[249]; он изложил мне в несколько расплывчатых словах свое сомнительное учение, потчуя превосходной жареной картошкой». Бришо улыбался, желая подчеркнуть, как остроумно объединять такие разные предметы и в ироническом смысле описывать обычные вещи возвышенным языком, а тем временем Саньет пытался вставить какую-нибудь остроту, которая бы оправдала его недавний провал. Острота была одной из разновидностей игры слов, которая все время менялась, потому что каламбуры претерпевают такую же эволюцию, как литературные жанры: они вспыхивают, как эпидемии, а потом сменяются другими и исчезают. Когда-то игрой слов был «верх». Но теперь он уже устарел, и все его забыли, кроме Котара, который иногда посреди игры в пикет провозглашал: «Знаете ли вы, что такое верх рассеянности? Принимать композитора Бизе за пирожное». «Верхи» сменились прозвищами. В сущности, это была все та же игра слов, но, поскольку прозвища были в моде, никто этого не замечал. К несчастью для Саньета, он не сам придумывал свои каламбуры, тесная компания их не знала, а произносил он их так застенчиво, что никто их не понимал, несмотря на то что в конце он сам начинал смеяться, чтобы все уловили их юмористическую окраску. А если остроту он придумывал сам, то обычно успевал рассказать ее кому-нибудь из «верных» заранее, тот пересказывал ее другим уже как свою, и все считали, что ее придумал не Саньет. И когда он пересказывал свою шутку от собственного имени, его уличали в плагиате. «И вот, – продолжал тем временем Бришо, – „Бек“ по-нормандски значит ручей, есть даже аббатство дю Бек; Мобек значит „болотный ручей“, потому что „мор“ или „мер“ значит болото, как в названии „Морвиль“ или в „Брикмар“, „Альвимар“, „Камбремер“; Брикбек значит „Ручей с вершины“, это имя происходит либо от „Брига“, что значит укрепленное место, как в именах Брикбек, Брикбоск, ле Брик, Бриан, либо от „брис“, что значит „мост“ – по-немецки это „брук“ (Инсбрук), а по-английски „бридж“ – таким образом оканчивается много географических названий, Кембридж и так далее. А в Нормандии еще много названий содержат в себе „бек“: Кодбек, Больбек, ле Робек, ле Бек-Хэллоуин, Бекерель. Это нормандская форма немецкого слова „Бах“ – Оффенбах, Аншпрах; Варагубек произошел от древнего слова „варен“, или „гарен“, что значит „лес“ или „заповедный пруд“. Ну а „даль“, – продолжал Бришо, – это вариант слова „таль“, „долина“: Дарнеталь, Розендаль и даже Бекдаль, тот, что близ Лувье. Кстати, река, которая дала имя Дальбеку, очаровательна. Если смотреть на нее со скал (по-немецки „скала“ – „фельз“, здесь, неподалеку, есть премилый городок Фалез), она протекает совсем рядом с колокольней церкви, которая на самом деле отстоит от нее на дальнее расстояние, и кажется, что шпицы колокольни отражаются в речной воде». – «По-моему, этот эффект очень любит Эльстир, – заметил я. – Я видел у него несколько набросков в этом роде». – «Эльстир! Вы знакомы с Тишем? – воскликнула г-жа Вердюрен. – Представьте, мы были с ним безумно близкими друзьями. Спросите хоть у Котара, у Бришо, у него было свое место за нашим столом, он приходил каждый день. Вот уж кому расставание с нашей тесной компанией не пошло на пользу. Я вам сейчас покажу, какие цветы он для меня написал; увидите, как это отличается от его нынешней манеры, которая мне совершенно не нравится, ну ничуть не нравится! Да что говорить! Я заказала ему портрет Котара, уж не говоря обо всех, которые он написал с меня». – «А профессору он сделал сиреневые волосы, – вступила г-жа Котар, забыв, что в те времена ее муж еще не сдал экзамена, дающего право на это звание. – Как вам кажется, месье, разве у моего мужа сиреневые волосы?» – «Не важно, – возразила г-жа Вердюрен, вздернув подбородок в знак презрения к г-же Котар и восхищения художником, о котором шла речь, – это было решение отважного колориста и прекрасного художника. Уж я и не знаю, – продолжала она, вновь обращаясь ко мне, – насколько можно назвать живописью все эти непомерно огромные композиции, эти помпезные полотна, которые он выставляет с тех пор, как перестал бывать у меня. По мне, это мазня, сплошные штампы, и потом, ни следа выразительности, никакой индивидуальности. Какая-то мешанина». – «Он воссоздает изящество восемнадцатого века, но в современной манере, – внезапно выпалил Саньет, ободренный и вдохновленный моей благожелательностью. – Хотя мне больше нравится Эллё»[250]. – «Эллё тут совершенно ни при чем», – возразила г-жа Вердюрен. «Ну почему же, это восемнадцатый век, объятый лихорадкой. Это Ватто эпохи паровых машин», – сказал Саньет и расхохотался. «Слыхали, сто лет уже слыхали, и все одно и то же, – проговорил г-н Вердюрен, который и впрямь давно уже слышал эту фразу от Ски, которого считал ее автором. – Не везет вам: в кои-то веки внятно сказали что-то забавное – и то не сами придумали». – «Мне жаль, – продолжала г-жа Вердюрен, – у него был истинный артистический темперамент, он зря растратил свои способности. Ах, если бы он остался с нами! Впрочем, я не удивляюсь: человек он был приятный, но вульгарный. В сущности, он был посредственностью. Признаться, я его сразу разгадала. В сущности, он никогда меня не интересовал. Я ему очень симпатизировала, вот и все. Кстати, он был грязнуля. Вот вы, например, любите людей, которые никогда не моются?» – «Что это за штуку такого красивого оттенка мы едим?» – спросил Ски. «Это называется клубничный мусс», – объяснила г-жа Вердюрен. «Изу-ми-тель-но. Надо бы открыть бутылки Шато-Марго, Шато-Лафита, портвейна». – «До чего он забавный, сказать не могу, а ведь не пьет ничего, кроме воды», – сказала г-жа Вердюрен, вроде бы одобряя его фантазию, а на самом деле пугаясь воображаемых расходов. «Но это же не для питья, – возразил Ски, – вы наполните все наши бокалы, велите принести прекрасные персики, огромные брюньоны, разложить и расставить все это на фоне заката; зрелище будет роскошное, как лучшие полотна Веронезе». – «И стоить будет почти так же дорого», – пробормотал г-н Вердюрен. «Но уберите эти сыры такого безобразного цвета», – продолжал Ски, пытаясь забрать тарелку хозяина, изо всех сил оборонявшего свой грюйер. «Как вы поняли, я не жалею об Эльстире, – сказала мне г-жа Вердюрен. – У Ски дарование совсем другого рода. Эльстир – это труд, это человек, который не в силах оторваться от рисования, даже если захочет. Он лучший ученик, зубрила. А Ски слушается только своей фантазии. С него станется закурить сигару посреди обеда». – «Не пойму, почему вы не захотели принимать его жену, – сказал Котар. – Тогда бы он приходил сюда и сейчас». – «Ну, знаете, это уже невежливо. Я не принимаю потаскушек, господин профессор», – возразила г-жа Вердюрен, которая на самом деле сделала все, что могла, чтобы вновь залучить Эльстира, пускай даже и с женой. Но до того, как они поженились, она пыталась их рассорить, говорила Эльстиру, что любимая им женщина дура, неряха, потаскушка, воровка. Однако на этот раз ей не удалось их разлучить. Эльстир предпочел порвать со всем салоном Вердюренов и радовался этому; так новообращенные благословляют болезнь или невзгоды, которые обрекли их на уединение и открыли им путь к спасению души. «Наш профессор – просто чудо. Почему бы не объявить, что наш салон – это дом свиданий? Можно подумать, вы не знаете, что собой представляет госпожа Эльстир. Уж лучше я буду принимать последнюю девку! Ну нет, я на это не пойду. Кстати, терпеть его жену было бы тем глупее, что муж меня уже ни капли не интересует больше, он старомоден, он даже рисовать разучился». – «Это все же удивительно для такого умного человека», – заметил Котар. «Ну нет, – возразила г-жа Вердюрен, – даже в те времена, когда талант был еще при нем (ведь у этого болвана был дар, и немалый!), меня в нем раздражала непроходимая глупость». Этот приговор Эльстиру г-жа Вердюрен вынесла еще до того, как рассорилась с ним и охладела к его живописи. Беда в том, что даже когда Эльстир принадлежал к тесной компании, ему случалось время от времени проводить целые дни в обществе какой-нибудь женщины, которую г-жа Вердюрен с основанием или без считала «гусыней», а это, на ее взгляд, было недостойно умного человека. «Нет, – объявила она с беспристрастным видом, – полагаю, что он и его жена созданы друг для друга. Видит Бог, я не знаю более скучной особы и сошла бы с ума, доведись мне провести в ее обществе два часа. Но говорят, он считает ее умницей. Прямо скажем, наш Тиш, вне всякого сомнения, ужасно глуп! Помню, как он приходил в восторг от совершенно невообразимых личностей, от законченных идиоток, которых мы не потерпели бы в нашей маленькой компании. А он, Эльстир, как ни в чем не бывало писал им, рассуждал с ними о том о сем! Но при этом бесспорно огромное обаяние – да, безграничное обаяние и, конечно, восхитительная нелепость». Г-жа Вердюрен была убеждена, что по-настоящему выдающиеся люди совершают всякие безумства. Это была ложная идея, но какая-то правда в ней была. Разумеется, человеческие «безумства» несносны. Но неуравновешенность, приоткрывающаяся только со временем, – следствие того, что в человеческий мозг проникают тонкости, для которых он, вообще говоря, не создан. Поэтому странности замечательных людей раздражают, но замечательных людей без странностей не бывает. «Постойте, я могу прямо сейчас показать вам его цветы», – сказала она, видя, как муж подал ей знак, что можно вставать из-за стола. И тут она взяла г-на де Камбремера под руку. Г-н Вердюрен хотел принести г-ну де Шарлюсу извинения, как только тот отошел от г-жи де Камбремер, и объяснить, почему хозяева совершили неловкость; он уже предвкушал радость от беседы о светских тонкостях с титулованной особой, на краткий миг занявшей по распоряжению несведущих хозяев положение ниже полагавшегося. Но прежде он жаждал показать г-ну де Шарлюсу, что глубоко уважает его ум, а потому и мысли не допускает, будто он обратил внимание на такие пустяки. «Прошу прощения, что говорю о таких мелочах, – начал он. – Ведь вы, полагаю, придаете им очень мало значения. На них обращают внимание буржуазные умы, но другие, артистические натуры, „из наших“, не принимают их всерьез. А я с первых же слов, которыми мы обменялись, понял, что вы „из наших“». Г-н де Шарлюс, понимавший это выражение совершенно по-другому, отпрянул. После взглядов, которые бросал на него доктор, оскорбительное прямодушие хозяина поразило его в самое сердце. «Не возражайте, дорогой, вы „из наших“, это ясно как день, – продолжал г-н Вердюрен. – Заметьте, я не знаю, занимаетесь ли вы каким-нибудь видом искусства, но это и не обязательно. А иногда этого недостаточно. Недавно скончавшийся Дешамбр прекрасно играл, обладал мощной техникой, но он был не из наших, и это сразу чувствовалось. И Бришо не из наших. А Морель из наших, и моя жена, и я чувствую, что и вы тоже…». – «Что вы имеете в виду?» – перебил г-н де Шарлюс; он уже начал успокаиваться насчет того, что подразумевал г-н Вердюрен, но предпочел бы, чтобы собеседник не выкрикивал во весь голос эти двусмысленные слова. «Мы же посадили вас слева», – пояснил г-н Вердюрен. Г-н де Шарлюс с понимающей, добродушной и дерзкой улыбкой отозвался: «Да полноте! Какое значение это имеет