Содом и Гоморра — страница 81 из 104

судьбой было стремиться в погоню за призраками, за существами, добрая доля которых существовала лишь в моем воображении; в самом деле, бывают люди, и это с юных лет было моим уделом, у которых все, что имеет твердую ценность, осязательную для всех остальных, — богатство, успех, высокое положение, — не принимается в расчет: им нужны призраки. Они жертвуют для них всем остальным, приводят в действие все, заставляя все служить их стремлению к встрече с этим призраком. Но последний вскоре исчезает; тогда они начинают гоняться за другими, чтобы снова вернуться к первому. Не раз возвращался я к Альбертине, к той девушке, которую в первый год я встретил у моря. Другие женщины, правда, вклинились между мной и той Альбертиной, которую я полюбил впервые, и той, с которой я не мог расстаться теперь; другие женщины, и в частности герцогиня Германтская. Однако, скажут мне, зачем было создавать столько беспокойств в отношении Жильберты, так мучиться из-за г-жи де Германт, — ведь я становился их другом с единственной лишь целью думать не о них, а только об Альбертине. Сван, перед своей смертью, мог бы ответить на это, будучи любителем призраков. Тропинки в Бальбеке были полны этими преследуемыми, забытыми призраками, иногда обретенными вновь на единственную встречу, чтобы коснуться призрачной жизни, тотчас улетучивающейся. Думая, что их деревья, груши, яблони, тамариски переживут меня, я воображал, что слышу их совет наконец-то приниматься за дело, пока не пробил еще час вечного покоя.

Я выходил из экипажа в Кеттольме, сбегал вниз по крутой ложбине, переходил по доске через ручей и находил Альбертину, которая писала, сидя против церкви, колючей и красной, цветущей как розовый куст, состоявшей из одних колоколенок. Только тимпан оставался гладким; к нарядной поверхности камня прикасались ангелы, продолжая, перед нашей четой двадцатого века, совершать со свечами в руках обряды XIII века. Вот их-то и старалась изобразить Альбертина на своем подготовленном холсте, и, подражая Эльстиру, она писала крупными мазками, пытаясь передать благородный ритм, отличавший, как сказал ей великий учитель, этих ангелов от всех тех, которых он знал. Затем она складывала свои вещи. Поддерживая друг друга, мы поднимались по ложбине, оставляя маленькую церковку в том же покое, будто она и не видела нас, продолжая прислушиваться к немолчному шуму ручья. Вскоре автомобиль мчался обратно, выбирая для нашего возвращения иную дорогу, чем та, по которой мы приехали сюда. Мы проезжали мимо Маркувиля Горделивого. На его церкви, наполовину новой, наполовину реставрированной, играл зеленовато-серый отблеск заходящего солнца, прекрасный как вековой налет. Покрытые им большие барельефы сквозили из-под текучего слоя, полужидкого, полувоздушного; Св. Дева, св. Елизавета и св. Иоахим еще плавали в неосязаемых волнах, почти на поверхности над водой или над солнечной пеленой. Всплывая в горячей пыли, многочисленные современные статуи возвышались на колоннах, доходя до половины золотистой пелены заката. Огромный кипарис перед церковью стоял словно за священной оградой. Мы на минуту вылезали, чтобы осмотреть его, и делали несколько шагов вокруг. Так же непосредственно, как свое существо, Альбертина ощущала свой ток из итальянской соломки и шелковый шарф (что являлось для нее источником не менее приятных ощущений), но извлекала из этого, обходя вокруг церкви, несколько иной импульс, выражавшийся у нее в бессознательном довольстве, в чем я находил известную прелесть; этот шарф и ток составляли совсем недавнюю случайную частицу моей подруги, но уже стали дорогими для меня, и я провожал их глазами в их скольжении вокруг кипариса, в вечернем воздухе. Сама она не могла видеть этого, но предполагала, что эти нарядные вещи шли ей, ибо улыбалась мне, стараясь держать свою голову в соответствии с прической, дополнявшей ее убор. «Не нравится мне эта реставрация», — сказала мне Альбертина, показывая на церковь и припоминая, что говорил ей Эльстир по поводу исключительной, неподражаемой красоты старинных плит. Альбертина моментально узнавала реставрацию. Оставалось только удивляться ее верному вкусу в архитектуре, по сравнению с плачевным вкусом в области музыки. Эта церковь нравилась мне не более, чем Эльстиру; без всякого удовольствия увидел я перед своими глазами ее залитый солнцем фасад и вылез осматривать ее, желая лишь угодить Альбертине. И все же я считаю, что великий импрессионист находился в противоречии с самим собой; к чему этот фетишизм, связанный с объективной архитектурной ценностью, разве нельзя учесть преображения церкви в лучах заката. «Нет, определенно, — сказала мне Альбертина, — она не нравится мне; мне только нравится ее имя — горделивая. Но вот о чем надо будет справиться у Бришо — почему Сен-Марс называют Одетым (le Vêtu). Следующий раз мы поедем туда, хорошо?» — говорила она мне, поглядывая на меня черными глазами из-под надвинутого тока, как, бывало, из-под шапочки поло. Вуаль ее развевалась. Я снова садился с нею в автомобиль, счастливый от сознания, что завтра мы вместе отправимся в Сен-Марс, который в эту знойную пору, когда мечталось только о купанье, был похож двумя старинными колокольнями розово-желтого цвета, с ромбообразными черепицами, чуть загнутыми и словно трепещущими, на древних продолговатых рыб с замшелой и кирпично-рыжей чешуей, недвижно высившихся в прозрачной голубой воде. Чтобы сократить путь, выехав из Маркувиля, мы сворачивали на перекресток, где была ферма. Иногда Альбертина останавливала здесь машину и, желая утолить жажду не выходя из автомобиля, просила меня сходить за кальвадосом или сидром, который, как уверяли нас, совсем не пенился и тем не менее обливал нас с ног до головы. Мы теснее прижимались друг к другу. Люди с фермы едва могли рассмотреть Альбертину в глубине закрытого автомобиля, я отдавал им обратно бутылки; мы уезжали, словно продолжая нашу жизнь вдвоем, жизнь любовников, которую они воображали у нас, в которой эта остановка, чтобы утолить жажду, была едва приметным мгновением; предположение, казавшееся еще менее неправдоподобным, если бы нас увидели после того, как Альбертина выпивала целую бутылку сидра; тогда и в самом деле она будто не могла долее переносить никакого промежутка между нами, что обычно нисколько не мешало ей; ее ноги в полотняной юбке прижимались к моим ногам, она подставляла к моим щекам свои разом бледневшие, пылавшие щеки, с красными пятнами на скулах, с каким-то страстным и поблекшим видом, как у девушек из предместья. В эти минуты, почти так же быстро, как менялось ее лицо, она меняла свой обычный голос, разговаривая уже иным, хриплым, наглым, почти распутным голосом. Наступал вечер. Как приятно было ощущать ее вблизи себя, с этим шарфом и током, вспоминая, что именно так, бок о бок, обычно встречаются влюбленные. Быть может, я и ощущал любовь к Альбертине, но не смел обнаружить этого перед ней, хотя любовь существовала во мне как некая истина, не имеющая настоящей ценности, не будучи еще проверена на опыте; и она казалась мне недосягаемой, стоящей вне плоскости моей жизни. Зато ревность вынуждала меня состоять неотлучно при Альбертине, хотя я знал, что исцелиться от нее я могу, лишь навсегда расставшись с Альбертиной. Мне приходилось иногда испытывать ревность в ее присутствии, но тогда я старался устранить раз навсегда то обстоятельство, что вызывало ее во мне. Так и было, когда как-то в прекрасную погоду мы поехали завтракать в Ривбель. Широкие стеклянные двери столовой в этом холле б виде коридора, предназначенного для чаепития, были распахнуты и находились на одном уровне с залитыми солнцем лужайками, часть которых, казалось, составлял обширный и светлый ресторан. Лакей, с румяным лицом, с черной шевелюрой, извивавшейся как пламя, летал по этой обширной площади не так быстро, как бывало, ибо он уже не был рассыльным, а стал официантом; тем не менее, благодаря своей природной живости, он мелькал то вдали, в столовой, то вблизи, на открытом воздухе, подавая клиентам, пожелавшим завтракать в саду, появляясь то там, то здесь, как ряд последовательных скульптурных изображений юного бегущего бога, из которых одни оказывались внутри помещения, очень ярко освещенного, переходившего в зеленые газоны, другие же — среди листвы, под ослепительными лучами на открытом воздухе. На мгновение он оказался подле нас. Альбертина стала рассеянно отвечать на мои слова. Она смотрела на него расширенными глазами. В течение нескольких минут я чувствовал, что можно находиться подле любимой и не быть с ней. Как будто они очутились наедине таинственным образом, храня молчание из-за моего присутствия, и это могло быть продолжением или прежних встреч, неизвестных мне, или единственного взгляда, брошенного им на нее, — я же был здесь третьим лицом, лишним, от которого прячутся. Даже после того, как его резко окликнул хозяин и он удалился, Альбертина, продолжая завтракать, все еще воспринимала ресторан и сад лишь как ярко освещенную тропу, где там и сям, среди различных декораций, появлялся бегущий черноволосый бог. Был момент, когда я задал себе вопрос, не бросит ли она меня одного за столом, чтобы последовать за ним. Но со следующего дня я начал совсем забывать это тяжелое впечатление, потому что решил никогда больше не ездить в Ривбель и заставил пообещать Альбертину, уверявшую меня, что она попала туда впервые, больше никогда туда не ездить. И я отрицал перед ней, что проворный лакей не спускал с нее глаз, дабы она не подумала, будто из-за моего общества лишилась развлечения. Мне случалось еще бывать в Ривбеле, но всегда в одиночестве, пить очень много, что я и раньше проделывал там. Допивая последний бокал, я разглядывал раскрашенную розетку на белой стене, переносил на нее все то удовольствие, что я испытывал тогда. Она единственная продолжала для меня существовать, — то я устремлялся к ней, то касался ее, то она ускользала от моего блуждающего взгляда, и я думал о будущем с полным безразличием, довольствуясь моей розеткой, как бабочка, кружащая подле сидящего на месте мотылька, с которым угаснет ее жизнь в миг последнего сладострастия. Для разлуки с женщиной, не успевшей причинить мне острого страдания, момент был выбран исключительно удачно, ибо я не ждал от нее исцеления, которое обычно бывает во власти виновников этих мук. Самые наши прогулки несли мне успокоение, однако сейчас я рассматривал их как канун будущего, и хотя стремился к нему, но тем не менее полагал, что оно вряд ли будет отличаться от прошедшего; прелесть прогулок заключалась для меня в том, что я отрывал их от тех мест, где до сих пор Альбертина проводила время без меня, со своей теткой или с подругами. Подлинная радость не была источником этой прелести, она исходила лишь от устранения беспокойства и все же была достаточно сильна. Несколько дней спустя, едва лишь я представил себе снова ту ферму, где мы пили сидр, или просто те несколько шагов, что мы прошли по Сен-Марс-ле-Ветю, едва лишь я вспомнил, как рядом со мной шла Альбертина в своем токе, — как ощущение ее присутствия внезапно придало такое значение безразличному воспоминанию о новой церкви, что миг, когда залитый солнцем фасад самопроизвольно всплыл в моей памяти, был подобен большому успокоительному компрессу, окутавшему мое сердце. Я завозил Альбертину в Парвиль, но вечером заезжал за ней, и мы отправлялись полежать в