[284]. Посетителям требовалось только, чтобы им подали угощение. Молодые, старательные, торопливые посыльные, которых в городе ждали любовницы, тут же ускользали. Поэтому Эме упрекал их в недостатке серьезности. И он имел на это право. Он сам был безупречно серьезен. У него были жена и дети, он стремился к преуспеянию ради них. Поэтому когда иностранец или иностранка делали ему авансы, он шел навстречу, даже если приходилось задержаться на всю ночь. Работа прежде всего. Он был настолько во вкусе г-на де Шарлюса, что, когда стал уверять, будто не знает его, я заподозрил Эме во лжи. Но я ошибался. Докладывая, что Эме уже спит (или вышел), грум (получивший от него на другой день нагоняй) говорил чистую правду. Но воображение преувеличивает реальность. И замешательство грума, несмотря на искренность его извинений, задев, по-видимому, больное место г-на де Шарлюса, ранило чувства, о которых Эме даже не догадывался. Кроме того, мы помним, что Сен-Лу помешал Эме подойти к экипажу, в котором г-н де Шарлюс, уж не знаю каким образом добывший новый адрес метрдотеля, испытал новое разочарование. Нетрудно себе представить, как удивился ничего не заметивший Эме, когда вечером того дня, когда я обедал в обществе Сен-Лу и его подруги, получил письмо, запечатанное гербом Германтов; я процитирую несколько отрывков из этого письма как пример одностороннего безумия, владеющего умным человеком, который обращается к рассудительному глупцу. «Месье, несмотря на усилия, которые немало бы удивили людей, понапрасну пытающихся попасть ко мне в дом или со мной раскланяться, мне не удалось добиться вашего согласия выслушать объяснения, коих вы у меня не просили, но ради моего и вашего достоинства я почитал нужным их вам сообщить. Поэтому я напишу вам то, что проще было бы высказать устно. Не скрою, что, когда я увидел вас в Бальбеке впервые, ваше лицо показалось мне антипатичным». Далее следовали рассуждения о сходстве с покойным другом, замеченном лишь при второй встрече, причем к этому другу г-н де Шарлюс был очень привязан. «Тогда меня осенила мысль, что вы бы могли, ничуть не поступаясь своей профессией, приходить ко мне играть в карты, которыми бодрый друг мой умел развеять мою печаль, и мне казалось бы, что он не умер. Какие бы вы ни строили предположения, более или менее дурацкие, более, чем понимание возвышенного чувства, доступные уму слуги (который даже звания этого не заслуживает, потому что не пожелал услужить), вы, вероятно, вообразили себя важной особой, поскольку не знали, кто я и что собой представляю, и потому передали мне, когда я просил вас принести мне книгу, что вы уже легли; но напрасно вы вообразили, что дурное поведение добавит вам обаяния, коего вы, между прочим, совершенно лишены. Тем бы дело и кончилось, если бы на другое утро мне не удалось с вами переговорить. Ваше сходство с моим бедным другом настолько бросалось в глаза, что искупало даже невыносимую выпяченность вашего подбородка, и я понял, что это он, мой покойный друг, передал вам свое выражение лица, чтобы я сумел его уловить и чтобы вы не упустили выпавший вам единственный в своем роде шанс. В самом деле, поскольку вопрос исчерпан и у меня не будет другого случая повстречать вас в этой жизни, я не хочу примешивать ко всему этому грубые корыстные мотивы; знайте, что я верю в возможность общаться со святыми и в их желание вмешиваться в судьбу живых, и я был бы счастлив внять мольбе покойного, который просил меня обходиться с вами так, будто это он сам, а у него был свой экипаж, была прислуга, и он считал вполне естественным, чтобы я уделял ему бо́льшую часть моих доходов: ведь я любил его как сына. Но вы рассудили по-другому. На мою просьбу принести книгу вы передали, что у вас дела в другом месте. А нынче утром, когда я попросил вас подойти к моему экипажу, вы – надеюсь, это не звучит как святотатство – отреклись в третий раз. Уж простите, но я не кладу в конверт щедрые чаевые, которые намеревался вам уделить в Бальбеке и в которых мне так тягостно отказывать человеку, с которым я в свое время готов был разделить все, что имею. Напоследок скажу, что вы можете избавить меня от четвертой напрасной попытки повидаться с вами в вашем ресторане, на которую у меня уже недостанет терпения. (В этом месте г-н де Шарлюс приводил свой адрес, часы, в которые его можно застать и т. п.) Прощайте, месье. Мне кажется, что, будучи так похожи на друга, которого я утратил, вы не можете оказаться совершенным глупцом, иначе физиогномика не что иное, как лженаука, а посему я убежден, что когда-нибудь вы припомните этот эпизод не без сожалений и не без угрызений совести. Что до меня, уверяю вас со всей искренностью, я не испытываю ни малейшей обиды. Я предпочел бы, чтобы мы расстались на менее печальной ноте, чем имевшая место третья бесплодная попытка. Я скоро о ней забуду. Мы, как те корабли, которые вы, надо думать, наблюдали иногда в Бальбеке, повстречались на мгновение; нам обоим было бы лучше остановиться, но один из нас рассудил иначе; вскоре эти корабли не увидят друг друга даже на горизонте, и воспоминание о встрече изгладится из их памяти, но перед окончательной разлукой суда салютуют друг другу, и в этом назначение настоящего письма, месье, которое шлет вам с пожеланиями всего доброго барон де Шарлюс». Эме даже не дочитал это письмо до конца, ничего в нем не понял и заподозрил мистификацию. Когда я ему объяснил, кто такой барон, он призадумался и пожалел, что и предрекал г-н де Шарлюс. Я даже не поручусь в том, что он не написал письмо с извинениями человеку, который раздает друзьям экипажи. Но г-н де Шарлюс тем временем успел познакомиться с Морелем. Кстати, отношения его с Морелем были, возможно, платоническими, так что иногда г-н де Шарлюс искал себе на один вечер спутника, подобного тому, с кем я недавно встретил его в холле. Но он уже не мог не питать к Морелю неистового чувства, которое несколькими годами раньше, когда он еще был свободен, жаждал обрушить на Эме; под влиянием этого чувства было написано письмо, которое вызвало у меня неловкость за него, когда метрдотель мне его показал. Из-за того, что любовь г-на де Шарлюса была неприемлема для общества, это письмо было душераздирающим примером равнодушной и мощной силы, движущей потоками страсти, которые подхватывают влюбленного, как пловца, и вот уже он незаметно для себя теряет из виду землю. Конечно, когда речь идет о любви обычного человека и влюбленный, непрестанно изобретающий собственные желания, сожаления, разочарования, замыслы, выстраивает целый роман вокруг незнакомой женщины, его страсть тоже может раздвинуть ножки циркуля на изрядное расстояние. И все же это расстояние особенно увеличилось из-за необщепринятого характера страсти и из-за того, что слишком уж разным было общественное положение г-на де Шарлюса и Эме.
Каждый день я отправлялся на прогулки с Альбертиной. Она решила вернуться к живописи и первым делом решила изобразить церковь Святого Иоанна в деревне Сен-Жан де ла Эз, ныне заброшенную и мало кому известную; ее местоположение трудно обозначить, отыскать ее без проводника невозможно, добираться до нее приходится долго, больше получаса от станции Эпревиль, а затем, миновав последние дома деревни Кетольм, еще идти и идти. Насчет названия Эпревиль книга кюре и разъяснения Бришо расходились. Кюре полагал, что Эпревиль было современным вариантом древнего Спревилла, а Бришо возводил это название к Апривилле. В первый раз мы поехали по маленькой железнодорожной ветке в сторону, противоположную Фетерну, то есть к Гратвасту. Но стояла жара, и отправляться в путь даже сразу после завтрака было ужасно. Я бы предпочел не уезжать так рано; ослепительный раскаленный воздух навевал мечты о безделье и прохладе. Он затоплял наши с мамой спальни; они выходили на разные стороны, и температура в них была разная, как в водолечебницах.
Мамина туалетная комната, украшенная фестонами ослепительно-белого, прямо-таки мавританского солнечного света, была словно погружена на дно колодца; причиной тому были четыре оштукатуренные стены, на которые она выходила, и лишь наверху, в пустом квадратике окна, видно было небо, чьи мягкие слоистые волны набегали одна на другую, и казалось (потому что хотелось искупаться), будто оно раскинулось над террасой или что там, внизу, отраженный в зеркале, приделанном к окну, плещется бассейн, полный голубой воды, предназначенной для омовений. Несмотря на обжигающую температуру, мы поспешили на поезд, отправлявшийся в час. Но Альбертине было очень жарко в вагоне, еще жарче во время долгой пешей прогулки, и я опасался, как бы она не простудилась, когда окажется в сырой лощине, куда не проникает солнце. С другой стороны, я с первых наших походов к Эльстиру понял, что она ценит, не говоря уж о роскоши, даже скромный комфорт, которого из-за своего безденежья лишена, поэтому заранее договорился с одним бальбекским каретником, что он будет каждый день присылать за нами экипаж. Чтобы было не так жарко, мы выбрали путь через лес Шантепи. Бесчисленные птицы, обычные и полуморские, перекликались, невидимые, в кронах вокруг нас, навевая покой, какой ощущаешь, если зажмуришься. Я слушал этих Океанид, сидя рядом с Альбертиной, в ее цепких объятиях в глубине экипажа. А когда я случайно замечал одну из этих музыкантш, перелетавших с листка на листок, трудно было углядеть связь между ней и ее песней, и не верилось, что источник пения кроется в этом подпрыгивающем тельце, таком неприметном, удивленном, с неподвижными глазками. Подъехать к самой церкви экипаж не мог. Я просил остановиться на выезде из Кетольма и прощался с Альбертиной. Дело в том, что она меня несколько испугала, когда сказала про церковь, как раньше говорила про другие памятные здания или картины: «Какая радость будет осматривать ее вместе с вами!» Я чувствовал, что не в силах дать ей эту радость. Прекрасное радовало меня, только если я был один или вел себя так, будто я один, и молчал. А она воображала, будто способна чувствовать искусство благодаря мне, но ведь это чувство не передается таким образом, и я решил, что благоразумней будет говорить ей, что я уезжаю, заеду за ней в конце дня, а теперь мне нужно вернуться в экипаж и заглянуть с визитом к г-же Вердюрен, или к Камбремерам, или провести часок с мамой в Бальбеке – но никак не дальше. Во всяком случае, так бывало в первое время. Дело в том, что однажды Альбертина стала капризничать и сказала мне: «Какая досада, что в природе все устроено так нелепо и Сен-Жан де ла Эз расположен в одной стороне, а Распельер совсем в другой, и надо выбирать что-то одно и торчать там целый день»; обзаведясь для нее шляпкой и вуалью, я заказал автомобиль в Сен-Фаржо (согласно книге кюре, он изначально назывался