оторую я прожил в теле другого человека и даже на другой планете. Одно и то же забвение изглаживает все прошлое. Но тогда что означает бессмертие души[280], на существовании которого настаивал норвежский философ? У существа, которым я стану после смерти, не больше причин воспоминать о человеке, которым я был с тех пор, как родился, чем у меня о том, кем я был в предыдущей жизни.
Вошел лакей. Я не сказал ему, что несколько раз звонил, ведь я понимал, что до сих пор мне снилось, будто я звоню. Между тем меня пугало, что во сне я видел все с такой ясностью, как в сознании. А может ли сознание быть таким же иллюзорным, как сон?
Зато я спросил у лакея, кто так много раз звонил ночью. Он возразил, что никто и что может это доказать, потому что звонки отмечаются в «таблице». А ведь я слышал повторяющиеся отчаянные звонки, они еще дребезжали у меня в ушах; в дальнейшем я различал их еще несколько дней. Но редко бывает, чтобы сон запускал в последующие часы бодрствования воспоминания, которые не умерли вместе с ним. Эти аэролиты можно пересчитать по пальцам. Если это идея, которую сконструировал сон, она быстро распадается на тончайшие, навсегда исчезающие из виду частицы. Но в моем случае сон изготовил звуки. Они материальнее, проще и не такие хрупкие. Я удивился, узнав от лакея, что время довольно раннее. Тем не менее я чувствовал себя отдохнувшим. Легкий сон длится долго, ведь он нечто среднее между сном и бодрствованием, о котором хранит немного расплывчатое, но постоянное представление, и чтобы подарить нам отдохновение, ему требуется бесконечно больше времени, чем глубокому сну. Я чувствовал себя прекрасно по другой причине. Чтобы ощутить мучительную усталость, достаточно вспомнить, что вы устали, зато сто́ит только сказать себе: «я отдохнул», чтобы почувствовать себя отдохнувшим. Так вот, мне снилось, что г-ну де Шарлюсу сто десять лет и он только что дал парочку оплеух собственной матери, что г-жа Вердюрен купила за пять миллиардов букетик фиалок, так что я был уверен, что крепко спал и видел сон, который не вяжется ни с моими вчерашними впечатлениями, ни с тем, что может случиться в обыденной жизни, и этого мне было довольно, чтобы чувствовать себя полностью отдохнувшим.
Мама не понимала, почему г-н де Шарлюс с таким постоянством посещает Вердюренов, и я бы ее немало удивил, если бы рассказал ей (в тот самый день, когда была заказана шляпка для Альбертины, о чем сама Альбертина не знала, потому что я готовил ей сюрприз), с кем г-н де Шарлюс пришел пообедать в одном из кабинетов бальбекского Гранд-отеля. Приглашенный был не кто иной, как лакей кузины Камбремеров. Этот лакей был одет весьма элегантно, и когда он шел через холл, в глазах туристов он воплощал образ светского человека, как сказал бы Сен-Лу. Даже юные рассыльные, «левиты», толпой спускавшиеся в этот миг по ступеням дворца, поскольку пришло время их смены, не обратили внимания на двух новых посетителей, один из которых, г-н де Шарлюс, всем своим видом настойчиво демонстрировал, что он и сам ими не интересуется. Он невозмутимо пролагал себе путь сквозь их гурьбу. «Цветите, племени священного надежда», – проговорил он, припомнив стих Расина, в оригинале имевший совершенно другой смысл[281]. – «Простите?» – переспросил лакей, не слишком сведущий в классике. Г-н де Шарлюс не ответил, потому что из гордости не обращал внимания на вопросы, и шагал вперед, словно был единственным постояльцем отеля и на свете не существовало никого, кроме него, барона де Шарлюса. Но, продолжив слова Елисаветы: «Входите, девушки», он почувствовал, что с него довольно, и не добавил: «Их надобно позвать», потому что эти дети еще не достигли возраста полноценной любви, который нравился г-ну де Шарлюсу. Впрочем, когда он написал лакею г-жи де Шеврени, не сомневаясь в его уступчивости, он надеялся, что молодой человек окажется более мужественным. При встрече он обнаружил, что тот куда женоподобнее, чем ему бы хотелось. Он сказал лакею, что перепутал его с кем-то другим, потому что знал с виду другого лакея г-жи де Шеврени, которого он и в самом деле раньше заметил в экипаже. Тот был на вид неотесанный мужлан, полная противоположность этому, который считал, что его слащавые ужимки – признак превосходства и, полагая, что именно эти достоинства светского человека привлекли г-на де Шарлюса, даже не понял, кого барон имеет в виду. «Но у меня только один товарищ, и на него вы не позаритесь, он грубый деревенский увалень». При мысли, что барона заинтересовал, по-видимому, этот грубиян, он почувствовал себя уязвленным. Барон об этом догадался и расширил область своих исканий: «Но я не говорю, что ищу знакомства только с людьми госпожи де Шеврени, – сказал он. – А не могли бы вы здесь или в Париже, потому что вы ведь скоро уезжаете, представить мне как можно больше ваших товарищей из разных домов?» – «О нет, – отвечал лакей, – я не общаюсь с людьми моего сословия. Я с ними разговариваю только по службе. Но есть один весьма порядочный человек, с которым я бы мог вас познакомить». – «Кто?» – спросил барон. «Принц Германтский». Г-н де Шарлюс был раздосадован, что его хотят свести с человеком далеко не молодым, тем более что в этом случае он не нуждался в рекомендации лакея. Он сухо отклонил предложение, но светские претензии юноши не обескуражили его, и он заново принялся ему объяснять свои желания, тип, характер, кто-нибудь вроде жокея и т. п. Опасаясь, как бы его не услышал проходивший мимо нотариус, он счел за благо схитрить и показать, что речь идет совсем не о том, о чем можно подумать, и настойчиво, но как бы ни к кому не обращаясь, а продолжая начатый разговор, произнес: «Да, несмотря на годы, я по-прежнему собираю безделушки, обожаю красивые вещички, с ума схожу по старинной бронзе, по какой-нибудь антикварной люстре. Обожаю прекрасное». Но чтобы лакей понял, почему он так поспешно перевел разговор, г-н де Шарлюс напирал на каждое слово и вдобавок, желая, чтобы нотариус его услышал, не выговаривал, а выкрикивал слова, так что более искушенное ухо легко улавливало то, что таила от слуха должностного лица вся эта мизансцена. Нотариус и прочие постояльцы ни о чем не догадались, все они приняли хорошо одетого лакея за элегантного иностранца. Светские люди заблуждались и принимали его за шикарного американца, зато уж слуги с первого взгляда признавали в нем своего, подобно тому как каторжник признает каторжника, и даже быстрее, и на расстоянии чуяли его по запаху, как зверь чует другого зверя. Старшие официанты насторожились. Смотритель винного погреба пожал плечами и, прикрыв рот рукой (так ему казалось вежливее), во всеуслышание произнес обидную фразу. И даже наша старая и подслеповатая Франсуаза, идя мимо лестницы обедать «к курьерам», подняла голову, признала слугу в человеке, о котором обитатели отеля ничего подобного бы не заподозрили, подобно тому как старая кормилица Эвриклея узнала Одиссея задолго до пирующих женихов, и, видя, как рядом с ним как ни в чем не бывало шествует г-н де Шарлюс, изменилась в лице, словно внезапно все услышанные ею грязные слухи, которым она не верила, теперь приобрели в ее глазах прискорбное правдоподобие. Она никогда не говорила об этом случае ни со мной, ни с кем другим, но наверняка он вызвал у нее в мозгу напряженную работу мысли, потому что позже, в Париже, стоило ей увидать Жюпьена, которого она раньше так любила, она всегда обходилась с ним вежливо, но холодно и с изрядной дозой сдержанности. И другого человека этот же случай подвиг на откровенность; человек этот был Эме. Когда я поравнялся с г-ном де Шарлюсом, он, полагая, что мы с ним еще не виделись, крикнул мне, подняв руку: «Добрый вечер!» с равнодушием, быть может наигранным, важного вельможи, который полагает, что ему все дозволено, и не находит нужным таиться. Эме тем временем недоверчиво на него смотрел и заметил, что я поздоровался с его спутником, в котором он безошибочно распознал слугу; тем же вечером он меня спросил, кто это был. Дело в том, что с некоторых пор Эме полюбил со мной болтать или, как он сам выражался, желая, по-видимому, подчеркнуть философский, по его мнению, характер наших бесед, «рассуждать». Однажды я ему сказал, что мне неловко с ним разговаривать, когда он стоит передо мной, пока я обедаю, вместо того чтобы сесть рядом и разделить со мной трапезу, и он объявил, что никогда не видел посетителя, который бы «рассуждал так справедливо». В тот момент он болтал с двумя официантами. По какой-то неведомой причине они мне поклонились; их лица были мне незнакомы, хотя в звучании их голосов мне почудилось нечто знакомое. Эме отчитывал обоих за их помолвки, которых не одобрял. Он пригласил меня в свидетели, я возразил, что не могу иметь своего мнения, поскольку с ними незнаком. Они напомнили мне свои имена и сообщили, что часто прислуживали мне в Ривбеле. Но один из них с тех пор отпустил усы, а другой, наоборот, сбрил усы и коротко подстригся, а потому, хотя на плечах у них сидели все те же головы, что в Ривбеле (а не поддельные, как в реставрированном соборе Парижской Богоматери)[282], они оставались для меня такими же невидимыми, как ускользающие от самых тщательных обысков вещицы, которые валяются никем не замеченные у всех на глазах, на камине[283]. Как только я узнал их имена, я тут же узнал смутную мелодию их голосов, потому что увидал их прежние лица, пояснявшие эту музыку. «Хотят жениться, а сами даже по-английски не говорят!» – сказал Эме, не знавший, что я не очень-то разбираюсь в гостиничном деле и плохо понимаю, почему, не владея иностранными языками, нельзя рассчитывать на повышение. Мне казалось, он легко выяснит, что новый посетитель – г-н де Шарлюс, и я даже полагал, что он вспомнит барона, которому прислуживал в ресторане, когда тот во время моего первого пребывания в Бальбеке приезжал навестить г-жу де Вильпаризи. Но Эме не помнил барона де Шарлюса, и, более того, его имя, судя по всему, произвело на него глубокое впечатление. Он сказал, что завтра поищет у себя одно письмо, которое я, возможно, смогу ему пояснить. Я удивился, тем более что г-н де Шарлюс, когда в первый мой приезд в Бальбек он принес мне почитать книгу Берготта, особо указал, что вернуть ее должен Эме, а позже, видимо, подзывал его к своему экипажу, когда приезжал шпионить в парижский ресторан, где мы обедали с Сен-Лу и его подругой. Правда, Эме не исполнил его поручения: в первом случае он уже спал, во втором обслуживал посетителей. Все же я очень усомнился в его искренности, когда он стал уверять, что не знает г-на де Шарлюса. С одной стороны, он, скорее всего, понравился барону. Как все старшие по этажу в бальбекском отеле, как многие лакеи принца Германтского, он принадлежал к более древней, а следовательно, более благородной породе, чем принц. Когда в ресторане вы заказывали отдельный кабинет, сперва вам казалось, что вы один. Но вскоре вы замечали в буфетной статного метрдотеля, точь-в-точь терракотовая этрусская статуя, воплощением которой был Эме, несколько постаревший из-за избытка шампанского и предвидящий времена, когда ему понадобятся воды Контрексевиля