Когда доиграли Форе, я отважился попросить, чтобы исполнили Франка[258], но г-же де Камбремер это доставило такие муки, что я не стал настаивать. «Вам это не может нравиться», – сказала мне она. Вместо этого она попросила сыграть «Празднества» Дебюсси, и с первых же нот раздались восклицания: «Ах! Божественно!» Но Морель заметил, что знает только первые такты, и из озорства, не собираясь никого мистифицировать, заиграл марш Мейербера[259]. К сожалению, он не выдержал паузы и не объявил, какое произведение будет исполнять, так что все продолжали кричать «Божественно!». Когда Морель признался, что эта музыка создана автором не «Пелеаса», а «Роберта-дьявола», это признание было принято холодно. Г-жа де Камбремер не успела оскорбиться, потому что как раз обнаружила тетрадь Скарлатти[260] и набросилась на нее в истерическом восторге. «Ах, сыграйте это, прошу вас, это дивно хорошо», – кричала она. Причем из произведений этого автора, которого так долго презирали, а потом почтили величайшими почестями, в своем лихорадочном нетерпении она выбрала одну из тех пьес, которые так часто мешают нам всем заснуть, когда их до бесконечности повторяет безжалостная ученица этажом выше или ниже нашего. Но Морель уже пресытился музыкой, ему хотелось сыграть в карты, и чтобы поучаствовать в игре, г-н де Шарлюс предложил вист. «Только что он сказал Хозяину, что он принц, – заметил Ски г-же Вердюрен, – но это неправда, он простой буржуа, из каких-нибудь там архитекторов». – «А я желаю знать, что вы говорили о Меценате, вот так!» – еще раз потребовала г-жа Вердюрен у Бришо, которому любезность вскружила голову. Надеясь блеснуть в ее глазах и, возможно, в моих, он произнес: «Правду сказать, мадам, Меценат интересует меня главным образом потому, что он был первым из важнейших апостолов китайского бога, у которого в наши дни последователей во Франции больше, чем у Брахмы и самого Иисуса Христа, у могущественного бога На Пле Вать». В подобных случаях г-жа Вердюрен больше не довольствовалась тем, что прятала лицо в ладони. Стремительно, как насекомое-однодневка, она обрушивалась на княгиню Щербатофф; если княгиня стояла близко, Хозяйка вцеплялась ей в подмышку, вонзала в нее ногти и на несколько мгновений прятала туда лицо, как ребенок, играющий в прятки. Укрывшись за этой защитной ширмой, она как будто смеялась до слез и могла вообще ни о чем не думать, подобно тем, кто, погрузившись в долгую молитву, благоразумно прижимает обе руки к лицу. Слушая квартеты Бетховена[261], г-жа Вердюрен брала пример с этих людей, чтобы показать, что квартеты для нее все равно что молитва, и скрыть, что она спит. «Я говорю совершенно серьезно, мадам, – продолжал Бришо. – Я считаю, что в наши дни развелось слишком много людей, которые проводят время в созерцании собственного пупа, как будто это центр мироздания. Теоретически я не против непостижимой нирваны, которая вот-вот растворит нас в великом Целом (которое, как Мюнхен и Оксфорд, гораздо ближе к Парижу, чем Аньер или Буа-Коломб), но не к лицу добрым французам или даже добрым европейцам допускать, чтобы антимилитаристы-социалисты всерьез спорили о главных достоинствах верлибра, когда японцы, быть может, уже стоят у стен нашей Византии». Г-жа Вердюрен решила, что можно уже отпустить истерзанное плечо княгини, и открыла лицо, не забыв притворно утереть глаза и два-три раза всхлипнуть. Но Бришо хотел, чтобы я поучаствовал в пире; бесконечные защиты диссертаций, на которых он председательствовал, научили его, что больше всего молодежи льстит, когда к ней обращаются с нравоучениями, когда ей придают значительность, позволяя рассматривать себя как реакционера: «Мне бы не хотелось хулить богов молодежи, – сказал он, бросив на меня беглый взгляд, каким оратор украдкой окидывает кого-то в публике, называя его по имени. – Мне бы не хотелось, чтобы меня проклинали как еретика и вероотступника в часовне, посвященной Стефану Малларме, где нашему новому другу, как всем его сверстникам, доводилось служить эзотерическую мессу, как минимум в качестве мальчика из хора, и доказывать свою упадочность или свое розенкрейцерство[262]. Но воистину слишком много уже мы перевидали интеллектуалов, поклоняющихся искусству с большой буквы, которым уже мало допьяна налакаться Золя, а потому они принялись колоться Верленом. Из благоговения перед Бодлером они становятся эфироманами и, отупев от великого литературного невроза в теплой, расслабляющей атмосфере, тяжелой от нездоровых испарений и символизма опиумной курильни, уже не способны на мужественный поступок, которого рано или поздно может потребовать от них родина». Я был не в состоянии изобразить хотя бы тень восхищения нелепой и путаной тирадой Бришо; я повернулся к Ски и заверил его, что он глубоко заблуждается относительно семьи г-на де Шарлюса; он возразил, что уверен в своей правоте, и добавил, что я уверял его, будто настоящее имя барона Ганден, Ле Ганден. «Я вам сказал, – возразил я, – что госпожа де Камбремер сестра одного инженера, некоего господина Леграндена. О господине де Шарлюсе я вам никогда не говорил. Между ним и госпожой де Камбремер такое же кровное родство, как между Великим Конде