Содом и Гоморра — страница 47 из 104

то вы не справитесь, — такого глупого и неуклюжего, как вы, никогда не видала». Тогда, словно шум потока, более размеренный, раздавались слова Мари Жинест, которая, придя в ярость, разносила сестру: «Да полно тебе, Селеста, замолчишь ли ты! С ума сошла, что так разговариваешь с мосье». Селеста только улыбалась, а так как я терпеть не мог, чтобы мне повязывали салфетку, она замечала: «Да нет же, Мари, посмотри-ка на него, вот он весь выпрямился, взвился, точно змееныш. Право, змееныш, говорю тебе». Она вообще была щедра на зоологические сравнения, и, если верить ей, когда я спал, я всю ночь порхал бабочкой, а днем бывал проворен, как белка. «Знаешь, Мари, совсем как у нас, такие быстрые, что глазами не уследишь». — «Ты же знаешь, Селеста, он не любит, чтоб ему давали салфетку, когда он ест». — «Не в том дело, что он этого не любит, это для того, чтобы он мог сказать, что против его желания не пойдешь. Он важный господин и хочет показать, что он важный господин. Если надо, простыни сменят хоть десять раз, но он не уступит. Вчерашние простыни уже отправились в дорогу, а сегодня не успели их постлать, как уж придется их менять. Ах! Верно я сказала, что нельзя ему было родиться бедным. Смотри-ка, волосы у него от гнева взъерошились, затопорщились. Бедный птенчик!» Тут уж не только Мари, но и я начинал протестовать, потому что вовсе не чувствовал себя важным господином. Но Селеста никогда не верила, что моя скромность может быть искренней, и, прерывая меня, восклицала: «Ах, мастер на выдумки, ах, кротость! Ах, лукавство! Ах, хитрец из хитрецов! Плут среди плутов! Ах, Мольер!» (это было единственное известное ей имя писателя, но на мне она применяла его потому, что подразумевала человека, который был бы в состоянии сочинять пьесы и вместе с тем разыгрывать их). «Селеста!» — повелительным тоном кричала Мари, которая, не зная имени Мольера, опасалась, как бы это не было новое оскорбление. Селеста снова начинала улыбаться: «Так, значит, ты не видела у него в ящике фотографию, когда он был ребенком. Он хотел, чтоб мы поверили, будто его одевали всегда очень просто. А вот он — с тросточкой в руке, весь в мехах да кружевах, каких никогда не было ни у одного принца. Но все это пустяк, если подумать, какой он величественный, а доброта его и того больше». — «Так теперь, — гремела, словно поток, Мари, — ты еще роешься в его ящиках». Чтобы отвлечь Мари от ее опасений, я спросил ее, что она думает о поведении г-на Ниссима Бернара. «Ах, сударь, это уж такие вещи, что я бы даже и не поверила. Надо было приехать сюда, — и, беря верх над Селестой, она изрекла слова еще более глубокие: — Ах, сударь, видите ли, никогда нельзя знать, чего только не бывает в человеческой жизни». Чтобы переменить тему, я заговорил с ней о жизни моего отца, который трудится день и ночь. «Ах, сударь! Это бывают такие жизни, что человек ничего не оставляет для себя, ни одной минутки, ни одной забавы, все — для других, это жизни отданные». — «Смотри, Селеста, вот он всего-навсего кладет руку на одеяло и берет свою подковку, а какое во всем достоинство. Стоит ему сделать что-нибудь самое простое, чуть подвинуться, — а все-таки скажешь, что вместе с ним шевелится вся французская знать, вплоть до самых Пиренеев».

Уничтоженный этим портретом, столь мало соответствующим истине, я умолкал; но Селеста видела в этом новую хитрость: «Ах, лобик такой невинный с виду, а чего только не кроется за ним; щечки милые и свежие, точно миндаль, ручки словно шелковые, словно плюшевые, ногти — как коготки» и т. д. «Вот, взгляни-ка, Мари, с каким он сосредоточенным видом пьет молоко, — глядя на него, мне прямо хочется читать молитву! Что за серьезность! Вот теперь нужно было бы его снять. Все у него как у детей. Не оттого ли у вас и цвет лица как у детей, что вы тоже пьете молоко? Ах, молодость! Ах, красивая какая кожа! Вы никогда не состаритесь. Вам везет, вам ни на кого не придется поднимать руку, у вас такие глаза, которые умеют приказывать. Ну вот, теперь он рассердился. Приподнялся, весь выпрямился».

Франсуазе вовсе не нравилось, что эти две, как она их называла, «ласкательницы» приходят вести со мной такие разговоры. Директор, поручавший своим подчиненным следить за всем происходящим в гостинице, даже сделал мне важным тоном замечание, что разговаривать со служанками недостойно клиента. Я же, ставя моих «ласкательниц» выше всяких клиенток отеля, только расхохотался ему в лицо, уверенный, что моих объяснений он не поймет. И сестры продолжали приходить. «Взглянь, Мари, какое у него тонкое лицо. Ах, право, точно миниатюра, лучше не бывает, даже где-нибудь в витрине не найти такой драгоценности, такие уж у него повадки, а слушать его можно бы целые дни и ночи».

Просто удивительно, каким образом иностранке удалось увезти их с собой, потому что, не зная ни истории, ни географии, они без всяких оснований терпеть не могли англичан, немцев, русских, итальянцев, — всю эту иностранную «нечисть», — и любили, тоже не без исключений, только французов. Лица их до такой степени сохранили влажную податливость глины их родных рек, что едва только в их присутствии речь заходила о каком-нибудь иностранце, находящемся в отеле, Селеста и Мари, желая повторить сказанное им, тотчас же заменяли свое лицо его лицом, их рот становился его ртом, их глаза — его глазами, — хотелось запечатлеть, сохранить эти изумительные театральные маски. Селеста, делая вид, что только пересказывает слова директора или кого-нибудь из моих знакомых, даже вставляла в свой маленький рассказ, — но так, что нельзя было догадаться, — вымышленные замечания, с большим лукавством рисовавшие все недостатки Блока или председателя суда и т. д. Отчет о каком-нибудь простом поручении, которое она услужливо взялась исполнить, становился поводом для неподражаемого портрета. Они никогда ничего не читали, даже газет. Однажды все же они на моей кровати увидели книжку. Это были замечательные, но мало известные стихи Сен-Леже-Леже. Селеста прочитала несколько страниц и сказала мне: «Да вполне ль вы уверены, что это стихи, уж не загадки ли это скорее?» Несомненно, для человека, выучившего в детстве всего только одно стихотворение: «В этом мире сирень отцветает», — переход был слишком резкий. Думаю, что их упрямое нежелание чему бы то ни было учиться зависело в некоторой мере от нездорового климата их родного края. А между тем они отличались не меньшей одаренностью, чем какой-нибудь поэт, но большей скромностью, чем это обычно свойственно поэтам. Когда Селесте случалось сказать что-либо замечательное, а я, не помня больше ее слов, просил ее повторить их мне, она уверяла, что забыла. Они никогда не прочтут, но также и сами никогда не напишут ни одной книги.

Франсуаза немало поразилась, узнав, что братья этих женщин, столь простых, женились — один на племяннице архиепископа Турского, другой — на родственнице епископа Родесского. Директору это ничего бы не сказало. Селеста иногда упрекала своего мужа в том, что он ее не понимает, а я удивлялся, как он может ее выносить. По временам она, дрожащая от ярости, готовая все разломать, была отвратительна. Говорят, будто соленая жидкость, которую представляет собой наша кровь, есть не что иное, как внутренний пережиток изначальной морской стихии. Точно так же я думаю, что Селеста не только в своей ярости, но и в часы подавленности сохраняла в себе ритм ручьев родного своего края. Когда силы ее иссякали, сходство с ними оставалось: она действительно высыхала. Тогда ничто не могло ее оживить. Потом совершенно внезапно кровообращение начиналось снова в ее большом теле, пышном и легком. Вода вновь струилась под прозрачным опаловым покровом ее голубоватой кожи. Она улыбалась солнцу и становилась какой-то еще более голубой. В эти минуты она и вправду была небесной.

Хотя семейство Блока не подозревало истинной причины, по которой дядя никогда не завтракал дома, и с самого начала относилось к этому как к причуде старого холостяка, — все, касавшееся г-на Ниссима Бернара, было «табу» для директора бальбекской гостиницы. Вот почему, даже не сообщив дяде о случившемся, он не осмелился, в конце концов, признать неправоту племянницы, хотя и посоветовал ей быть более осмотрительной. А молодая девица и ее приятельница, которые в течение нескольких дней считали себя изгнанными из казино и из Гранд-отеля, видя, что все улаживается, были рады показать тем отцам семейств, которые заставляли их держаться поодаль, что они могут безнаказанно все себе позволить. Конечно, они не доходили до того, чтобы повторить на глазах у публики сцену, которая возмутила всех. Но мало-помалу к ним вернулись прежние повадки. И как-то вечером, когда я вместе с Альбертиной и Блоком, которого мы встретили, выходил из казино, где огни наполовину уже были потушены, мы увидели, что они идут в нашу сторону, обнявшись и все время целуясь, а поравнявшись с нами, они как бы закудахтали, мы услышали их смех и непристойные крики. Блок опустил глаза, чтобы не показать вида, будто он узнал свою сестру, а я терзался при мысли, что этот своеобразный и страшный язык рассчитан, может быть, на Альбертину.

Другой случай в еще большей мере повлиял на мои опасения, направив их в сторону Гоморры. На пляже я увидел молодую красивую женщину, стройную и бледную, из глаз которой исходили лучи света, геометрически столь правильные, что взгляды ее наводили на мысль о некоем созвездии. Я подумал о том, насколько эта девушка красивее Альбертины, и что много разумнее было бы отказаться от последней. На лице этой красивой молодой женщины оставил свои следы незримый резец жизни, полной большой низости, жизни, где никогда не брезгали пошлыми средствами, так что глазам, все-таки более благородным, чем самое лицо, суждено было отражать только вожделения и чувственные желания. Но вот на другой день в казино, где эта молодая женщина находилась на большом расстоянии от нас, я заметил, что она все время направляет на Альбертину перемежающиеся и перемещающиеся лучи своих взглядов. Можно было бы сказать, что она подает ей знаки, подобные огням, зажигающимся на маяке. Меня мучило, что моя приятельница может увидеть, какое на нее обращают внимание, я опасался, как бы эти все вновь и вновь загорающиеся взгляды не оказались условным знаком, сообщающим ей о любовном свидании, которое состоится завтра. Кто знает? Это свидание, может быть, не первое. Ведь не исключено, что молодая женщина с лучистыми глазами уже и раньше бывала в Бальбеке. Быть может, она потому осмеливается подавать ей эти сверкающие сигналы, что Альбертина уже уступила ее желаниям или желаниям какой-нибудь ее подруги. Если так, они не только требовали чего-то в настоящем, они в то же время ссылались на счастливые часы, принадлежащие прошлому.