[382], который насилу может передать звук из дома в дом, по сравнению с телефонами, витающими над улицами, городами, полями, морями, связывающими страны. Я причалил к ужасной «terra incognita», передо мной открылась новая фаза нежданных страданий. А все-таки мы как будто заранее предчувствуем этот наплыв реальности, накрывающий нас с головой, такой огромный рядом с нашими робкими и ничтожными предположениями. Наверно, это и произошло с тем, что я только что узнал: дружба Альбертины с мадмуазель Вентейль – это нечто такое, чего не мог породить мой разум, но я смутно опасался чего-то подобного, глядя на Альбертину рядом с Андре. Часто мы не заходим в наших страданиях достаточно далеко только из-за недостатка творческого воображения. И самая ужасная реальность вместе со страданием приносит нам радость прекрасного открытия, потому что просто придает новую и отчетливую форму тому, что мы перебирали в мыслях, не догадываясь, что это так и есть. Поезд остановился в Парвиле, мы остались единственными его пассажирами, и голос, расслабленный бесполезностью своей задачи, которую он все же исполнял, верный привычке, диктующей ему одновременно точность и безразличие, но главным образом сонный, прокричал: «Парвиль!» Альбертина, сидевшая напротив меня, видя, что она приехала, прошла из глубины вагона, где мы сидели, к выходу и открыла двери. Но это ее движение к выходу нестерпимо надрывало мне сердце, словно, даром что тело мое расположилось в независимой позе в двух шагах от места, где, казалось, еще оставалось тело Альбертины, на самом деле этот пространственный разрыв между нами, который пришлось бы изобразить верному натуре художнику, был только видимостью, и вздумай кто-нибудь перерисовать картинку согласно истинной реальности, ему следовало бы изобразить Альбертину не в нескольких шагах от меня, а во мне. Удаляясь, она причиняла мне такую боль, что я ее догнал и отчаянно дернул за руку. «У вас нет никакой физической возможности переночевать сегодня в Бальбеке?» – спросил я. – «Физически я бы могла. Но у меня глаза слипаются». – «Вы бы оказали мне огромную услугу». – «Ну хорошо, хотя я вас не понимаю; почему вы не сказали раньше? Так и быть, остаюсь». Мама уже спала, когда я, сняв для Альбертины комнату на другом этаже, вернулся к себе. Я сел у окна, удерживаясь от рыданий, чтобы не услышала мама, спавшая по ту сторону тонкой перегородки. Я даже не подумал затворить ставни, потому что в какой-то миг, подняв глаза, увидал в небе, прямо перед собой, тот самый отблеск угасшего красного пламени, который уже видел в ривбельском ресторане на этюде Эльстира, изображавшем закат[383]. Я вспомнил, в какой восторг пришел еще раньше от этого пейзажа, открывшегося мне в окне поезда в день приезда в Бальбек: я видел тогда изображение вечера, но такого, за которым следовала не ночь, а новый день[384]. Но теперь никакой день не станет для меня новым, не пробудит во мне жажды неведомого счастья, а лишь продлит мои страдания, пока они не станут невыносимыми. Правда, которую в свое время открыл мне в парвильском казино Котар, больше не вызывала у меня сомнений. То, чего я давно уже опасался, в чем смутно подозревал Альбертину, то, что мой инстинкт чуял во всем ее облике и что доводам рассудка, повиновавшимся моему влечению, понемногу удалось опровергнуть, оказалось правдой! Позади Альбертины я видел теперь не голубые горы морской воды, а спальню в Монжувене, где она бросалась в объятия мадмуазель Вентейль со смехом, в котором звучало незнакомое наслаждение. Ведь Альбертина хороша собой, разве мадмуазель Вентейль, чьи склонности очевидны, не попросила ее пойти навстречу подруге? И Альбертину это не шокировало, она согласилась, иначе бы они поссорились, но нет, на самом деле они сблизились еще больше. А грациозное движение, с каким она прижалась подбородком к плечу Розмонды, глядя на нее и целуя ее в шею – это движение напомнило мне мадмуазель Вентейль, но, размышляя о нем, я не решался признать, что один и тот же жест непременно выдает одни и те же наклонности: может быть, Альбертина просто переняла его от мадмуазель Вентейль? Угасшее небо понемногу озарялось. До сих пор я никогда не просыпался, не улыбнувшись самым заурядным вещам, – чашке кофе с молоком, шуму дождя, грохоту ветра, а теперь чувствовал, что день, который вот-вот наступит, и все дни, идущие за ним, никогда больше не принесут мне надежды на неведомое счастье, а лишь продолжат мое терзание. Я еще был привязан к жизни; но я знал, что она не принесет мне больше ничего, кроме муки. Я еще дорожил жизнью; я знал, что отныне мне нечего от нее ждать, кроме новых жестокостей. Несмотря на слишком ранний час, я поспешил к лифту, позвонил лифтеру, в чьи обязанности входило дежурить ночью, и попросил его сходить в комнату к Альбертине и передать, что мне нужно сообщить ей что-то важное, если она может меня принять. Ответ гласил: «Мадмуазель предпочитает зайти к вам сама. Она придет через минуту». И в самом деле скоро вошла Альбертина в халате. «Альбертина, – сказал я ей очень тихо, давая понять, что она тоже не должна повышать голос, чтобы не разбудить маму, от которой нас отделяла только перегородка, сейчас невыносимо тонкая, из-за которой приходилось шептать, а когда-то так прекрасно выражавшая бабушкины мысли, что достигала музыкальной прозрачности, – Альбертина, мне стыдно, что я вас потревожил. Вот. Чтобы вы все поняли, я должен сказать вам что-то, чего вы не знаете. Я приехал сюда, расставшись с женщиной, на которой должен был жениться, ради меня она была готова отринуть все. Сегодня утром она собиралась уехать, и вот уже неделя, как я себя спрашиваю что ни день, хватит ли у меня мужества не телеграфировать ей, что я возвращаюсь. Мужества мне достало, но я был в таком отчаянии, что боялся покончить с собой. Вот почему я вчера вечером попросил вас переночевать в Бальбеке. Если бы я собрался себя убить, мне бы хотелось попрощаться с вами». И я разрыдался, не сдерживая слез, придававших правдоподобие моей выдумке. «Бедненький мой, если бы я знала, я бы провела ночь рядом с вами», – воскликнула Альбертина, так искренне взволнованная моим горем, причину которого я от нее скрыл, не скрыв самого горя и его глубины, что ей даже не пришло в голову, что я бы мог жениться на этой женщине и тогда развеялась бы ее надежда на «прекрасную партию». «Впрочем, – продолжала она, – вчера всю дорогу с самого Распельера я чувствовала, что вы нервничаете, что вы печальны, и я за вас боялась». На самом деле горе началось только в Парвиле, а нервность, которую Альбертина, к счастью, приняла за выражение горя, хотя происходила она от другой причины, объяснялась тем, что я с тоской думал, как проведу с ней еще несколько дней. Она добавила: «Больше я с вами не расстанусь, буду проводить здесь все время». Вот так она мне предложила – и кроме нее, некому было мне это предложить – единственное лекарство против сжигавшей меня отравы, но эти лекарство и отрава были между собой похожи: одно было мягкое, другая жестокая, но оба исходили от Альбертины. И тут же та Альбертина, что была моим мучением, едва она заговорила о том, как я страдаю, превратилась в Альбертину-лекарство, и я растрогался, как выздоравливающий. Но я думал, что скоро она уедет из Бальбека в Шербур, а оттуда в Триест. Она вернется к прежним привычкам. Больше всего я хотел не пустить Альбертину на корабль, попытаться увезти ее в Париж. Конечно, из Парижа ей будет еще легче, чем из Бальбека, уехать в Триест, если она пожелает, но в Париже мы еще посмотрим; может быть, я смогу попросить герцогиню Германтскую через кого-нибудь повлиять на подругу мадмуазель Вентейль, чтобы та не задержалась в Триесте, предложить ей работу в другом месте, например, у принца де…, которого я встречал у г-жи де Вильпаризи и у самой герцогини Германтской. И даже если Альбертина захочет съездить к принцу, чтобы повидаться с подругой, герцогиня Германтская его предупредит, и он помешает их встрече. Конечно, я бы мог подумать, что, раз уж у Альбертины такие вкусы, в Париже она найдет немало других женщин, с которыми их насытит. Но каждый порыв ревности относится к кому-нибудь одному и носит отпечаток того лица, которое его возбудило, сейчас это была мадмуазель Вентейль. Больше всего меня беспокоила подруга мадмуазель Вентейль. Я когда-то думал об Австрии с таинственной страстью, потому что из этой страны приехала Альбертина (ее дядя был там советником посольства), и географические особенности, народ, ее населявший, ее памятники, пейзажи я разглядывал в улыбке и манерах Альбертины, как атлас, как собрание видов; я до сих пор ощущал эту таинственную страсть, но знаки поменялись, и она переместилась в область ужасного. Да, Альбертина явилась оттуда. Там она точно знала, что в каждом доме встретится то с подругой мадмуазель Вентейль, то с прочими друзьями. Пробудятся детские привычки, через три месяца все соберутся на Рождество, потом 1 января – эти даты сами собой навевали мне грусть, бередили бессознательную память о горе, которое терзало меня когда-то, когда они на целые новогодние каникулы разлучали меня с Жильбертой. После долгих обедов, после празднования Рождества, когда все будут веселые и возбужденные, Альбертина с тамошними подругами станут обниматься, как обнимались они с Андре у меня на глазах, хотя дружба Альбертины и Андре была невинна, а может быть, даже бросятся друг к другу на шею, как в Монжувене бросилась к мадмуазель Вентейль ее подруга, когда я за ними подглядывал. Теперь, пока подруга щекотала мадмуазель Вентейль и пыталась повалить ее на диван, я наделял ее раскрасневшимся лицом Альбертины и как будто слышал ее странный, грудной смех, когда она сперва бросилась прочь, а потом уступила. Как ничтожна по сравнению с болью, которую я сейчас испытывал, была ревность, пронзившая меня в тот день, когда мы с Альбертиной виделись в Донсьере с Сен-Лу и она стала с ним кокетничать! Или та, что охватила меня, пока я думал об опередившем меня неизвестном, которому я был обязан первыми поцелуями, полученными от Альбертины в Париже в тот день, когда я ждал письма от мадмуазель де Стермариа! Ревность к Сен-Лу, к молодому человеку, – это был пустяк. В худше