Содом и Гоморра — страница 73 из 81

е эти объяснения и драмы, которые из-за них разыгрывались: такое пристрастие как в мире аристократии, так и в буржуазной среде бывает порождено праздностью. В один прекрасный день в Распельере поднялась буря чувств: г-жа Вердюрен на целый час удалилась вместе с Бришо и, как позже узнали, сказала ему, что г-жа де Камбремер над ним издевается, что он в ее салоне стал притчей на устах, что он позорит собственную старость, порочит свое профессорское звание. Она дошла до того, что напомнила ему в самых трогательных выражениях о прачке, с которой он жил в Париже, и об их дочурке. И она победила: Бришо перестал ездить в Фетерн, но горевал так, что два дня даже казалось, что он совершенно ослеп, и, как бы то ни было, его болезнь резко обострилась и с тех пор больше уже не отступала. Тем временем Камбремеры, в большом гневе на Мореля, как-то раз нарочно пригласили г-на де Шарлюса, но без скрипача. Не получив от барона ответа, они решили, что допустили бестактность, и рассудив, что злопамятность дурная советчица, с некоторым опозданием все же написали Морелю, – эта глупость, подтверждавшая власть г-на де Шарлюса, вызвала у него на устах улыбку. «Отвечайте за нас обоих, что я принимаю приглашение», – сказал барон Морелю. День обеда настал, все ждали в большой гостиной Фетерна. На самом деле Камбремеры давали обед для самых что ни на есть сливок местного общества – для г-на и г-жи Фере. Но они так боялись не угодить г-ну де Шарлюсу, что, хотя с супругами Фере их познакомил г-н де Шевриньи, г-жу де Камбремер стала бить лихорадка, когда в день обеда этот самый г-н де Шевриньи заехал к ним с визитом. Были изобретены разные предлоги, чтобы спровадить его обратно в Босолей как можно скорей – и все же во дворе он встретился с супругами Фере, и они были потрясены, видя, как его изгоняют с позором. Но Камбремеры хотели любой ценой избавить г-на де Шарлюса от созерцания г-на де Шевриньи, считая своего здешнего друга провинциалом из-за кое-каких нюансов, на которые не обращают внимания в своем кругу и придают им значение лишь при посторонних, хотя они-то как раз единственные, кто этих мелочей не замечает. Но посторонним не любят предъявлять родственников, которые остались такими, какими все прочие уже стараются не быть. А г-н и г-жа Фере были в высшей степени так называемые «превосходные люди». В глазах тех, кто их так называл, Германты, Роганы и многие другие тоже были превосходными людьми, но сами их имена избавляли от необходимости об этом упоминать. Поскольку не все знали о высоком происхождении матушки г-жи Фере и о том, в какой необыкновенно недоступный круг они с мужем были вхожи, для ясности принято было добавлять, что они «из самых-самых лучших». Возможно, их малоизвестное имя подсказывало супругам Фере вести себя с высокомерной сдержанностью? Так или иначе, но они виделись только с теми, с кем водили знакомство Ла Тремуйли. И только благодаря положению королевы побережья, которое все в департаменте Манш признавали за старой маркизой де Камбремер, супруги Фере каждый год приезжали на один из ее приемов. Их пригласили к обеду и очень рассчитывали на впечатление, которое произведет на них г-н де Шарлюс. Им скромно указали, что он будет в числе гостей. Случилось так, что супруги Фере его не знали. Г-жа де Камбремер была этим очень довольна, и на лице ее блуждала улыбка химика, который впервые произведет соединение двух чрезвычайно важных веществ. Отворилась дверь, и г-же де Камбремер чуть не стало дурно: вошел один Морель. Как секретарь лица королевской крови, которому поручено принести извинения за своего повелителя, как морганатическая супруга, сообщающая, что, к сожалению, супруг ее заболел (к этому средству прибегала г-жа де Кленшан по отношению к герцогу Омальскому)[365], Морель произнес как нельзя более легкомысленным тоном: «Барон не сможет прийти. Он слегка недомогает; во всяком случае, полагаю, что дело в этом… Я с ним на этой неделе не виделся», – добавил он, этими последними словами окончательно повергнув г-жу де Камбремер в отчаяние, ведь она уже успела сказать г-ну и г-же Фере, что Морель видится с г-ном де Шарлюсом во всякое время дня. Камбремеры притворились, что отсутствие барона только украшает собрание, и по секрету от Мореля говорили гостям: «Обойдемся без него, не правда ли, вечер будет еще приятнее». Но они пришли в ярость, подозревали заговор со стороны г-жи Вердюрен и, отвечая ударом на удар, когда она опять пригласила их в Распельер, г-н де Камбремер, не в силах устоять перед удовольствием вновь увидать свой дом и повидаться с горсткой приглашенных, приехал, но один, сказав, что маркизе очень жаль, но врач велел ей не покидать спальни. Камбремеры рассчитывали, что этим половинным присутствием проучат г-на де Шарлюса и покажут Вердюренам, что их объединяет с обитателями Распельера лишь самая необходимая вежливость; так когда-то принцессы крови провожали герцогинь, но только до середины второй комнаты. Спустя несколько недель они были уже почти в ссоре. Г-н де Камбремер объяснял мне это так: «Скажу вам, что с господином де Шарлюсом нелегко иметь дело. Он отчаянный дрейфусар…» – «Что вы!» – «Уверяю вас… во всяком случае, его кузен принц Германтский дрейфусар, им за это изрядно достается. У меня есть родственники, которые внимательно за этим следят. Я не могу общаться с этими людьми, это рассорит меня со всей моей семьей». – «Раз принц Германтский дрейфусар, – сказала г-жа де Камбремер, – то как нельзя кстати, что Сен-Лу, который женится на его племяннице, тоже дрейфусар. Может быть, это и есть причина их брака». – «Полно, моя дорогая, не говорите, что Сен-Лу, которого мы так любим, дрейфусар». – «Не следует неосмотрительно бросаться подобными обвинениями, – заметил г-н де Камбремер. – Что о нем подумают в армии по вашей милости!» – «Из армии он уже уволился, – сказал я г-ну де Камбремеру. – Что до его женитьбы на мадмуазель де Германт-Брассак, то едва ли это правда». – «Все только об этом и говорят, но вам виднее». – «А я вам повторяю, он мне сам говорил, что он дрейфусар, – сказала г-жа де Камбремер. – В сущности, это вполне извинительно, Германты наполовину немцы». – «К Германтам с улицы Варенн это вполне подходит, – сказал Канкан. – Но Сен-Лу – совсем другое дело; даром что у него вся родня немцы, его отец прежде всего притязал на свой титул французского аристократа, вернулся в армию в 1871 году и достойнейшим образом пал на войне. Я очень строго придерживаюсь принципов, но не нужно преувеличивать ни в ту сторону, ни в эту. In medio… virtus[366] не помню. Так доктор Котар говорит. Вот уж кто за словом в карман не лезет. Вы бы завели здесь „Малый Ларусс“». Г-жа де Камбремер, избегая высказываться о латинской цитате и уклоняясь от обсуждения Сент-Лу, поскольку муж, кажется, считал, что в этом вопросе ей не хватает такта, отыгралась на Хозяйке, чью ссору с ней было еще более необходимо объяснить. «Мы с удовольствием сдали Распельер госпоже Вердюрен, – сказала маркиза. – Однако она, судя по всему, решила, что с домом и со всем остальным, что она исхитрилась присвоить, – лужайкой, старинными обоями и прочим, что вовсе не входило в условия аренды, – она вдобавок получила право на нашу дружбу. Это совершенно разные вещи. Наша вина в том, что мы не уладили вопрос попросту через управляющего или через агентство. В Фетерне это не имеет значения, но воображаю себе лицо моей тетки Шнувиль, когда она увидит, что на мой вечер притащилась вечно растрепанная мамаша Вердюрен. Г-н де Шарлюс, разумеется, знаком с очень порядочными людьми, но водится и с совсем неподходящей публикой». Я спросил, с кем он водится. Под напором вопросов г-жа де Камбремер наконец ответила: «Утверждают, что он содержал какого-то господина Моро, Морий, Морю, что-то в этом роде. Он, конечно, не имеет никакого отношения к скрипачу Морелю, – добавила она, покраснев. – Когда я почувствовала, что госпожа Вердюрен воображает, будто, раз уж она снимала у нас дом в департаменте Манш, то теперь вправе наносить нам визиты в Париже, я поняла, что с этим надо покончить».

Несмотря на ссору с Хозяйкой, с «верными» Камбремеры по-прежнему ладили и охотно садились в наш вагон, когда куда-нибудь ехали. На подъезде к Дувилю Альбертина в последний раз доставала зеркальце, иногда решала, что неплохо бы сменить перчатки или снять на минуту шляпку, и черепаховым гребнем, моим подарком, который был вколот в ее волосы, приглаживала, а потом приподнимала взбитые надо лбом локоны, а если было необходимо, поправляла шиньон над волнами волос, спускавшимися правильными рядами до самого затылка. Рассевшись по ожидавшим нас экипажам, мы не понимали, где мы; дороги были не освещены; по стуку колес, вдруг становившемуся громче, мы догадывались, что проезжаем деревню, воображали, что приехали, но снова оказывались в чистом поле, слышали далекие колокола, забывали, что на нас смокинги, и почти засыпали, когда под конец этого долгого темного пространства, которое, из-за преодоленного расстояния и случайностей, неразрывно связанных с путешествием по железной дороге, переносило нас, казалось, в гораздо более поздний ночной час, когда мы будем уже чуть ли не на полпути к Парижу, скрип колес по мелкому песку внезапно открывал нам, что мы въехали в парк, и вспыхивали, возвращая нас к светской жизни, ослепительные огни гостиной, а потом столовой, и тут мы одним резким толчком возвращались во времени назад, слыша, как бьет восемь часов, – а мы-то думали, что уже гораздо позже, – и видели, как множество кушаний и отменных вин сменяли друг друга вокруг господ во фраках и декольтированных дам, складываясь в один блистательный ужин, настоящий званый ужин, менявшийся до неузнаваемости из-за того, что его дважды, благодаря пути туда и обратно, обвивал удивительный темный шарф, который соткали ночные часы, сельские и морские, в силу своего светского предназначения растерявшие изначальную торжественность. Обратный путь заставлял нас покинуть и быстро позабыть лучистое великолепие сияющей гостиной и перебраться в экипажи, а там я исхитрялся устроиться рядом с Альбертиной, чтобы моя подружка не очутилась без меня с чужими людьми, а часто и по другой причине: в темноте экипажа мы оба могли позволить себе многое, и даже когда внутрь просачивался внезапный луч, высвечивавший нас, вцепившихся друг в друга, извинением нам служили толчки и рывки кареты. Когда г-н де Камбремер еще не рассорился с Вердюренами, он спрашивал меня: «Вы не боитесь, что в этом тумане будете задыхаться? У моей сестры нынче утром была чудовищная одышка. А, у вас тоже! – с удовлетворением замечал он. – Я скажу ей вечером. Я знаю, как только она вернется домой, она тут же спросит, давно ли у вас не было приступов удушья». Впрочем, о моих приступах он упоминал только ради того, чтобы перейти к приступам сестры, и расспрашивал меня, чтобы лучше представлять себе разницу между моим удушьем и ее. Но, несмотря на всю эту разницу, приступы сестры представлялись ему убедительнее, ему не верилось, что средство, «благотворное» для его родни, не годится для меня, и он сердился, что я не желаю его испробовать, потому что есть кое-что еще более невыносимое, чем лечение: это невозможность навязать его другим. «Впрочем, зачем я, профан, вас убеждаю, когда тут у нас ареопаг, у вас есть возможность приникнуть к истокам. Какого мнения профессор Котар?»