заметил, он, как только они достаточно приблизились, протянул каждому руку, но руки, которую ему протягивал доктор, он и не подумал коснуться своей, затянутой в замшу, а ограничился тем, что поклонился ему всем корпусом и тут же выпрямился. «Мы настаиваем на том, чтобы вы ехали с нами, месье, а не сидели один в уголке. Для нас это было бы огромным удовольствием», – сердечно произнесла г-жа Котар. – «Это большая честь для меня», – произнес барон, холодно поклонившись. – «Я была очень рада узнать, что вы решили водрузить в наших местах ваши шат…». – Она хотела сказать «шатры», но ей показалось, что это слово чересчур еврейское и звучит обидно для иудея, который может усмотреть в нем намек. Поэтому она спохватилась и подыскала другое привычное ей выражение поторжественнее: «Я имела в виду: чтобы водворить в наших местах ваши пенаты (эти божества, разумеется, не имеют отношения ни к иудаизму, ни к христианству, но принадлежат религии, так давно угасшей, что у нее больше нет последователей, которых можно было бы ненароком обидеть). К сожалению, из-за начала учебного года, из-за службы профессора в больнице нам никогда не удается надолго снять жилье на лето в одном и том же месте. – И она показала шляпную картонку: – Вы только подумайте, насколько нам, женщинам, меньше везет, чем сильному полу: чтобы съездить даже так близко, к нашим друзьям Вердюренам, нам приходится тащить с собой весь этот разнообразный скарб». Я все это время смотрел на том Бальзака в руках у барона. Этот экземпляр был не в мягкой обложке, он не был куплен по случаю, как том Берготта, который он давал мне почитать в первый год. Это была книга из его библиотеки, на ней красовалась надпись: «Я принадлежу барону де Шарлюсу», рядом с которой нашлось место еще двум девизам, которые должны были продемонстрировать усидчивость и прилежание Германтов: «In prœliis non semper» и еще одной: «Non sine labore»[305]. Но вскоре мы увидим, как он, стараясь понравиться Морелю, заменит их другими. Г-жа Котар тут же заговорила на тему, которая, на ее взгляд, была близка барону. «Не знаю, согласитесь ли вы со мной, месье, – сказала она, – но я придерживаюсь широких взглядов, и по моему разумению все религии хороши, если их исповедуют искренне. Я не из тех, кто впадает в бешенство при виде… протестанта». – «Меня учили, что моя религия истинная», – возразил г-н де Шарлюс. «Это фанатик, – подумала г-жа Котар. – Сванн почти до конца жизни был терпимее, правда, он ведь был крещеный». Между тем барон, наоборот, был не только христианин, как мы знаем, но и набожен, как житель средневековья. Для него, как для скульпторов XIII столетия, христианская церковь была в полном смысле слова населена толпой безусловно живых созданий: пророков, апостолов, ангелов, всевозможных святых, окружавших воплощенное Слово, его мать, супруга матери, Всевышнего, всех мучеников и отцов церкви, всех, что зримо толпятся на папертях или в нефах соборов. Среди всех г-н де Шарлюс выбрал в покровители и заступники архангелов Михаила, Гавриила и Рафаила, с которыми часто беседовал в надежде, что они, стоя у престола Всевышнего, передадут ему молитвы барона. Поэтому ошибка г-жи Котар меня очень позабавила.
Покидая область религии, упомянем, что доктор, явившийся в Париж со скудным багажом советов матери-крестьянки, а затем окунувшийся в сугубо материальные науки, которым те, кто желает преуспеть на медицинском поприще, должны посвятить немало лет, так и не приобрел настоящей культуры; он завоевал изрядный авторитет, но не нажил житейского опыта; поэтому он буквально понял слово «честь», и оно его порадовало, потому что он был тщеславен, и опечалило, потому что он был добрый малый. «Бедный Шарлюс, – сказал он вечером жене, – мне было больно слышать, как он сказал, что ехать с нами для него большая честь. Вот бедняга, видно, у него знакомых нет, он совсем безответный». Но вскоре «верным» удалось уже без помощи милосердной г-жи Котар преодолеть неловкость, которую все они более или менее испытывали поначалу рядом с г-ном де Шарлюсом. Разумеется, при нем они постоянно помнили услышанные от Ски разоблачения относительно сексуальных причуд их спутника. Но сама эта причудливость казалась им притягательной. Она словно придавала беседе барона, в любом случае увлекательной, хотя далеко не все они были в состоянии оценить, какую-то пикантность, по сравнению с которой наиболее яркие речи самого Бришо представлялись немного пресными. Впрочем, поначалу все с удовольствием признали, что он умен. «Гениальность часто соседствует с безумием»[306], – провозгласил доктор, но как ни настаивала княгиня, жаждавшая новых знаний, ничего больше не добавил, потому что его знания о гениальности исчерпывались этой аксиомой, которая к тому же казалась ему не настолько бесспорной, как то, что он знал о брюшном тифе и артритизме. Он только добавил, поскольку при всей своей благоприобретенной самоуверенности по-прежнему не отличался воспитанием: «Довольно, княгиня, не допрашивайте меня, я приехал к морю на отдых. Да вы и все равно не поймете, вы же не разбираетесь в медицине». И княгиня извинилась и замолчала: она считала Котара очаровательным и понимала, что знаменитости часто бывают неприступны. Итак, в тот первый вечер было решено, что г-н де Шарлюс умен, несмотря на свой порок (или то, что обычно называется пороком). Теперь все, сами того не замечая, считали его умнее других из-за его порока. Когда г-н де Шарлюс, поддаваясь на искусные провокации Бришо или скульптора, провозглашал простейшие максимы о любви, ревности, красоте, для «верных» эти максимы обладали прелестью остранения благодаря особому, тайному, утонченному и чудовищному опыту, в котором барон их почерпнул; подобная психология разворачивается перед нами в русской или японской пьесе, сыгранной артистами из России или Японии, даром что психология эта сродни той, которую издавна предлагала нам драматургия. Кое-кто еще осмеливался на непристойную шутку, когда барон не слышал: «О, – шептал скульптор, видя юного железнодорожника с длинными ресницами баядерки, которого, не удержавшись, разглядывал г-н де Шарлюс, – если барон начнет строить глазки контролеру, мы никогда не приедем, поезд пойдет задом наперед. Вы только посмотрите, как он на него загляделся: мы словно не в поезде местного назначения, а на фуникулере». Но в сущности, когда г-на де Шарлюса с ними не было, все, пожалуй, были разочарованы, что едут компанией обычных людей, без этого размалеванного, пузатого и замкнутого человека, похожего на экзотическую шкатулку, подозрительную на вид, от которой так странно пахнет фруктами, что от одной мысли их отведать начинает тошнить. «Верные» мужского пола испытывали особенное удовольствие на коротком отрезке пути между Сен-Мартен-дю-Шен, где садился г-н де Шарлюс, и Донсьером, где ко всем присоединялся Морель. Дело в том, что, пока с ними не было скрипача, а дамы и Альбертина усаживались поодаль своей компанией, г-н де Шарлюс не стеснялся, не желая, чтобы подумали, будто он избегает некоторых тем и боится упоминать то, что принято называть «безнравственностью». Присутствие Альбертины его не смущало, потому что она как девушка тактичная всегда садилась вместе с дамами, чтобы мужчины могли беседовать свободно. А я охотно мирился с тем, что она не сидит рядом со мной, лишь бы она оставалась в том же вагоне. Дело в том, что я больше не ревновал ее, да почти уже и не любил, не размышлял о том, чем она занята в те дни, когда мы не видимся, но зато, когда мы были вместе, любая перегородка, которая бы могла скрыть от меня ее измену, невыносимо терзала меня, а если Альбертина удалялась с дамами в соседнее купе, я не мог усидеть на месте и, рискуя обидеть говорившего, Бришо, Котара или Шарлюса, которым я не мог объяснить причину моего бегства, я вставал и, бросив моих собеседников, шел посмотреть, не происходит ли в том купе что-нибудь предосудительное. И до самого Донсьера г-н де Шарлюс, не опасаясь никого шокировать, разглагольствовал подчас без обиняков о нравственности, уверяя, что для него не существует разделения на нравственное и безнравственное. Он говорил так из хитрости, чтобы продемонстрировать широту взглядов, веря, что его-то нравственность не вызывает у «верных» никаких подозрений. Он допускал, что в мире существует несколько людей, «осведомленных на его счет», если употребить выражение, которое позже вошло у него в обиход. Но он воображал, будто людей этих трое-четверо, не больше, и на нормандском побережье никого из них нет. Подобная иллюзия может показаться странной у столь искушенного и столь тревожного человека. Он тешил себя мыслью, что даже те, кто, по его мнению, что-то знал, представляют себе истинное положение дел весьма смутно, и воображал, будто сто́ит ему сказать этим людям то-то и то-то, как подозрения их развеются, даром что собеседники соглашались с его словами только из вежливости. Он догадывался, что я кое-что знаю или предполагаю на его счет, и даже воображал, будто мои предположения зародились гораздо раньше, чем на самом деле, но ему казалось, что они весьма расплывчаты и достаточно ему убедить меня, что такая-то подробность не соответствует истине, чтобы я ему поверил; между тем на самом деле все наоборот: общее знание, всегда предшествуя знанию подробностей, бесконечно облегчает их изучение и, разрушая все уловки, ничего не позволяет скрыть. Так, когда г-на де Шарлюса приглашал на обед кто-нибудь из «верных» или из их друзей, барон изобретал сложнейшие ухищрения, чтобы среди десятка имен, которые бы ему хотелось видеть в списке приглашенных, ввернуть имя Мореля, и приводил самые разные причины, почему ему приятно или удобно было бы в этот вечер видеть скрипача в числе гостей, но не подозревал, что хозяева, притворяясь, будто свято ему верят, за всеми этими причинами усматривают одну-единственную, всегда одну и ту же, хоть барон и воображал, что они о ней не знают, – его любовь к Морелю. Вот и г-жа Вердюрен, казалось, всегда вполне соглашалась с теми полу-артистическими, полу-человеколюбивыми причинами, которые приводил ей г-н де Шарлюс в оправдание своего интереса к Морелю; она то и дело с чувством благодарила барона за трогательную, как она выражалась, доброту к скрипачу. И как же удивился бы г-н де Шарлюс, если бы узнал, что, когда в один прекрасный день они с Морелем, опоздав на поезд, приехали позже, Хозяйка сказала: «Мы ждали только этих барышень!» Барон был бы потрясен, тем более, что почти не отлучаясь из Распельер, он изображал там нечто вроде записного капеллана или аббата, а иной раз, если Морель получал увольнительную на двое суток, ночевал там два раза кряду. Г-жа Вердюрен отводила тогда друзьям две смежные спальни и, чтобы они чувствовали себя свободно, говорила: «Если вам захочется помузицировать, не стесняйтесь, стены здесь толще крепостных, на вашем этаже никто не ночует, а мой муж спит как сурок». В такие дни г-н де Шарлюс вместо княгини ездил на вокзал встречать новоприбывших гостей и объяснял, что г-жа Вердюрен не приехала из-за нездоровья, которое описывал так хорошо, что гости входили в дом с подобающими минами и ахали от удивления, видя бодрую Хозяйку на ногах и в декольтированном платье.