об этимологии, не преминув попросить, чтобы я утаил от Камбремеров, какое презрение вызывают у него толкования комбрейского кюре. «Я, наверно, чего-то не уловил, но мне не вполне понятен ваш вопрос», – произнес г-н де Камбремер. «Я имею в виду – много ли там певчих сорок?» – пояснил Бришо. Тем временем Котар страдал: ведь г-жа Вердюрен так и не узнала, что они чуть не опоздали на поезд. «Ну что же ты? – сказала г-жа Котар мужу, побуждая его к действию, – расскажи свою одиссею». – «История и впрямь из ряда вон, – подтвердил доктор и приступил к рассказу. – Когда я увидел, что поезд подошел к перрону, я остолбенел. А виноват во всем Ски. Вы, мой дорогой, чуть меня с ума не свели своими указаниями! А тем временем Бришо ждал нас на вокзале!» – «Я полагал, – отозвался ученый муж, обводя слушателей подслеповатым взглядом и растянув тонкие губы в улыбке, – что вы задержались в Гренкуре из-за какой-нибудь жрицы любви». – «Ни слова больше! Чего доброго, жена услышит! – изрек доктор. – Супружница у меня ревнивая». – «Уж этот мне Бришо! – вскричал Ски, традиционно развеселившись от игривой шуточки Котара, – всегда верен себе, хотя на самом деле понятия не имел, вправду ли Бришо такой шутник. И добавляя к традиционной реплике ритуальный жест, он притворился, будто ему неудержимо хочется ущипнуть профессора за ляжку. – И ведь не меняется ни в какую, – добавил Ски, не замечая, что подслеповатость профессора придает его словам трагикомический оттенок: – Ему бы только поглазеть на женщин». – «Вот видите, – сказал г-н де Камбремер, – что значит поговорить с ученым. Пятнадцать лет охочусь в лесу Певчие Сороки и ни разу не задумался, что значит это название». Г-жа де Камбремер строго посмотрела на мужа – ей не хотелось, чтобы он унижался перед Бришо. Еще больше она рассердилась из-за того, что в ответ на каждое устойчивое выражение, которое употреблял Канкан, обнаруживая тем самым свою глупость, Котар, изучивший подобные выражения подробнейшим образом, поскольку долго и усердно их зубрил, брался доказать маркизу, что они ровным счетом ничего не значат: «Почему „глуп как пробка“? Разве пробка глупее