ие, некий ребус, в загадку которого он хотел бы проникнуть, или алгебраическая задача, формулу которой он хотел бы раскрыть. Таинственные знаки и письмена, начертанные перед ним на этой скрижали Завета, представлялись темной речью, которая должна была позволить старому колдуну узнать, в каком направлении определятся судьбы молодого человека. Внезапно барон заметил, что я на него смотрю, поднял голову, как будто пробуждаясь от сна, и, краснея, улыбнулся мне. В этот миг другой сын г-жи де Сюржи подошел к тому, который играл, чтобы взглянуть на его карты. Когда г-н де Шарлюс узнал от меня, что они братья, лицо его не могло не выразить восхищения, которое внушала ему семья, создавшая столь великолепные и столь несхожие шедевры. А восторг барона еще усугубился бы, если бы он узнал, что сыновья г-жи де Сюржи-ле-Дюк были не только от одной матери, но и от одного отца. Дети Юпитера непохожи друг на друга, но это происходит оттого, что сперва он женился на Метиде, которой суждено было родить на свет разумных детей, затем на Фемиде, а потом — на Эвриноме и Мнемозине и Лето и лишь в последнюю очередь — на Юноне. Но у г-жи де Сюржи от одного мужа родилось два сына, которым от нее досталась в дар красота, но каждому — красота различная.
Наконец, к моему удовольствию Сван вошел в эту комнату, которая была очень обширна, так что сперва он меня не увидел. Удовольствие это было смешано с грустью, которой, может быть, не осознавали другие гости, но которая заключалась для них в тех особых чарах, что исходят от неожиданных и странных форм близкой смерти, — той смерти, которая, как говорит народ, уже написана на лице. И с почти невежливым изумлением, выражавшим и нескромное любопытство и жестокость, с видом спокойным и вместе с тем озабоченным (одновременно сочетавшим в себе и «suave mari magno» и «memento quia pulvis», как сказал бы Робер) все устремили взгляды на это лицо, щеки которого, словно месяц на ущербе, были до того изглоданы болезнью, что только под одним определенным углом, — наверно, тем самым, под которым Сван смотрел на себя в зеркало, — они не обрывались внезапно, подобно непрочной декорации, которая только благодаря оптической иллюзии может казаться чем-то плотным. Может быть впрочем, в эти последние дни раса с большей резкостью заставила выступить в нем физические черты, характеризующие ее, так же как и чувство нравственной солидарности с другими евреями, — солидарности, о которой Сван всю жизнь как будто забывал и которую, затронув его друг за другом, в нем пробудили смертельная болезнь, дело Дрейфуса и антисемитская пропаганда. Он, с его лицом, в котором, под влиянием болезни, исчезли целые сегменты, словно в глыбе тающего льда, от которой отваливаются целые куски, разумеется, очень изменился. Но я не мог не поражаться, насколько сильнее он изменился по отношению ко мне. Я не мог понять, как этого прекрасного, просвещенного человека, которого мне вовсе не неприятно было встретить, я когда-то мог наделять такой таинственностью, что его появление в Елисейских Полях заставляло биться мое сердце, что я стыдился подойти ближе к его пелерине с шелковой подкладкой, что у дверей квартиры, где жило подобное существо, я даже позвонить не мог без волнения и несказанного страха, который охватывал меня; все это теперь исчезло не только из его жилища, но и из его личности, и мысль о разговоре с ним могла мне быть приятна или неприятна, но ни в какой мере не затрагивала моей нервной системы.
И кроме того — как он изменился с тех пор, как я его встретил нынче днем — всего несколько часов тому назад, — в кабинете герцога Германтского. В самом ли деле произошла у него сцена с принцем, расстроившая его? В этом предположении не было необходимости. Незначительнейшие усилия, которых требуют от тяжелобольного, становятся для него источником крайнего переутомления. Стоит лишь ему, уже усталому, попасть куда-нибудь на вечер, где жарко, и вот лицо его искажается и синеет, как это менее чем за один день случается с чрезмерно спелой грушей или молоком, готовым свернуться. К тому же волосы Свана местами поседели и, как говорила г-жа де Германт, нуждались в услугах скорняка, казались пропитанными — и притом неудачно пропитанными — камфорой. Я собирался перейти на другой конец курительной и заговорить со Сваном, как вдруг, к несчастью, чья-то рука опустилась мне на плечо.
— Здравствуй, дорогой, я в Париже на двое суток. Я проехал к тебе, мне сказали, что ты здесь, таким образом моя тетка обязана тебе моим присутствием на ее празднестве. — Это был Сен-Лу. Я сказал ему, каким прекрасным кажется мне этот дом. — Да, он в достаточной мере имеет вид исторического памятника. По-моему это убийственно. Не будем близко подходить к моему дяде Паламеду, а то он завладеет нами. Так как госпожа Моле только что уехала (а это ведь она сейчас пользуется всеми привилегиями), он остался совершенно покинутый. Говорят, это был прямо спектакль, он не отходил от нее ни на шаг, расстался с нею только тогда, когда посадил ее в экипаж. Я не сержусь за это на моего дядю, но только по-моему смешно, что семейный совет, всегда проявлявший ко мне такую строгость, состоит именно из тех родственников, которые более всех кутили, начиная с главного гуляки — моего дяди Шарлюса, заменяющего мне опекуна, у которого женщин было не меньше, чем у Дон-Жуана, и который, дожив до такого возраста, все не унимается. Одно время шла речь о том, чтобы учредить надо мной официальную опеку. Я думаю, когда все эти старые греховодники собирались для обсуждения вопроса и призывали меня, чтобы прочитать наставление и сказать мне, что я огорчаю мою мать, они, наверно, без смеха не могли глядеть друг на друга. Посмотри, из кого составился этот совет — как будто нарочно выбрали тех, которые более всех бегали за бабами. — Не говоря о г-не де Шарлюсе, по адресу которого удивление моего друга казалось мне не более обоснованным, а по иным причинам, которые, впрочем, позднее должны были измениться в моем представлении, Робер был весьма неправ, находя необыкновенным то, что уроки благоразумия дают молодому человеку родственники, которые сами занимались шалостями или продолжают заниматься ими и сейчас.
Если бы дело заключалось только в атавизме, в семейных сходствах, — и то было бы неизбежно, чтоб у дяди, делающего выговор, оказывались примерно такие же недостатки, как и у племянника, которого ему поручили отчитать. Дядя, впрочем, не лицемерит, будучи введен в обман человеческой способностью — думать при каждом новом случае, что здесь «дело другое», — способностью, позволяющей людям впадать в заблуждения художественные, политические и т. д., не замечая, что это — те самые, которые они принимали за истины десять лет тому назад — в связи с другой школой живописи, осуждаемой ими, другим политическим делом, заслуживавшим, как им казалось, их ненависти; те самые, от которых они освободились и к которым возвращаются, не узнавая их в новом обличье. Впрочем, даже если проступки дяди отличны от проступков племянника, наследственность тем не менее в известной мере может играть здесь причинную роль, ибо следствие не всегда похоже на причину, как копия — на оригинал, и даже если проступки дяди еще хуже, он вполне может считать их менее серьезными.
Когда г-н де Шарлюс с возмущением упрекал Робера, впрочем, не знавшего еще о настоящих вкусах своего дяди, хотя бы даже это происходило в ту пору, когда барон сам клеймил свои собственные вкусы, он вполне мог быть искренен, находя с точки зрения светского человека, что Робер бесконечно более виноват, чем он. Разве в тот момент, когда дяде было поручено образумить его, Робер не подвергался опасности оказаться изгнанным из своего круга? Разве много еще нужно было для того, чтобы его забаллотировали в Жокей-Клубе? Не давал ли он повода для насмешек безумными тратами, которые делал ради женщины самого последнего разбора, своими дружескими связями со всякими людьми — писателями, актерами, евреями, из которых ни один не принадлежал к обществу, — своими взглядами, не отличавшимися от мнений предателей, болью, которую он причинял всем своим? Чем могла она быть похожа, эта скандальная жизнь, на жизнь г-на де Шарлюса, который до сих пор сумел не только сохранить, но еще и возвысить свое положение как члена рода Германтов, являясь в свете абсолютно привилегированным существом, знакомства с которым добиваются, которому льстят в самом избранном обществе и которое, будучи женато на принцессе Бурбонской, женщине замечательной, сумело дать ей счастье, посвятило ее памяти культ более ревностный, более строгий, чем это принято в свете, и таким образом явилось столь же хорошим мужем, как и сыном!
— Да ты уверен, что у господина де Шарлюса было столько любовниц? — спросил я, — разумеется, не с сатанинской целью открыть Роберу тайну, обнаруженную мной, но все же потому, что был раздражен, слыша, как он с такой уверенностью и самонадеянностью делает неверное утверждение. Он только пожал плечами в ответ на то, что ему представлялось наивностью с моей стороны. «Но, впрочем, я не осуждаю его за это, я нахожу, что он совершенно прав». И он стал набрасывать теорию, которая внушила бы ему ужас в Бальбеке (где он считал недостаточным заклеймить соблазнителя, ибо смерть казалась ему единственной карой, соразмерной с преступлением). Ведь тогда он был еще влюблен и ревнив. Он дошел до того, что стал хвалить мне дома свиданий. «Только там и находишь обувь по ноге, — то, что в полку мы называем нашим габаритом». К этого рода местам он больше не испытывал того отвращения, которое наполнило его в Бальбеке, когда я намекнул на них, и, услышав теперь его суждение, я сказал ему, что Блок ознакомил меня с ними, но Робер мне ответил, что дом, куда водил меня Блок, должен был быть «чем-нибудь чрезвычайно жалким, раем бедняка». «Впрочем, это в конце концов зависит от того, где это было». Я дал неопределенный ответ, ибо помнил, что действительно там-то и отдавалась за один луи та самая Рашель, которую так любил Робер. «Во всяком случае я покажу тебе дома гораздо лучшие, где есть потрясающие женщины». Услышав о моем желании, чтобы он как можно скорее сводил меня в эти дома, которые ему были известны и в самом деле должны были стоять много выше того дома, куда водил меня Блок, он выказал искреннее сожаление по поводу того, что не может исполнить мою просьбу в этот раз, так как завтра ему предстояло уехать. «Это будет в следующий мой приезд, — сказал он. — Ты увидишь, там даже есть молодые девушки, — прибавил он таинственным тоном. — Там есть одна девочка, мадмуазель де… кажется д'Оржевиль, могу сказать тебе совершенно точно — дочь таких людей, что лучше и не бывает; мать — как будто урожденная Ла-Круа-л'Эвек, это люди из самого избранного общества, даже, если не ошибаюсь, родственники моей тетки Орианы. Впрочем, стоит только посмотреть на девочку, — сразу чувствуешь, что она из хорошей семьи (я почувствовал, как на голос Робера уронил на один миг свою тень дух Германтов, точно облако, пронесшееся на огромной высоте и не остановившее своего полета). — На мой взгляд это что-то совсем удивительное. Родители вечно больны и не могут заниматься ею. Конечно, девочка развлекается, и я рассчитываю, что тебе удастся повеселить эту малютку!» — «О! А когда ты приедешь опять?» — «Не знаю; если тебе необязательно требуются герцогини (а титул герцогини являлся в среде аристократии е