Дело в том, что г-н де Шарлюс мгновенно стал для г-жи Вердюрен верным из верных, второй княгиней Щербатофф. Его положение в свете внушало ей гораздо меньше доверия, чем положение княгини, ведь она полагала, что та никого не хочет видеть, кроме «тесной компании», из презрения ко всем остальным и из особого расположения, которым пользовалась среди «верных». Вердюрены, разумеется, хитрили, объявляя занудами всех, с кем не имели возможности общаться, поэтому трудно допустить, что Хозяйка всерьез считала княгиню непреклонной ненавистницей светской суеты. Но она твердо стояла на своем и верила, что эта знатная дама искренне не желает знаться с занудами, поскольку любит все интеллектуальное. Впрочем, зануд вокруг Вердюренов становилось все меньше. Курортная жизнь позволяла знакомиться с новыми людьми без последствий, которых можно было опасаться в Париже. Блестящие господа приезжали в Бальбек без жен (что упрощало дело), рассыпались в любезностях перед теми, кто собирался в Распельер, и из зануд превращались в сливки общества. Так вышло с принцем Германтским; впрочем, отъезд принцессы не подвиг бы его на «холостяцкую» поездку к Вердюренам, если бы не мощный магнит дрейфусарства, который вознес его ввысь по склонам, ведущим в Распельер; к сожалению, Хозяйка в тот день куда-то отлучилась. Между прочим, г-жа Вердюрен не была уверена, что принц с г-ном де Шарлюсом совместимы. Барон, правда, говорил, что герцог Германтский приходится ему братом, но это могла быть ложь авантюриста. Каким бы он ни казался утонченным, любезным, «верным», Хозяйка немного сомневалась, можно ли его приглашать одновременно с принцем Германтским. Она посоветовалась со Ски и с Бришо: «Барон и принц Германтский сочетаются друг с другом?» – «Господи, мадам, за одного из двух я, пожалуй, готов поручиться». – «Да что мне один из двух, – возразила с раздражением г-жа Вердюрен. – Я спросила, насколько они сочетаются между собой!» – «Ну, мадам, на этот вопрос ответить трудно». – У г-жи Вердюрен не было на уме ничего дурного. Она не сомневалась в нравственности барона, и, задавая свой вопрос, она ничего подобного не имела в виду, а только хотела понять, можно ли пригласить одновременно их обоих, насколько это будет уместно. Употребляя эти расхожие выражения, популярные в артистических «тесных компаниях», ничего постыдного она в виду не имела. Ей хотелось похвастаться принцем Германтским, повести его после обеда на благотворительный праздник, где моряки побережья представят подготовку к отплытию. Ей некогда было заниматься всем, что требовалось, поэтому она поручила часть подготовки барону, вернейшему из верных. «Понимаете, пускай они не стоят столбом, а бегают взад и вперед, изображают аврал или как там это у них называется. Не зря же вы часто бываете в порту Бальбек-пляж, так что без лишних хлопот устроите для них репетицию. Вы-то лучше меня понимаете, господин де Шарлюс, как расшевелить морячков. Хотя, прямо скажем, что-то мы слишком суетимся ради этого принца Германтского. Может, он обычный болван из Жокей-клуба. Боже, я нелестно отзываюсь о Жокей-клубе, а вы-то, кажется, тоже там состоите. Скажите, барон, вы правда член этого клуба? Не желаете ли погулять с нами? Гляньте, какую книжку я получила, кажется, она вас заинтересует. Автор Ружон. Название любопытное: „Среди мужчин“»[307].
Я был очень доволен, что г-н де Шарлюс часто подменял княгиню Щербатофф, потому что с ней у меня сложились ужасные отношения по причине одновременно и ничтожной, и весьма значительной. Как-то раз я ехал в местном поезде и, как всегда, окружал заботой княгиню Щербатофф, как вдруг в вагон села г-жа де Вильпаризи. Она приехала на несколько недель погостить к принцессе Люксембургской, но я, связанный ежедневной потребностью видеть Альбертину, так и не ответил на множество приглашений, которыми осыпали меня маркиза и ее высочество. При виде бабушкиной подруги я ощутил укол совести и единственно из чувства долга вступил с ней в длительную беседу, не отходя от княгини Щербатофф. Я, конечно, понятия не имел, что г-жа де Вильпаризи прекрасно знает, кто такая моя соседка, но не желает с ней знакомиться. На следующей станции г-жа де Вильпаризи покинула вагон, и я даже пожалел, что не помог ей выйти; я уже собирался было занять свое место рядом с княгиней. Но тут разразилась одна из катастроф, сопровождающих людей, чье положение в обществе непрочно и они опасаются, что о них плохо отозвались, что их презирают: с княгиней произошла мгновенная перемена. Г-жа Щербатофф, не отрываясь от «Ревю де Дё Монд», стала отвечать на мои вопросы сквозь зубы и в конце концов сказала, что у нее от меня мигрень. Я понятия не имел, чем я провинился. Когда я попрощался с княгиней, ее лица не озарила обычная улыбка, она сухо попрощалась, опустив подбородок, не протянула мне руки и с тех пор никогда со мной не разговаривала. Но должно быть, она поговорила с Вердюренами, уж не знаю о чем, потому что, когда я у них спрашивал, не могу ли оказать какую-нибудь любезность княгине Щербатофф, все хором восклицали: «Нет, нет, нет! Ни в коем случае! Она этого терпеть не может!» Это говорилось не для того, чтобы меня с ней рассорить, но ей удалось всем внушить, что она равнодушна к услужливости и недосягаема для мирской суеты. Стоит только посмотреть на политика, слывущего самым бескомпромиссным, самым непреклонным, самым недоступным с тех пор, как пришел к власти; стоит посмотреть, как во времена, когда был в немилости, он с лучащейся любовью улыбкой робко вымаливал высокомерный кивок у какого-нибудь журналиста; стоит посмотреть, как гордо вскидывает голову Котар (которого новые больные считают образцом несгибаемости), и знать, из какой любовной досады, из каких ударов, нанесенных снобизму, сотканы видимое глазу высокомерие и ненависть к снобизму, которые все признают за княгиней Щербатофф, чтобы понять, что самые стойкие – это самые слабые, которых все отвергли, а самых сильных не слишком заботит, принимают их или отвергают, и только они обладают той мягкостью, которую чернь принимает за слабость.
В сущности, мне не следует строго судить княгиню Щербатофф. Ее случай такой распространенный! Однажды на похоронах кого-то из Германтов один выдающийся человек, оказавшийся рядом со мной, указал мне на стройного господина с красивым лицом. «Из всех Германтов, – сказал мне мой сосед, – этот самый поразительный, самый особенный. Это брат герцога». Я неосторожно возразил, что он ошибается; этот господин не состоит ни в каком родстве с Германтами, его зовут Фурнье-Сарловез[308]. Выдающийся человек отвернулся и с тех пор никогда со мной не здоровался.
Один знаменитый музыкант[309], член Академии, притом высокопоставленное должностное лицо, он же знакомый Ски, проездом побывал в Арамбувиле, где жила его племянница; в среду он посетил Вердюренов. По просьбе Мореля г-н де Шарлюс обошелся с ним чрезвычайно любезно и попросил дозволения по возвращении в Париж присутствовать на разных приватных концертах, репетициях и так далее, на которых играл Морель. Польщенный академик, который, впрочем, оказался милейшим человеком, обещал ему все это устроить и сдержал слово. Барона очень тронула любезность этого господина (кстати, любившего исключительно женщин, причем всей душой), очень порадовали все возможности проявить себя, прославиться, которые знаменитый артист предоставил юному виртуозу, предлагая именно ему, а не другим, столь же одаренным, участвовать в прослушиваниях, суливших известность и успех. Но г-ну де Шарлюсу не приходило в голову, что ему бы следовало испытывать еще бо́льшую благодарность мэтру, за которым числилась двойная заслуга, или, если угодно, двойная вина: он прекрасно был осведомлен о связи между скрипачом и его благородным покровителем. Он простер над этой связью свое покровительство, хотя, разумеется, без одобрения, поскольку понимал только любовь к женщине, вдохновлявшую всю его музыку, но ему были присущи равнодушие к морали, профессиональные снисходительность и услужливость, светская любезность и снобизм. А в характере отношений между этими двумя он ничуть не сомневался, потому что во время первого же обеда в Распельере осведомился у Ски о г-не де Шарлюсе и Мореле, как спросил бы о каком-нибудь мужчине и его любовнице: «Давно ли они вместе?» Впрочем, он, слишком светский человек, чтобы выдать себя перед заинтересованными лицами, был готов, если среди товарищей Мореля пойдут пересуды, пресечь их и по-отечески успокоить Мореля словами: «В наши дни такое рассказывают о ком угодно»; барона же он осыпа́л любезностями, которые г-н де Шарлюс находил прелестными, но принимал как должное, ведь ему и в голову не приходило, что знаменитый мэтр способен на такое коварство или на такую добродетель. Тем более что ни у кого не хватало подлости пересказать ему шуточки о Мореле, звучавшие у него за спиной. На этом простом примере мы видим, что сплетня, всеми осуждаемая и не имеющая ни единого защитника, метит ли она в нас и потому нам особенно неприятна, сообщает ли она нам о третьем лице нечто нам доныне неизвестное, с точки зрения психологии имеет определенный смысл. Она не позволяет уму довольствоваться мнимым видом вещей, по которому на самом деле можно судить только об их внешнем облике. Она выворачивает этот внешний облик наизнанку со сказочной ловкостью философа-идеалиста и мгновенно являет нам тот уголок изнанки, о котором мы не подозревали. Г-н де Шарлюс едва ли мог бы вообразить, как одна его нежная родственница говорит кому-то: «Неужели ты думаешь, что Меме может в меня влюбиться? Ты забываешь, что я женщина!» А между тем эта родственница питала по-настоящему глубокую привязанность к г-ну де Шарлюсу. Как же после этого удивляться, что разговоры, которые вели в его отсутствие Вердюрены, на любовь и доброту которых он не имел никакого права рассчитывать (причем, как мы увидим, разговорами дело не ограничивалось), так отличались от того, что они должны были говорить по его предположениям, то есть от простых отголосков того, что он сам от них слышал? Эти воображаемые разговоры только украшали дружескими надписями скромный идеальный павильон, в который г-н де Шарлюс удалялся подчас помечтать в одиночестве, когда его фантазия мимоходом воссоздавала то, что думали о нем Вердюрены. В павильоне была такая славная, такая сердечная атмосфера, такой отдохновенный покой, что, перед тем как заснуть, г-н де Шарлюс заглядывал туда ненадолго, чтобы отвлечься от забот, и никогда не выходил оттуда без улыбки. Но у каждого из нас существуют два таких павильона: напротив того, который представляется нам единственным, есть другой, обычно невидимый для нас, истинный, симметричный тому, что нам знаком, но совсем иной; в его убранстве мы не заметили бы ничего из того, что ожидали увидеть; оно бы ужаснуло нас, словно сотканное из отвратительных символов непредвиденной враждебности. Как бы изумился г-н де Шарлюс, проникни он в такой павильон, притаившийся напротив, благодаря какой-нибудь сплетне, словно по черной лестнице, где на дверях квартир недовольные поставщики или уволенные слуги углем нацарапали непристойные граффити! Но подобно тому, как мы лишены органа ориентации, присущего некоторым птицам, точно так же лишены мы и чувства, что на нас смотрят, и чувства расстояния: мы воображаем, что совсем рядом с нами есть люди, сосредоточившие на нас пристальное внимание, хотя на самом деле они и не вспоминают о нас никогда, и не подозреваем, что в это же время другие люди только о нас и думают. Так и жил