Содом и Гоморра — страница 68 из 81

ой точности посланников и принцев, которые, хоть и были ему, к сожалению, безразличны, но, что ни говори, общение с ними навевало некоторую безмятежность. Он привык к повадкам Мореля, знал, как мало влияния на него имеет, как мало способен проникнуть в жизнь, в которой освященные привычкой отношения с вульгарными приятелями занимали слишком много места и времени, чтобы приберечь часок для важного господина, который вечно оставался в стороне, смирял свою гордыню, понапрасну вымаливал свидание; г-н де Шарлюс был настолько уверен, что музыкант не придет, так боялся, что зашел слишком далеко и поссорился с ним навсегда, что, видя его, едва удержался от крика. Но он чувствовал себя победителем, и ему важно было диктовать условия перемирия и извлечь из него все возможные преимущества. «Зачем вы сюда явились? – произнес он. – А вы?» – добавил он, глядя на меня. «Он не хотел брать меня с собой, – сказал Морель, с наивным кокетством бросая на г-на де Шарлюса условно печальные и томные в своей старомодности взгляды с таким видом, будто хотел поцеловать барона и зарыдать, что сам он, по-видимому, почитал неотразимым, – я пришел вопреки его желанию. Я пришел во имя нашей дружбы умолять вас на коленях не совершать этого безумства». Г-н де Шарлюс чуть не сошел с ума от радости. Отклик оказался слишком бурным для его нервов, но, несмотря ни на что, он остался хозяином положения. «Дружба, на которую вы весьма некстати ссылаетесь, – сухо отвечал он, – должна бы, напротив, склонить вас к тому, чтобы одобрить меня, но я полагаю, что не должен спускать глупцу его дерзости. Впрочем, если бы мне и захотелось подчиниться мольбам дружбы, которая, помнится, когда-то судила более здраво, я бы уже не мог это сделать: письма моим секундантам уже отправлены, и я не сомневаюсь в их согласии. Вы всегда вели себя со мной как дурачок и, вместо того чтобы гордиться моим расположением, на что вы имели право, вместо того чтобы показать шайке солдафонов и прихвостней, на жизнь среди которых обрекли вас армейские законы, какую бесподобную гордость принесла вам дружба такого человека, как я, вы принялись заискивать перед ними и чуть не хвастаться тем, как мало вы мне благодарны. Я знаю, что вы виноваты только в том, – добавил он, чтобы не показать, насколько его унизили некоторые эпизоды, – что пытались угодить чужой зависти. Но почему же вы, в ваши-то годы, так ребячливы (и ребенок-то вы весьма невоспитанный), что не догадались сразу же, что вам станут завидовать за то, что я вас избрал, и за все преимущества, которые это должно было вам принести? Что ваши товарищи, подбивавшие вас со мной рассориться, только о том и думали, как бы занять ваше место? Не думал я, что должен предупреждать вас о написанных с этой целью письмах, которые получал от всех тех, кому вы так доверяете. Авансы этих лакеев я презираю так же, как их беззубые насмешки. Я беспокоюсь только о вас, потому что хорошо к вам отношусь, но всякая привязанность имеет предел, и вам бы следовало об этом догадаться». Слово «лакей» должно было сильно уязвить Мореля, ведь лакеем был его отец, однако именно потому, что его отец был лакеем, объяснение всех его светских неудач «завистью», упрощенное и бессмысленное, но непробиваемое и действующее на людей определенного класса так же неизбежно, как старые трюки на театральную публику, как угроза клерикальной опасности на палаты парламента, вызывало у него почти такое же безраздельное доверие, как у Франсуазы или слуг герцогини Германтской, для которых зависть была единственной причиной всех бед человечества. Он поверил, что друзья попытались перехватить у него местечко при бароне, и пришел в ужас от этой катастрофической (впрочем, воображаемой) дуэли. «Я в отчаянии, – вскричал он, – я этого не переживу. Но разве они не должны с вами повидаться, прежде чем ехать к тому офицеру?» – «Не знаю, вероятно, должны. Я передал одному из них, что я останусь тут до вечера и сообщу ему свои указания». – «Надеюсь, что его появление заставит вас внять голосу рассудка; только позвольте мне остаться с вами», – ласково попросил Морель. Г-ну де Шарлюсу только того было и надо. Уступил он не сразу. «С вашей стороны было бы ошибкой вспоминать по этому случаю поговорку „Кого люблю, того казню“, потому что любил-то я вас, а покарать собираюсь, даже после нашей ссоры, тех, что подло попытались вам навредить. До сих пор на их дотошные расспросы, почему такой человек, как я, подружился с жиголо, с типом более чем скромного происхождения, я отвечал девизом моих кузенов Ларошфуко: „Это моя забава“. Я даже замечал вам несколько раз, что эта забава могла бы стать моим самым большим наслаждением, притом что ваше беззаконное возвышение ничуть бы меня не унизило». И в порыве безумной гордыни он воскликнул, воздев руки: «Tantus ab uno splendor![342] Снисходить не значит опускаться, – добавил он уже спокойнее, справившись с горячкой гордости и ликования. – Надеюсь по крайней мере, что у двух моих противников, неравных мне по рангу, течет в жилах кровь, которую я могу пролить не стыдясь. На этот счет я запросил кое-каких сведений, и они меня успокоили. Сохранись у вас ко мне хоть малая толика признательности, вы бы должны гордиться, что из-за вас в душе у меня вновь вспыхнула воинственность моих предков, и в случае рокового исхода теперь, когда я понял, что вы просто юный шалопай, я скажу, как они: „Смерть есть жизнь“»[343]. Причем все это г-н де Шарлюс говорил искренне, не только из любви к Морелю, но и потому, что воинственность, доставшаяся ему, как он простодушно верил, от предков, так веселила его при мысли о поединке, что теперь ему, поначалу сочинившему эту дуэль, только чтобы призвать к себе Мореля, было жаль от нее отказаться. Всю жизнь, стоило ему выйти к барьеру, он сразу воображал себя доблестным потомком знаменитого коннетабля Германтского, хотя со стороны любого другого человека этот же поступок казался ему недостойным внимания. «Полагаю, это будет прекрасно, – сказал он нам, растягивая каждое слово. – Что значит увидеть Сару Бернар в „Орленке“?[344] Чушь! Муне-Сюлли в „Эдипе“? Чушь! Разве что какая-то тень перевоплощения мелькнет, когда спектакль играют в Нимском амфитеатре[345]. Но что это по сравнению с неслыханным счастьем – увидеть, как сражается истинный потомок Коннетабля?» И от одной этой мысли, не в силах сдержать радость, г-н де Шарлюс принялся выделывать контркварты, которые, напомнив нам Мольера[346], заставили нас благоразумно придвинуть к себе пивные кружки; кроме того, мы боялись, что первые же обмены ударами покалечат и дуэлянтов, и врача, и секундантов. «Какое бы это было заманчивое зрелище для художника! Вы должны привести Эльстира, вы же с ним знакомы», – сказал он мне. Я ответил, что он сейчас не на побережье. Г-н де Шарлюс намекнул, что ему можно послать телеграмму. «Я предлагаю это ради него, – добавил он в ответ на мое молчание. – Мастеру (а он ведь мастер) всегда интересно запечатлеть пример подобного этнического возрождения. Такое увидишь от силы раз в столетие».

Но пока г-н де Шарлюс восторгался при мысли о поединке, который поначалу задумал как сплошное притворство, Морель с ужасом воображал себе сплетни, которые полковые злые языки разнесут повсюду, потому что дуэль наделает шуму, и слухи проникнут в храм на улице Бержер. Он уже воображал, как его «класс» обо всем узнает, и все настойчивей уговаривал г-на де Шарлюса, а тот продолжал жестикулировать, упиваясь мыслью о поединке. Морель умолял барона, чтобы тот разрешил ему побыть с ним вместе до дуэли (предполагалось, что она состоится через день), чтобы не спускать с него глаз и попытаться его образумить. Эта просьба, высказанная так ласково, превозмогла последние колебания г-на де Шарлюса. Он сказал, что постарается найти предлог, чтобы отложить окончательное решение на послезавтра. Таким образом внезапно уладив дело, г-н де Шарлюс мог теперь удерживать возле себя Шарли по меньшей мере два дня и, пользуясь этим, добиться от него обязательств на будущее в обмен на отказ от дуэли, которая сама по себе была, по его словам, упоительным упражнением, так что отказаться от нее было бы жаль. И уж в этом он наверняка был искренен, потому что всегда наслаждался выходом на поединок, когда предстояло скрестить клинки или обменяться выстрелами с противником. Наконец явился Котар, правда, с большим опозданием, поскольку был так рад оказаться секундантом и так этим взволнован, что ему пришлось останавливаться во всех кафе и на всех фермах, попадавшихся по дороге, и просить, чтобы ему указали «одно местечко», или «два нуля». Как только он прибыл, барон увлек его в другую комнату: он считал, что согласно дуэльному кодексу нам с Шарли не подобает присутствовать при их разговоре, и мастерски умел назначить какое-нибудь помещение то тронным залом, то совещательной комнатой. Оказавшись наедине с Котаром, он сердечно его поблагодарил, но объявил, что, по всей вероятности, пересказанные слова на самом деле не были произнесены, а потому он покорнейше просил доктора предупредить второго секунданта, что, если не произойдет каких-нибудь осложнений, инцидент будет считаться исчерпанным. Котар испытал разочарование, когда опасность отпала. Он даже чуть было не вспылил, но вспомнил, что один из его наставников, самый блестящий врач своего времени, в первый раз баллотируясь на выборах в Академию, недобрал двух голосов, однако сделал хорошую мину при плохой игре и подошел пожать руку удачливому сопернику. Поэтому доктор ничем не выдал своей досады (да это бы ничего и не изменило), а только пробормотал (даром что сам боялся всего на свете), что некоторых вещей никому не следует спускать, но добавил, что так оно лучше и решение барона его радует. Г-н де Шарлюс, желая выразить доктору признательность примерно таким образом, как герцог, его брат, моему отцу, поправив когда-то воротник его пальто, или какая-нибудь герцогиня, обнимающая плебейку за талию, придвинул свой стул вплотную к стулу доктора, несмотря на отвращение, которое тот ему внушал. И не только не испытывая физического удовольствия, но преодолевая гадливость (не из-за своих необычных наклонностей, а потому, что он был Германтом), он взял доктора за руку и некоторое время ее ласково поглаживал, как хозяин, который треплет свою лошадь по морде и угощает ее сахаром. Котар никогда не давал понять барону, что слышал какие бы то ни было, пускай самые невнятные, сплетни о его поведении, но это не мешало ему в глубине души считать г-на де Шарлюса «ненормальным» (он даже говорил о лакее г-на Вердюрена с обычной своей бестактностью в выборе слов и самым что ни на есть серьезным тоном: «А это не любовница ли барона?»), и, не имея опыта общения с подобными людьми, он вообразил, что поглаживание руки – прелюдия к изнасилованию, что дуэль была всего лишь предлогом для того, чтобы завлечь его в ловушку и завести в уединенный салон, где барон собирается взять его силой. Не смея встать со стула, к которому пригвоздил его страх, он в ужасе вращал глазами, словно угодил в руки дикаря и вполне допускает, что дикарь этот питается человечиной. Наконец г-н де Шарлюс выпустил его руку и, желая быть как можно любезнее, произнес: «Не выпьете ли вы с нами что-нибудь, скажем, то, что раньше называли „мазагран“, или „глорию“