их мемуарах Сен-Симон всякий раз, когда вельможа, не имеющий должных прав, пользуется предлогом, чтобы присвоить себе титул «высочество» на подлинном акте или не воздать герцогам того, что им приличествует и от чего он мало-помалу вовсе устраняется. Существовал «дух Комбре» настолько непокорный, что понадобились бы века доброты (мама была бесконечно добра), теорий равенства, чтобы вытравить его. Я не могу отрицать, что и у мамы некоторые частицы этого духа остались в целости. Ей так же трудно было подать руку камердинеру, как легко она давала ему десять франков (впрочем, доставлявшие ему гораздо больше удовольствия). Для нее, сознательно или бессознательно, господа оставались господами, а слугами были люди, обедавшие на кухне. Когда она видела, что в столовой вместе со мной обедает шофер автомобиля, она бывала не очень довольна и говорила мне: «Мне кажется, что ты мог бы иметь друга получше, чем какой-то механик», точно так же как она сказала бы, если бы дело касалось моей женитьбы: «Ты бы мог сделать партию лучше». Шофер (к счастью, мне никогда не приходило в голову пригласить его) зашел известить меня, что Автомобильное общество, пославшее его на сезон в Бальбек, требовало его немедленного возвращения в Париж. Эта причина показалась нам правдоподобной, тем более что шофер был очень милый и выражался таким простым, почти евангельским языком. Причина оказалась таковой лишь наполовину. Действительно в Бальбеке ему было больше нечего делать. И во всяком случае общество, не питая полного доверия к правдивости юного евангелиста, пригвожденного к священному колесу, желало, чтобы он немедленно возвращался в Париж. В самом деле, если юный апостол совершал чудеса, умножая километры, когда он насчитывал их г-ну де Шарлюсу, то зато, как только требовалось дать отчет его обществу, он делил свою выручку на шесть частей. В итоге чего общество полагало, что либо никто не катается в Бальбеке, что казалось возможным с наступлением конца сезона, либо что его обкрадывают; при той и при другой гипотезе самое лучшее было вызвать шофера в Париж, где дела шли также не особенно блестяще. Желанием шофера было избегнуть во что бы то ни стало сезонного затишья. Я уже говорил — я не знал тогда, и если бы я это узнал, оно помогло бы мне избежать многих огорчений, — что он очень подружился (хотя они и не подавали вида при других) с Морелем. Начиная с того дня, как его вызвали, не зная еще, что у него оставалась возможность не уезжать, мы были вынуждены довольствоваться для наших прогулок экипажем, а стараясь иногда развлечь Альбертину, которая любила верховую езду, я брал верховых лошадей. Экипажи были плохие. «Что за рыдван», — говорила Альбертина. Зато мне часто хотелось остаться в нем одному. Еще не желая ставить себе срока, я жаждал окончания этого времяпровождения, заставлявшего меня отказываться не столько от занятий, сколько от развлечений. Всегда бывало, что едва лишь уничтожались привычки, сдерживавшие меня, как обычно мое прежнее я, охваченное желанием приволья, на мгновение заступало мое настоящее я. Я и ощутил именно это желание вырваться на волю, когда как-то, оставив Альбертину у ее тетки, поехал верхом к Вердюренам, выбрав для этого дикую лесную тропинку, красоту которой они столько расхваливали мне. Следуя по извилинам берега, она то поднималась вверх, то, стиснутая густыми рощицами, спускалась в дикие ущелья. Обнаженные скалы, окружавшие меня, море, видимое сквозь их расщелины, всплывали на мгновение перед моими глазами, как осколки иного мира: я узнавал гористый и морской пейзаж, составлявший фон на двух замечательных акварелях Эльстира: «Встреча поэта с музой» и «Встреча юноши с кентавром», виденных мною у герцогини Германтской. Это воспоминание до такой степени выносило те места, где я находился, за предел настоящего мира, что я ничуть не удивился бы, если бы вдруг подобно доисторическому юноше, изображенному Эльстиром, столкнулся в своей прогулке с каким-нибудь мифологическим существом. Вдруг моя лошадь поднялась на дыбы; она услышала странный шум, я с трудом укротил ее и чуть не был сброшен на землю, затем поднял глаза, налившиеся слезами, к тому месту, откуда исходил этот шум, и увидел в пятидесяти метрах над собой, в лучах солнца, два огромных блестящих стальных крыла, уносящих какое-то существо, лицо которого едва можно было различить и которое показалось мне человеческим. Я был так же потрясен, как грек, впервые увидевший полубога. Я тоже плакал, я готов уже был разразиться слезами, как только я определил, что шум слышался над моей головой, — аэропланы были еще редкостью в этот период, — при мысли, что я впервые увидел аэроплан. И вот, как при чтении газеты ожидаешь начала волнующей статьи, я ожидал только появления аэроплана, чтобы расплакаться. Мне показалось, что авиатор сбился с пути; я чувствовал, как открывались перед ним — передо мной, если бы я не был скован привычкой, — все пути пространства и жизни; он чуть пролетел вперед, реял несколько мгновений над морем, затем, внезапно решившись, поддаваясь какому-то притяжению, обратному силе земного тяготения, словно возвращаясь на свою родину, легким взмахом своих золотых крыльев взметнулся прямо в небо.
Но возвратимся снова к механику, который потребовал у Мореля, чтобы Вердюрены сменили не только свой брэк на автомобиль (что, если вспомнить щедрость Вердюренов в отношении своих «верных», оказалось сравнительно нетрудно), но, что было гораздо более сложным, своего главного кучера, сентиментального молодого человека, повергнутого им в мрачное состояние, на шофера. Это было выполнено в течение нескольких дней следующим образом. Морель начал с того, что постепенно таскал у кучера все необходимое ему для упряжи. Один день он не доискивался удил, на другой — уздечки. Вдруг исчезла подушка с козел, потом кнут, фартук, плетка, губка, замша. Но он обходился кое-как с помощью соседей; только он подавал с опозданием, что вооружало против него г-на Вердюрена, а его погружало в грусть и тоску. Шофер, торопившийся поступить на место, объявил Морелю, что он возвращается в Париж. Надо было действовать не мешкая. Морель убедил слуг г-на Вердюрена в том, что молодой кучер заявил, что он их всех загонит в ловушку, и хвастался тем, что он одолеет их, всех шестерых, и при этом он внушил им, что они не должны были спускать этого. Что касается его, то он не должен был вмешиваться в это, но хотел предупредить их, чтобы они начали действовать первые. Было условлено, что в то время, как г-н и г-жа Вердюрен со своими гостями уйдут на прогулку, они набросятся в конюшне на молодого человека. Я сообщу здесь, хотя это и не явилось причиной того, что случилось, а лишь потому, что эти люди интересовали меня впоследствии, что в этот день у Вердюренов гостил на даче один знакомый, с которым они хотели совершить пешую прогулку перед его отъездом, назначенным в тот же вечер.
Меня очень удивило при наших сборах на прогулку, что в этот день Морель, участвовавший с нами в этой пешей прогулке, где ему предстояло играть на скрипке в лесу, сказал мне: «Послушайте, у меня болит рука, я не хочу говорить об этом госпоже Вердюрен, но попросите ее взять с собой кого-нибудь из лакеев, например, Гаслера, он понесет мою скрипку». — «Думаю, что можно было выбрать удачнее, — ответил я. — Он понадобится за обедом». Гневное выражение мелькнуло на лице Мореля. «Да нет, я не могу доверить мою скрипку кому попало». Впоследствии я понял причину этого предпочтения. Гаслер был любимый брат молодого кучера и, оставшись дома, мог бы прийти к нему на помощь. Во время прогулки Морель сказал достаточно тихо, чтобы Гаслер-старший не мог расслышать: «Вот славный малый. Да и брат его тоже. Если бы у него не было этой пагубной привычки к пьянству». — «Как, к пьянству?» — проговорила г-жа Вердюрен, бледнея при мысли, что у нее был пьяница-кучер. — «Просто вы не замечаете этого. Я всегда называю чудом, что у него еще не случилось несчастья, когда он возил вас». — «Но ведь он возит также и других?» — «И вы можете увидеть, сколько раз он опрокидывал, у него теперь все лицо в кровоподтеках. Я не знаю, как он не разбился насмерть, он поломал все оглобли». — «Сегодня я не видела его, — сказала г-жа Вердюрен, дрожа от одной мысли о том, что могло случиться с ней, — вы приводите меня в отчаяние». Она тотчас вознамерилась сократить прогулку, чтобы вернуться домой. Морель выбрал мелодию Баха с бесконечными вариациями, чтобы затянуть ее подольше. Тотчас по возвращении она направилась к сараю, увидела новые оглобли и Гаслера в крови. Она собиралась сказать ему, не делая никакого выговора, что ей больше не нужно кучера, и расплатиться с ним, но он сам, не желая обвинять своих товарищей, враждебности которых он приписывал задним числом ежедневные покражи седел и прочего, и увидев, что его терпение вело лишь к тому, что они уложили бы его на месте, попросил у нее расчета, что оказалось на руку всем. Шофер поступил к ним на следующий день, и впоследствии г-жа Вердюрен (которой пришлось нанять другого) была так довольна им, что горячо рекомендовала его мне как человека неограниченного доверия. Я же, не зная ничего, нанял его посуточно в Париже; однако я слишком забегаю вперед, все это найдет свое место в истории Альбертины. В настоящий момент мы находимся в Ла-Распельер, где обедаем в первый раз — я с моей приятельницей, а г-н де Шарлюс с Морелем, мнимым сыном «управляющего», который зарабатывал твердых тридцать тысяч франков, имел собственный экипаж и значительное число дворецких, подчиненных, садовников, управляющих и фермеров в своем распоряжении. Но раз я так забежал вперед, я не хочу, чтобы у читателя осталось впечатление об исключительно скверном характере Мореля. Скорее он был полон противоречий, порой оказываясь по-настоящему мил.
Естественно, я был очень удивлен, услышав, что кучера выгнали, и еще более — узнав в его заместителе шофера, возившею меня с Альбертиной. Но он начал плести мне какую-то запутанную историю — как его вызывали якобы в Париж, откуда выписали для Вердюренов, и у меня ни на секунду не возникло сомнений. Увольнение кучера было причиной того, что Морель заговорил со мной, выражая мне свое огорчение по поводу ухода этого славного малого.