Содом и Гоморра — страница 43 из 81

ельно умен, он не разбирается в живописи, он заставил г-на Чуди[251] изъять работы Эльстира из национальных музеев. Но ведь и Людовик XIV не любил голландских мастеров[252], питал пристрастие к пышности и тем не менее был бесспорно великим королем. А Вильгельм II, не в пример Людовику XIV, вооружил страну, укрепил армию и флот, и надеюсь, его царствование никогда не постигнут невзгоды, омрачившие последние годы монарха, носившего пошлое прозвище „король-солнце“. По моему мнению, республика допустила огромную ошибку, отклонив дружбу Гогенцоллерна или принимая ее слишком холодно. Сам он отлично это понимает и говорит с присущим ему красноречием: „Мне не нужен небрежный кивок, мне нужно рукопожатие“. Человек он дрянной: лучших друзей покинул, предал, отверг в обстоятельствах, когда с его стороны промолчать было настолько же подло, насколько с их стороны – великодушно, – продолжал г-н де Шарлюс, которого уже понесло в сторону дела Ойленбурга; он помнил, что сказал ему один из самых высокопоставленных обвиняемых: «Как видно, император верил в нашу скромность, если уж допустил подобный процесс. Впрочем, он не ошибся и недаром полагался на нашу сдержанность. Мы бы держали язык за зубами вплоть до эшафота». Впрочем, я совершенно не об этом хотел сказать, а о том, что в Германии к нам, медиатизированным принцам, обращаются Durchlaucht[253], а во Франции нас величают высочествами. Сен-Симон утверждает, что мы присвоили себе это обращение незаконно, но это явное заблуждение. Он подтверждал это тем, что Людовик XIV повелел нам звать его не христианнейшим королем, а просто королем, но это доказывает лишь то, что мы ему подчиняемся, а вовсе не то, что мы не имеем права на титул принца. Иначе пришлось бы отказать в нем герцогу Лотарингскому и многим другим. Кстати, многие наши титулы перешли Лотарингскому дому от моей прабабки Терезы д’Эпинуа, она была дочерью дамуазо де Коммерси. – Тут г-н де Шарлюс заметил, что Морель его слушает, и стал излагать причины своих притязаний еще подробнее. – Я поставил на вид брату, что справка о нашей семье должна находиться не в третьей части Готского альманаха, а во второй или даже в первой, – произнес он, не догадываясь, что Морель не имеет понятия о Готском альманахе[254]. – Но это его дело, он глава семьи, и если его такое положение вещей устраивает, мне остается только закрыть на это глаза». – «Мне очень интересно было слушать господина Бришо», – пряча письмо от г-жи де Камбремер в карман, сказал я г-же Вердюрен, стоявшей рядом. «Отточенный ум и славный человек, – холодно отвечала она. – Пожалуй, ему не хватает оригинальности и вкуса, и память у него ужасная. О „предках“ людей, которые сегодня у нас в гостях, об эмигрантах, говорили, что они ничего не забыли. Но их оправдывало хотя бы то, что они ничему не научились, – добавила она, выдавая остроту Сванна за свою[255]. – А Бришо все знает и за обедом забивает нам голову содержимым горы словарей. Пожалуй, вы уже знаете все, что только возможно, о том, что значит название такого-то города и такой-то деревни». Пока она говорила, я думал о том, что собирался что-то у нее спросить, но не мог вспомнить, что именно. «Я уверен, что вы говорите о Бришо, – сказал Ски. – Вы подумайте, и Шантепи, и Фресине – не пожалел он вас, ничего не пропустил. Смотрел я на вас, милая моя Хозяйка, и все видел, и еле удержался от хохота». Сегодня я уже не упомню, как была одета в тот вечер г-жа Вердюрен. Может быть, я и тогда ничего не замечал, наблюдательностью я не отличаюсь. Но я видел, что ее наряд несколько претенциозен, и сказал ей нечто любезное и даже восторженное. Она, как почти все женщины, воображала, будто комплимент, который ей сказали, – чистая правда, беспристрастное, невольно вырвавшееся суждение, как будто хвалили произведение искусства, не имеющее отношения к отдельной личности. И я покраснел, стыдясь своего лицемерия, когда она со всей серьезностью задала мне гордый и простодушный вопрос, который обычно задают в подобных случаях: «Вам нравится?» – «Я уверен, что вы говорите о Шантепи», – произнес, подходя к нам, г-н Вердюрен. Размышляя о прекрасном зеленом люстрине и аромате древесины, я один из всех не заметил, что своим перечислением этимологий Бришо навлек на себя всеобщие насмешки. Дело в том, что другие люди не разделяли со мной впечатлений, придававших разным вещам ценность в моих глазах, или бездумно отворачивались от этих моих впечатлений, считая их неуместными, так что даже если бы я мог ими поделиться, никто бы меня не понял и презрительно от них отмахнулся, а потому они оказывались для меня бесполезны и даже пагубны, поскольку г-жа Вердюрен считала меня глупцом: ведь она видела, что я «попался на удочку»; а еще раньше точно так же разочаровалась во мне герцогиня Германтская, когда мне понравилось в гостях у г-жи д’Арпажон. Что до Бришо, то дело было не только в этом. Я не принадлежал к «тесной компании». А в любой светской, политической или литературной компании мы усваиваем манеру с отвратительной легкостью обнаруживать в каждом разговоре, каждой официальной речи, каждом сонете, каждой новелле то, что добросовестному читателю никогда бы и в голову не пришло. Сколько раз, читая с некоторым волнением какой-нибудь рассказ, ловко закрученный каким-нибудь красноречивым и слегка старомодным членом Академии, я уж готов был сказать Блоку или герцогине Германтской: «Как это славно!» – но не успевал я открыть рот, как они восклицали, каждый в своих излюбленных выражениях: «Если хотите повеселиться, почитайте рассказ такого-то. Никогда еще глупость человеческая не достигала таких высот!» Пренебрежение Блока было вызвано главным образом тем, что некоторые приятные в общем стилистические приемы выглядели слегка обветшавшими, а герцогиню Германтскую возмущало, что из рассказа следует обратное тому, что хотел сказать автор, и она подкрепляла это доводами, которые изобретала с поразительной находчивостью и которые бы никогда не пришли мне в голову. Когда мне открылось, сколько иронии таит в себе кажущаяся приязнь Вердюренов к Бришо, я был так же поражен, как несколько дней спустя, в Фетерне, когда пылко расхвалил Камбремерам Распельер, а в ответ услышал: «Не может быть, что вы искренне так думаете после всего, что они тут натворили». Правда, Камбремеры признали, что посуда хороша. Я ее не заметил – так же, как вопиющих занавесок. «По крайней мере, когда вы вернетесь в Бальбек, вы будете знать, что такое Бальбек», – с иронией заметил г-н Вердюрен. Меня-то интересовало как раз то, что рассказал Бришо. Его ум был совершенно тот же, что и в те времена, когда тесная компания им восхищалась. Он говорил с той же невыносимой легкостью, но его слова больше не попадали в цель, им приходилось бороться с враждебным молчанием или неприятными отголосками; изменилось не то, что он излагал, а акустика гостиной и настроение публики. «Берегись!» – вполголоса произнесла г-жа Вердюрен, кивая на Бришо. Слух у профессора сохранился гораздо лучше, чем зрение; он метнул на Хозяйку мгновенный взгляд, подслеповатый взгляд философа. Зрение его ослабело, но зато перед его умственным взглядом открывалось теперь более широкое поле зрения. Он видел, как мало можно ожидать от человеческих привязанностей, и смирился с этим. Конечно, он страдал. Бывает, даже человек, привыкший всем нравиться, однажды вечером в кругу знакомых догадывается, что все нашли его слишком легкомысленным, или слишком занудным, или слишком неуклюжим, или слишком развязным, и так далее, – и возвращается домой в глубоком унынии. Часто он кажется окружающим несуразным или устаревшим из-за того, что разошелся с ними во мнениях или из-за приверженности к порядку. Часто он прекрасно понимает, что эти окружающие ему в подметки не годятся. Он легко мог бы разобрать по косточкам софизмы, при помощи которых на него обрушили молчаливое осуждение, он хочет нанести визит, написать письмо, но, умудренный, ничего этого не делает, ждет приглашения, которое надеется получить на будущей неделе. Но иногда опала не кончается с концом дня, а продолжается месяц за месяцем. Переменчивость светских суждений все больше обостряет взаимную неприязнь. Ведь если кто-нибудь знает, что г-жа X его презирает, но зато его привечают в салоне г-жи Y, он объявляет, что г-жа Y гораздо лучше, и перебирается в ее салон. Впрочем, сейчас не время описывать этих людей, которые намного выше светской жизни, но не сумели себя реализовать вне ее, счастливы, когда их принимают, злятся, что не достигли известности, с годами замечают все новые изъяны в хозяйке дома, которой курили фимиам, и таланты той, которую не оценили по достоинству, рискуя потом вернуться к первой любви, когда испытают все неприятности, связанные со второй, и немного позабудут все, чего натерпелись от первой. По этим кратким периодам опалы можно представить себе горе Бришо, когда на него обрушилась последняя и окончательная. Для него не было секретом, что г-жа Вердюрен иногда прилюдно его высмеивала, подчас не щадя даже его физические изъяны, и все же, зная, как мало можно ожидать от человеческих привязанностей, он смирился и, несмотря ни на что, считал Хозяйку своим лучшим другом. Но сейчас по румянцу, покрывшему лицо профессора, г-жа Вердюрен поняла, что он ее услышал, и пообещала себе быть с ним дружелюбней этим вечером. Я не удержался и сказал ей, что она не слишком любезно обошлась с Саньетом. «Почему? Да ведь он нас обожает, вы понятия не имеете, как много мы для него значим! Муж иной раз слегка раздражается из-за его глупости, и, прямо скажем, не зря, но почему же он тогда все сносит молча, с подхалимским видом? Это не честно. Я такого не люблю. Хотя я всегда стараюсь успокоить мужа, потому что, если это зайдет слишком далеко, Саньету ничего не останется, кроме как уйти навсегда, а этого бы я не хотела, потому что, скажу я вам, у него ни гроша и надо же ему обедать. Но в конце концов, если он обидится и уйдет, это его дело; если тебе нужны люди, надо вести себя поумней». – «Герцогство Омальское долго принадлежало нашей семье, а затем перешло к французскому королевскому дому, – объяснял г-н де Шарлюс г-ну де Камбремеру при изумленном Мореле, которому на самом деле было адресовано, вернее, предназначено это рассуждение. – Мы считались знатнее всех иностранных принцев; я вам множество примеров приведу. Когда на похоронах Месье принцесса де Круа захотела преклонить колена позади моей прапрабабки, та сурово поставила ей на вид, что она не имеет права на подушечку для коленопреклонения, велела должностному лицу унести подушечку и рассказала обо всем королю, а тот велел госпоже де Круа явиться домой к герцогине Германтской и принести ей извинения. Когда герцог Бургундский явился к нам с приставами с поднятым жезлом, мы добились от короля приказа, чтобы жезл был опущен. Знаю, что невежливо распространяться о доблести собственной родни. Но всем известно, что наши всегда оказывались впереди в миг опасности. После того как мы отказались от боевого клича герцогов Брабантских, наш клич был „Пассаван“, что значит „Будь впереди“. Так что вполне справедливо, в сущности, что после нескольких столетий, когда мы отстаивали свое право быть всегда впереди на войне, мы получили то же право при дворе. И боже мой, это право всегда за нами признавалось. В доказательство я приведу вам сл