Содом и Гоморра — страница 49 из 104

Поезда еще не было, но был виден медленный и вялый дымовой султан, который он оставил по пути и который теперь, превратившись в обыкновенное облако, мало подвижное, медленно поднимался над зелеными прибрежными склонами Крикто. Наконец маленький поезд, предшествуемый этим дымом, который опередил его, чтобы затем пойти в вертикальном направлении, появился в свою очередь, столь же неторопливо. Пассажиры, собиравшиеся сесть в него, посторонились, чтобы дать ему место, но нисколько не спеша и зная, что имеют дело с добродушным, почти человекоподобным пешеходом, который, словно велосипедист-новичок, руководствуясь предупредительными сигналами начальника станции и находясь под могучей опекой машиниста, никого не мог бы свалить с ног и готов был остановиться там, где захотела бы публика.

Телефонный звонок г-жи Вердюрен объяснялся моей телеграммой, которая тем удачнее попала к ней, что по средам (а послезавтра должна была быть именно среда) у г-жи Вердюрен, в Ла-Распельер, так же как и в Париже, бывали большие обеды, чего я не знал. Г-жа Вердюрен «обедов» не давала, зато у нее были «среды». Среды были произведения искусства. Хотя г-жа Вердюрен и знала, что нигде на свете нет ничего подобного им, все же она устанавливала известные оттенки различия между ними. «Последняя среда не могла сравниться с предыдущей, — говорила она. — Но, кажется, следующая будет одной из самых удачных, какие вообще бывали у меня». Порою она даже доходила до таких признаний: «Эта среда не была достойна остальных. Зато я к следующей среде готовлю вам большой сюрприз». В последние недели парижского сезона, перед отъездом на дачу, хозяйка объявляла о закрытии сред. Это было поводом, чтобы оживить пыл «верных»: «Остается всего три среды, осталось всего две, — говорила она таким тоном, как если бы мир был близок к своей гибели. — Ведь вы же не пропустите следующую среду, закрытие сезона». Но это закрытие было мнимое, ибо она предупреждала: «Официально теперь сред больше нет: это была последняя. Но все-таки я по средам буду дома. Мы будем устраивать среды для себя; кто знает, может быть эти интимные маленькие среды еще окажутся самыми приятными». В Ла-Распельер среды поневоле ограничивались более узким кругом, а так как, встречая какого-нибудь знакомого, находившегося здесь проездом, его приглашали провести вечер, то почти каждый день была среда. «Я хорошенько не помню фамилий приглашенных, но знаю, что там будет госпожа маркиза де Камамбер», — сказал мне лифтер; воспоминанию о наших разговорах, относившихся к Камбремерам, не удалось окончательно заменить собой воспоминание об издавна известном слове, слоги которого, привычные и полные смысла, приходили на помощь молодому служащему отеля, когда его смущало это трудное имя, и он тотчас же отдавал им предпочтение и восстанавливал их — не из лени или любви к старому неискоренимому обычаю, а из потребности в логичности и ясности, которую они удовлетворяли.

Мы поторопились занять места в каком-нибудь пустом вагоне, где я в течение всего пути мог бы целоваться с Альбертиной. Но, ничего не найдя, мы сели в купе, где находилась уже дама с огромным лицом, уродливая и старая, мужеподобная по чертам, очень разряженная и читавшая «Revue des Deux Mondes». Несмотря на ее вульгарность, чувствовалась претенциозность вкусов, и меня забавлял вопрос, к какой социальной категории она могла бы принадлежать; я сразу же решил, что это, должно быть, содержательница какого-нибудь большого публичного дома, путешествующая сводня. Об этом кричали ее лицо, все ее манеры. Я только не знал до сих пор, что подобные дамы читают «Revue des Deux Mondes». Альбертина, указывая мне на нее, подмигнула мне и улыбнулась. У дамы вид был чрезвычайно важный, а так как я со своей стороны носил в себе сознание того, что послезавтра я приглашен к знаменитой г-же Вердюрен, живущей за конечной станцией этой маленькой местной железной дороги, что на одной из промежуточных станций меня ждет Сен-Лу, а проехав несколько далее, я доставил бы огромное удовольствие г-же де Камбремер, если бы решил погостить в Фетерне, то глаза мои искрились иронией, созерцая эту напыщенную даму, которая как будто считала, что благодаря своей изысканной манере одеваться, перьям на шляпе, своей «Revue des Deux Mondes», она является лицом более значительным, чем я. Я надеялся, что дама недолго останется в вагоне, не дольше, чем г-н Ниссим Бернар, и что выйдет она, по крайней мере, в Тутенвиле, но этого не случилось. Поезд остановился в Эвревиле, она продолжала сидеть. То же самое — в Монмартен-сюр-мер, в Парвиль-ла-Бенгар, в Энкарвиле, так что наконец, когда поезд миновал Сен-Фришу, последнюю станцию перед Донсьером, я, отчаявшись, начал уже обнимать Альбертину, не обращая внимания на старую даму. В Донсьере меня встретил Сен-Лу, которому, как он говорил, лишь с величайшим трудом удалось попасть на вокзал, потому что, живя у своей тетки, он только сейчас получил мою телеграмму, вследствие чего мог посвятить мне всего один час, не имев возможности заранее распределить свое время. Этот час показался мне — увы! — очень длинным, потому что, едва только выйдя из вагона, Альбертина все свое внимание обратила на Сен-Лу. Она не разговаривала со мной, еле-еле отвечала мне, когда я обращался к ней, оттолкнула меня, когда я к ней подошел. Зато, разговаривая с Робером, она смеялась своим искусительным смехом, была многоречива с ним, играла с его собакой и, дразня животное, нарочно задевала его хозяина. Я вспоминал, что в тот день, когда Альбертина впервые дала мне себя поцеловать, я посвятил улыбку благодарности тому неведомому соблазнителю, который вызвал в ней столь глубокую перемену и настолько облегчил мне задачу. Теперь я с ужасом думал о нем. Робер, должно быть, понял, что к Альбертине я неравнодушен, так как он не отвечал на ее заигрывания, а это рассердило ее и настроило против меня; потом он заговорил со мной так, словно я был здесь один, благодаря чему, когда Альбертина это заметила, я снова поднялся в ее мнении. Робер спросил меня, не хочу ли я попробовать разыскать его друзей, вместе с которыми я в свое время каждый вечер обедал у него в Донсьере и из которых иные еще оставались здесь. А так как он и сам впадал в ту раздражающую претенциозность, которую осуждал, то он прибавил: «И к чему тебе было с таким постоянством зачаровывать их, если теперь ты не хочешь повидаться с ними». Я отклонил его предложение, потому что не хотел рискнуть уйти от Альбертины, а также потому, что теперь я оторвался от них. От них, то есть от самого себя. Мы страстно желаем, чтоб была иная жизнь, в которой мы были бы подобны тому, чем являемся здесь, на земле. Но мы не думаем о том, что, даже не дожидаясь той, другой жизни, мы и в этом мире по прошествии нескольких лет изменяем тому, чем мы были, чем мы хотели бы остаться навсегда. Даже не прибегая к предположению, что смерть изменит нас в большей степени, чем превращения, которые происходят с нами в жизни, — если бы в той, другой жизни мы встретились с тем я, которым мы были, мы бы отвернулись от него, как от людей, с которыми были дружны, но уж давно не виделись, — вроде, например, приятелей Сен-Лу, тех самых, кого мне так приятно было встречать каждый вечер в «Золотом фазане», и в беседе с которыми мы бы испытывали только скуку и неловкость. В этом смысле, а также и потому, что я не хотел искать здесь то, что когда-то мне нравилось, прогулка по Донсьеру могла бы показаться мне предвосхищенным прибытием в рай. Мы часто мечтаем о рае или, вернее, о многочисленных раях, которые сменяют друг друга, но каждый раз, и притом еще задолго до нашей смерти, это оказывается потерянный рай, где и мы чувствовали бы себя потерянными. Он расстался с нами на вокзале. «Но может быть тебе придется ждать около часа, — сказал он мне. — Если ты проведешь его здесь, то, наверно, увидишь моего дядю Шарлюса, который уезжает в Париж, за десять минут до твоего поезда. Я простился с ним, так как должен быть у себя на месте до момента его отъезда. Я не мог сказать ему, что ты будешь здесь, так как не успел еще тогда получить твою телеграмму». На упреки, которые я высказал Альбертине, когда Сен-Лу ушел, она ответила мне, что своей холодностью со мной она на всякий случай хотела сгладить то впечатление, которое могло бы возникнуть у него, если в момент остановки поезда он видел, как я наклонялся к ней и обнимал ее за талию. Он действительно обратил внимание на эту позу (я не сразу заметил его, иначе я держался бы более чинно по отношению к Альбертине) и успел шепнуть мне на ухо: «Так это одна из тех чопорных девиц, о которых ты мне рассказывал и которые не желали бывать у мадмуазель де Стермариа, потому что считали ее недостаточно приличной?» Действительно, когда я приезжал из Парижа в Донсьер, чтобы повидаться с Робером, речь зашла о Бальбеке, я говорил ему, и притом вполне искренно, что с Альбертиной ничего не выходит, что она — воплощенная добродетель. А теперь, когда мне по собственному опыту уже давно было известно, что это неправда, мне еще более хотелось, чтобы Робер думал, будто это правда. Мне стоило лишь сказать Роберу, что я люблю Альбертину. Он был из числа тех существ, которые умеют отказать себе в удовольствии, лишь бы избавить друга от страданий, которые он ощущал бы как свои. «Да, в ней очень много детского. Но ты ничего о ней не знаешь?» — прибавил я с беспокойством. — «Ничего, если не считать, что вы сидели как влюбленная пара».

— Ваше поведение ничего не сглаживало, — сказал я Альбертине, когда Сен-Лу ушел. — «Да, правда, — сказала она мне, — это было неудачно, я вас огорчила, мне это еще больнее, чем вам. Вы увидите, что я больше никогда не буду такая; простите меня», — сказала она, с печальным видом протягивая мне руку. В эту минуту из глубины зала ожидания, где мы сидели, появился, медленно выступая, в сопровождении носильщика, который следовал за ним с вещами на некотором расстоянии, г-н де Шарлюс.

В Париже, где я встречал его только на вечерах, всегда неподвижного, в черном фраке, плотно облегающем его тело, всегда вертикально-прямого, ибо того требовали его гордая выправка, его желание нравиться, блеск его разговора, я не отдавал себе отчета, до какой степени он состарился. Теперь же, когда он в светлом дорожном костюме, в котором казался более толстым, шел вразвалку, раскачивая толстенький живот и виляя почти символическим задом, — беспощадный дневной свет, падая на его подкрашенные губы, на подбородок, присыпанный пудрой, которая держалась с помощью кольдкрема, на кончик носа, на его усы, густо-черный цвет которых контрастировал с седеющими волосами, — разлагал все то, что при свете огней способствовало бы впечатлению свежести и моложавости.