Содом и Гоморра — страница 58 из 81

из-за того, что я ей сейчас высказал. Но она, кажется, не была уверена в моей правоте. И все же она помнила, сколько лет они с матерью не заговаривали со мной больше о моей работе и о более здоровом образе жизни, который, по моему утверждению, мне мешали вести только их увещания; правда, несмотря на их молчание, я так и не следовал благоразумным правилам. После обеда авто вновь привозило Альбертину; было еще немного светло; воздух был уже не такой теплый, но после палящей дневной жары мы оба мечтали о немыслимой прохладе; а затем перед нашими воспаленными глазами возникал узенький серп луны (как в тот день, когда я поехал к принцессе Германтской или когда мне звонила Альбертина), сперва как легкая и тоненькая кожура какого-то фрукта, а потом как прохладная четвертушка этого фрукта, которую начинал чистить в небе невидимый ножик. А иногда я немного позже сам заезжал за подругой; тогда ей приходилось ждать меня перед аркадами рынка в Менвиле. В первые секунды я не мог ее разглядеть; я уже беспокоился, придет ли она, правильно ли она меня поняла. Потом я видел, как она в белой блузке в синий горошек прыгает в машину рядом со мной, не как девушка, а скорее как молодое животное. А потом она сразу же принималась без конца ко мне ласкаться, как собачка. Когда совсем темнело и небо, как говорил мне директор отеля, было все усажено звездами, мы шли прогуляться в лес с бутылкой шампанского, не беспокоясь насчет отдыхающих, еще бродивших по слабо освещенному молу и не способных ничего разглядеть в двух шагах, и укладывались у подножия дюны. Это самое тело, в гибкости которого жила вся женская, морская и спортивная грация тех девушек, что у меня на глазах прошли когда-то в первый раз на фоне горизонта вдоль прилива, прижималось теперь к моему телу под одеялом на самом берегу застывшего моря, разделенного надвое дрожащим лучом; и мы слушали его неустанно все с тем же удовольствием, а оно то задерживало дыхание, да так надолго, что можно было подумать, что отлив уже закончился, то наконец выдыхало к нашим ногам долгожданный припозднившийся ропот. В конце концов я отвозил Альбертину назад в Парвиль. Когда подъезжали к ее дому, приходилось прерывать поцелуи из опасения, как бы кто-нибудь нас не увидел; ей не хотелось спать, и она вместе со мной ехала назад до самого Бальбека, а оттуда я в последний раз отвозил ее в Парвиль; шоферы в ту начальную автомобильную эру ложились спать когда придется. И на самом деле я возвращался в Бальбек уже с первой утренней росой, на этот раз один, но вокруг меня витало присутствие моей подруги, и я был сыт запасом поцелуев, которых должно было хватить надолго. На столе у себя я обнаруживал телеграмму или открытку. Они тоже были от Альбертины! Пока я один разъезжал на авто, она написала их в Кетольме, чтобы я знал, что она думает обо мне. Я ложился в кровать и перечитывал их. Тогда я замечал поверх занавесок луч яркого дневного света и говорил себе, что если мы целую ночь целовались, то, наверное, мы все-таки любим друг друга. Когда на другой день я видел Альбертину на молу, мне было страшно, как бы она не сказала, что занята сегодня и не может согласиться на мою просьбу погулять вместе, и я изо всех сил оттягивал эту свою просьбу. Я беспокоился еще и потому, что у нее был холодный и озабоченный вид; мимо проходили ее знакомые; наверное, у нее уже были планы на вторую половину дня, и я в них не участвовал. Я смотрел на нее, смотрел на это прелестное тело, на розовое личико Альбертины, воздвигающей передо мной тайну своих намерений, неведомое решение, которое вот-вот составит счастье или несчастье моего дня. Весь мир моей души, все будущее моего существованья приняло у меня на глазах аллегорическую и роковую форму юной девушки. И когда наконец я собирался с духом, когда с самым что ни на есть равнодушным видом спрашивал: «Поедем вместе на прогулку сегодня во второй половине дня?», а она мне отвечала: «С большим удовольствием», ее розовое личико вызывало во мне внезапный переход от долгой тревоги к восхитительной безмятежности, и ее формы, постоянно одаривавшие меня блаженством, и умиротворение, какое испытываешь, когда уже разразилась гроза, делались мне еще дороже. В экстазе, не таком упоительном, как алкогольный, чуть более глубоком, чем восторг дружбы, но несравнимо более глубоком, чем упоение светской жизнью, я твердил: «Какая она милая, какая обаятельная!» Мы не заказывали автомобиль только в дни обедов у Вердюренов и в те дни, когда Альбертина была занята и не могла уделить мне время; тогда я предупреждал знакомых, желавших меня видеть, что останусь в Бальбеке. Я разрешал Сен-Лу приезжать ко мне в эти дни, но только в эти дни. Один раз он приехал неожиданно, и мне пришлось отказаться от встречи с Альбертиной, лишь бы не рисковать, что они встретятся; это бы нарушило блаженный покой, в котором я пребывал с некоторых пор, и воскресило бы во мне ревность. Я успокоился тогда только после отъезда Сен-Лу. Словом, он с сожалением, но неукоснительным образом подчинился требованию никогда не приезжать в Бальбек без приглашения. А когда-то я с завистью думал о часах, которые проводила с ним герцогиня Германтская, и так ценил наши с ним встречи! Местоположение людей по отношению к нам беспрестанно меняется. В неощутимом, но беспрестанном движении нашего мира они кажутся нам неподвижными, наш взгляд длительностью в одно мгновение слишком краток, чтобы заметить их перемещенье. Но достаточно нам выбрать у себя в памяти две картинки, запечатлевшие этих людей в разные моменты, недалеко разнесенные во времени, чтобы сами эти люди не успели мало-мальски значительно измениться, и разница между двумя картинками покажет нам, насколько они сместились по отношению к нам. Он меня ужасно тревожил разговорами о Вердюренах, я боялся, как бы он не попросил, чтобы я его ввел в их дом, ведь это испортило бы мне все удовольствие ездить туда с Альбертиной, потому что я бы опять стал ревновать. Но к счастью, Робер мне признался, наоборот, что познакомиться с ними ему бы хотелось меньше всего. «Нет, – сказал он, – эти клерикальные круги меня бесят». Сперва я не понял прилагательное «клерикальные» по отношению к Вердюренам, но окончание фразы прояснило мне и мысль Сен-Лу, и его уступки модной манере выражаться, которые странно бывает подмечать в речи интеллигентных людей. «Это круги, – сказал он, – где люди превращаются в племя, где они превращаются не то в религиозное братство, не то в касту. Не говори мне, что это не сектанты: со своими они добры до приторности, а чужих презирают до дрожи. У них вопрос не как у Гамлета – быть или не быть, а быть своим или не быть своим. Ты свой, мой дядя Шарлюс свой. Уж ты меня прости, но ничего не могу поделать, мне это никогда не нравилось».

Разумеется, правило, которое я навязал Сен-Лу, – приезжать ко мне, только когда позову, столь же строго применялось ко всем, с кем я был в мало-мальски дружеских отношениях в Распельере, в Фетерне, в Монсюрване и прочих местах; и когда из окна я замечал, как дымок трехчасового поезда тянется на фоне изломанной линии парвильских скал и, напоминая неподвижный плюмаж, надолго повисает на зеленых склонах, я точно знал, что за гость спешит ко мне на обед, до поры до времени скрываясь от меня за этим облачком, наподобие божества. Должен признаться, что этим гостем, которому заранее было дозволено ко мне приехать, почти никогда не оказывался Саньет, и я часто себя за это укорял. Но Саньет и сам сознавал, что нагоняет скуку (само собой, в гостях он был еще скучнее, чем когда рассказывал свои истории), а потому, даром что он был образованнее, интеллигентнее и добрее, чем многие другие, общение с ним не только не доставляло ни малейшего удовольствия, но казалось, навевало лишь нестерпимую скуку, не отпускавшую вас целый день. Вероятно, если бы Саньет искренне признался, что боится всем наскучить, знакомые не боялись бы пускать его к себе в гости. Скука – это наименьшее зло, какое приходится терпеть, тем более что Саньет, возможно, был скучным человеком только в воображении окружающих, приписывавших ему этот недостаток, быть может, из-за его обаятельной скромности. Но он старался не подать виду, что его общества никто не домогается, а потому не смел никому навязываться. Он безусловно был прав в том, что не уподоблялся тем, кто с наслаждением раскланивается в публичных местах направо и налево, и если долго вас не видел, а теперь вдруг заметил в ложе блистательных особ, с которыми он не знаком, то приветствует вас поспешно и шумно, оправдываясь тем, что страшно рад вас видеть, убедиться, что вы опять кружитесь в вихре удовольствий, прекрасно выглядите и тому подобное. Но Саньету не хватало отваги. Он бы мог у г-жи Вердюрен или в местном поезде сказать мне, что был бы счастлив навестить меня в Бальбеке, если бы не боялся меня побеспокоить. Такое предложение меня бы не испугало. А он, наоборот, ничего не предлагал, но с мукой на лице и застывшим терракотовым взглядом, в котором, кроме трепетного желания вас увидеть, читалась (если только на примете у него не было никого другого, более привлекательного) решимость не выдать перед вами этого желания, он говорил мне с рассеянным видом: «У вас нет планов на ближайшие дни? А то я, наверное, буду поблизости от Бальбека. Впрочем, неважно, я спросил так, на всякий случай». Это никого не могло обмануть, и обратные знаки, с помощью которых мы выражаем наши чувства посредством противоположного, читаются с такой легкостью, что непонятно, почему некоторые люди, которых никуда не позвали, до сих пор говорят, например: «У меня столько приглашений, ума не приложу, куда поехать». К тому же этот рассеянный вид, вероятно, из-за проступающей в нем тревоги, внушал вам то, чего никогда не внушили бы страх перед скукой или честное признание, что собеседник хочет вас видеть, а именно какую-то неловкость, какое-то отторжение, которое в условиях обыкновенного светского общения вежливых людей действует так же, как в любви действует замаскированное предложение увидеться завтра, когда влюбленный мужчина с наигранным равнодушием делает его даме, которая его не любит; причем, возможно, дело даже не в самом предложении, а в этой притворной холодности. Что-то в Саньете заставляло собеседника отвечать с самым что ни на есть ласковым видом: «Нет, к сожалению, на этой неделе… сейчас я вам объясню…» И вместо него я приглашал людей, которым до него было далеко, но они не смотрели на меня этим печальным взглядом, и их губы не кривились от горечи, накопившейся после всех встреч с разными людьми, встреч, о которых Саньет мечтал, не смея в этом признаться. К сожалению, он почти всякий раз встречал в местном поезде знакомого, ехавшего ко мне в гости, и увы, нередко этот знакомый говорил мне в гостях у Вердюренов: «Не забудьте, что в четверг я вас навещу», а я уже успевал сказать Саньету, что в четверг я занят. Так что жизнь, в его представлении, была полна развлечений, организованных без его ведома или даже ему назло. С другой стороны, поскольку человек – существо противоречивое, чересчур скромный Саньет был болезненно нескромным. В тот единственный раз, когда он наперекор мне приехал ко мне в гости, на столе валялось какое-то письмо. Очень скоро я заметил, что он слушает меня весьма рассеянно. Его заворожило письмо, происхождения которого он совершенно не знал, и мне показалось, что того и гляди его терракотовые глаза выскочат из орбит, чтобы вп