[372]. А эта улица всегда принадлежала монашеским орденам. Чудовищное надругательство, тем более что в двух шагах от улицы Белых Плащей расположена улица, название которой мне никак не вспомнить, но она вся целиком отдана евреям: еврейские буквы на вывесках лавок, пекарни, где изготовляют мацу, еврейские мясные лавки, воистину, это парижский Judengasse. Господин де Рошгюд называет эту улицу парижское гетто[373]. Вот там бы и жить господину Блоку. Разумеется, – горделиво и высокопарно продолжал он, невольно повинуясь голосу наследственности, то есть откинув назад голову и придав своему лицу выражение, достойное старого мушкетера эпохи Людовика XIII, то есть выражение, подобающее тому, кто рассуждает на эстетические темы, – я этим интересуюсь только с точки зрения искусства. Политика не по моей части, и я не могу из-за какого-то Блока огульно осуждать нацию, среди своих прославленных сыновей давшую миру Спинозу[374]. И я слишком восхищаюсь Рембрандтом[375], чтобы не понимать красоты, которую можно открыть для себя, посещая синагогу. Но гетто, в сущности, тем красивее, чем оно однороднее и многолюднее. Словом, не сомневайтесь: поскольку у этого народа практичность и корыстолюбие перемешаны с садизмом, вашего друга побудили избрать улицу Белых Плащей именно близость древнееврейской улочки, о которой я вам говорил, и соседство с израильтянскими мясными лавками. Как все это любопытно! Кстати, здесь неподалеку жил тот странный еврей, что сварил гостии, после чего, по-моему, сварили его самого, и это еще более странно, потому что подразумевает, будто тело какого-то еврея так же ценно, как плоть Господа нашего[376]. Может быть, мы бы могли договориться с вашим другом, чтобы он сходил с нами осмотреть церковь Белых Плащей. Подумать только, там было выставлено тело Людовика Орлеанского после того, как его убил Иоанн Бесстрашный, к сожалению, не избавив нас от герцогов Орлеанских. Между прочим, у меня самого превосходные отношения с моим кузеном герцогом Шартрским, но, вообще говоря, это семейство захватчиков, по их вине был убит Людовик XVI, лишены престола Карл X и Генрих V. И у них это в крови: среди их предков Месье, которого так звали, видимо, потому что он был поразительной старухой, и регентом, и так далее[377]. Ну и семейка!» В эту речь, не то антиеврейскую, не то проиудейскую, смотря по тому, обращать ли больше внимания на ее буквальный смысл или на содержавшиеся в ней намеки, вклинились несколько слов, которые, к отчаянию г-на де Шарлюса, шепнул мне на ухо Морель. От Мореля не укрылось впечатление, которое произвел Блок, и на ухо поблагодарил меня за то, что я его «спровадил», цинично добавив: «Он не хотел уходить, все это ревность и ничего больше, мое место ему понадобилось. Чего и ждать от жида!» – «Можно было бы воспользоваться этой затянувшейся остановкой, чтобы расспросить вашего друга о некоторых ритуалах. Не могли бы вы его догнать?» – с тревожной неуверенностью в голосе обратился ко мне г-н де Шарлюс. «Нет, никак не могу, он уехал в экипаже и вдобавок на меня рассердился». – «Спасибо, спасибо», – шепнул мне Морель. «Это чепуха, экипаж нетрудно догнать, ничто не мешает вам нанять автомобиль», – возразил г-н де Шарлюс, для которого препятствий не существовало. Но, заметив, что я промолчал, продолжал настаивать, дерзко цепляясь за последнюю надежду: «Что за экипаж? Вы его выдумали или он существует на самом деле?» – «Это открытая почтовая карета, она уже, наверное, подъезжает к „Дому командора“». Г-н де Шарлюс смирился перед неизбежностью и даже попытался шутить: «Не взять ли нам штурмом каретный сарай?» Наконец нас предупредили, что поезд сейчас тронется, и Сен-Лу нас покинул. Но в тот день он единственный раз, войдя в наш вагон, невольно заставил меня страдать, когда я на мгновение представил себе, как пойду провожать Блока и оставлю его с Альбертиной. Обычно его присутствие не причиняло мне боли. Ведь в другие дни Альбертина, чтобы уберечь меня от малейшей тревоги, под каким-нибудь предлогом садилась так, что даже ненароком никак не могла бы коснуться Робера; она едва могла хотя бы подать ему руку; отвернувшись от него, она, как только он появлялся, принималась вовсю болтать, чуть ли не как с близким другом, с кем-нибудь из пассажиров и продолжала эту игру, пока Сен-Лу нас не покидал. Поэтому, когда он наведывался к нам в Донсьере, это не причиняло мне ни мучений, ни даже малейшей неловкости; все до единого его появления радовали меня, были для меня знаками уважения и гостеприимства. Уже с конца лета, по пути из Бальбека в Дувиль, издали замечая станцию Сен-Пьер-дез-Иф, над которой вечером гряда скал на мгновенье вспыхивала розовыми искрами, словно снега в час заката на вершине горы, я больше не испытывал ни малейшей печали, – не то что в первый вечер, когда она, эта гряда, так внезапно и странно выросла передо мной и мне мучительно захотелось не ехать дальше, в Бальбек, а пересесть на поезд, идущий обратно, в Париж; я не думал даже о зрелище, что открывалось здесь по утрам, как говорил мне Эльстир, в предрассветный час, когда все цвета радуги преломляются на скалах; в этот час он, бывало, часто будил мальчика, которого в какой-то год выбрал себе в натурщики, и писал его, обнаженного, на песке. Теперь название Сен-Пьер-дез-Иф предупреждало меня лишь о том, что сейчас появится странный, умный, пятидесятилетний человек в гриме и пудре, с которым я могу поговорить о Шатобриане и Бальзаке. И теперь, в вечернем тумане, позади крутой энкарвильской скалы, навевавшей мне когда-то бесконечные мечты, я отчетливо, словно старинный песчаник стал прозрачным, видел прекрасный дом, принадлежавший дяде г-на де Камбремера, и знал, что здесь мне всегда будут рады, если только я не предпочту поужинать в Распельере или вернуться в Бальбек. Так что не только имена мест в этом краю утратили первоначальную таинственность, но и сами места. Имена, уже наполовину очищенные от тайны, которую этимология заменила рассуждениями, спустились еще одной ступенью ниже. Во время наших возвращений мы замечали в Сен-Васте, Арамбувиле, в тот миг, когда поезд останавливался, какие-то тени, но сперва их не узнавали; подслеповатый Бришо, наверно, принял бы их в темноте за призраки Эрембальда или Гискара[378]. Но тени подходили к вагону. Это был всего-навсего г-н де Камбремер, насмерть рассорившийся с Вердюренами; он провожал гостей и подходил ко мне, чтобы от имени матери и жены спросить, не желаю ли я, чтобы меня «похитили» и увезли на несколько дней в Фетерн, где ожидаются сперва превосходная певица, которая исполнит мне всего Глюка, а затем известный шахматист, с которым я смогу сыграть несколько партий, что, впрочем, не помешает ни рыбной ловле и прогулкам на яхте по заливу, ни даже ужинам у Вердюренов, которым маркиз клялся честью меня ненадолго «уступить», для пущего удобства и безопасности доставить в Распельер и привезти обратно. «Но мне не верится, что вам будет полезно поехать так высоко в горы. Я знаю, что моя сестра бы этого не перенесла. Она бы вернулась домой чуть живая. Кстати, сейчас ей что-то нездоровится… А вы перенесли такой сильный приступ! Завтра вы не сможете держаться на ногах!» И он давился с хохоту, но не от злорадства, а потому же, почему не мог без смеха видеть, как падает хромой прохожий на улице, или разговаривать с глухим. «А как было раньше? Как, приступов не было уже две недели? Да ведь это превосходно! Право же, вы должны пожить у нас в Фетерне, вы поговорите о ваших удушьях с моей сестрой». В Энкарвиле в поезде появлялся маркиз де Монпейру в сапогах и шляпе, украшенной фазаньими перьями: он не мог ехать в Фетерн, потому что отправлялся на охоту, и пожимал руки отъезжающим, а заодно уж и мне, и сообщал, что в скором времени, в тот день, когда мне будет удобно, меня посетит его сын и он будет мне весьма благодарен, если я его приму и уговорю хоть немного заняться чтением; а иногда заглядывал г-н де Креси: он курил послеобеденную, по его выражению, трубку, с удовольствием принимал в подарок сигару или даже несколько и говорил мне: «Ну что, не скажете ли, когда ждать нашего следующего лукуллова пира? Разве нам не о чем поболтать? Позвольте вам напомнить, что в поезде мы не договорили о двух семействах Монтгомери. Надо бы до конца прояснить этот вопрос. Я на вас рассчитываю». Другие приходили только купить газеты. Из них многие тоже были не прочь с нами поболтать; я всегда подозревал, что они прогуливались по перрону ближайшей к их дому станции только потому, что больше им нечем было заняться, а здесь они хотя бы раскланивались со своими знакомыми. Остановки местного поезда, в сущности, не хуже любого другого события давали им повод побывать среди людей своего круга. Сам поезд, словно сознавая возложенную на него миссию, проникся человеческим дружелюбием; терпеливый, услужливый, он ждал опаздывавших, сколько требовалось, и даже когда трогался, останавливался, чтобы подобрать тех, кто ему махал; они бежали за ним, пыхтя, и этим были на него похожи, но отличались тем, что догоняли его так быстро, как только могли, а он двигался с разумной медлительностью. И Эрменонвиль, Арамбувиль, Энкарвиль уже даже не напоминали мне о свирепом величии нормандского завоевания, недовольные тем, что бесследно растаяла неизъяснимая печаль, омывавшая их в сырых сумерках, когда я видел их прежде. Донсьер! Даже когда я уже изучил его и очнулся от мечты, как долго в этом имени сохранялись для меня прекрасные ледяные улицы, освещенные витрины, аппетитная дичь! Донсьер! Теперь это была просто одна из станций, на которой в вагон садился Морель; Эглевиль (Aquilœvilla), где нас обыкновенно ждала княгиня Щербатофф; Менвиль, станция, на которой обычно выходила из вагона Альбертина в ясные вечера, если не очень уставала за день и хотела провести со мной еще немного времени; по крутой тропе отсюда ей было немногим дальше, чем если выйти в Парвиле