Содом и Гоморра — страница 87 из 104

Вскоре, не чувствуя уже необходимости в опеке милосердной г-жи Котар, «верные» превозмогли неловкость, которую они все более или менее ощутили при начале, очутившись в обществе г-на де Шарлюса. Само собой разумеется, в его присутствии у них не выходило из головы воспоминание о разоблачениях Ски и представление о сексуальных особенностях, заложенных в их спутнике. Но самая эта особенность действовала на них притягательно. Она придавала их беседе с бароном, и в самом деле примечательной, но в тех пунктах, которые они едва ли были способны оценить, ту прелесть, наряду с которой разговор наиболее интересных людей, даже самого Бришо, казался пресноватым. Уже в самом начале все поспешили согласиться, что он умен. «Гений может оказаться близким к безумию», — провозгласил доктор, и когда княгиня, жаждавшая наставлений, остановилась на этом, он не пожелал распространяться, ибо эта аксиома представляла собой все, что он знал о гении, и не казалась ему столь наглядной, как все, что относилось к тифу или подагре. Сделавшись теперь высокомерным, но сохранив при этом свою невоспитанность, он сказал: «Не надо вопросов, княгиня, не расспрашивайте меня, я приехал на берег моря ради отдыха. Кроме того, вряд ли вам будет это понятно, вы не знакомы с медициной». И княгиня умолкла, извиняясь, находя Котара очаровательным и вполне понимая, что знаменитости не всегда бывают доступны. В этот начальный период все пришли к заключению, что г-н де Шарлюс умен, невзирая на свой порок (или то, что обычно называют так). Теперь, сами не отдавая себе в этом отчета, они нашли, что он умнее остальных — именно благодаря этому пороку. Простейшие афоризмы, изрекаемые г-ном де Шарлюсом, ловко спровоцированным на это профессором или скульптором, на тему о любви, ревности, красоте, в силу своеобразного опыта, тайного, изысканного и противоестественного, где он почерпнул их, облекались для «верных» той прелестью отчуждения, которой в русской или японской пьесе, разыгранной туземными актерами, неожиданно проникается психология, аналогичная той, что во все времена преподносится нам в нашей драматургии. Иногда пробовали пускать злую шутку, когда он не слышал этого: «Ах! — шептал скульптор при виде молодого кондуктора с длинными ресницами баядерки, которого разглядывал барон, не в силах удержаться. — Если барон начнет делать глазки контролеру, мы не так скоро приедем, поезд пойдет вспять. Смотрите только, как он рассматривает его, мы уже едем не в поезде местного сообщения, а в фуникулере». Но в сущности, если г-н де Шарлюс не приходил, они испытывали разочарование, оттого что ехали с обыкновенными людьми и возле них не было этого пузатого человека, размалеванного и таинственного, подобно шкатулке экзотического и неизвестного происхождения, откуда распространяется диковинный запах плодов, вызывающий тошноту при одной мысли вкусить их. С этой точки зрения «верные» мужского пола получали еще более полное удовлетворение на коротком перегоне от Сен-Мартен-дю-Шен, где садился г-н де Шарлюс, до Донсьера, станции, где к ним присоединялся Морель. Пока с ними не было скрипача (если дамы и Альбертина сидели поодаль, отдельной компанией, чтобы не мешать их разговору), г-н де Шарлюс отнюдь не боялся, показывая этим, что он не избегает известных тем, рассуждать по поводу того, что «принято называть дурными нравами». Альбертина не стесняла его, потому что она всегда держалась с дамами из скромности молодой девушки, которая не желает ограничивать свободы беседы своим присутствием. И я спокойно переносил ее отсутствие, лишь бы она оставалась в том же вагоне. Ибо, не испытывая уже к ней ни ревности, ни любви, я не размышлял о том, чем она занимается в те дни, когда я не вижусь с ней; зато, если мы были вместе, любая перегородка, что в крайнем случае могла бы скрыть от меня ее измену, была непереносима для меня, и когда она уходила с дамами в другое купе, я, не в силах ни минуты долее оставаться на месте и рискуя обидеть собеседника, будь то Бришо, Котар или Шарлюс, кому я не мог объяснить причины своего бегства, вставал, бросал их здесь и, стремясь убедиться, что там не происходит ничего ненормального, переходил в соседнее купе. Г-н де Шарлюс, не опасаясь шокировать, рассуждал до самого Донсьера, порой весьма откровенно, об этих нравах, заявляя, что с своей стороны он не признавал их ни дурными, ни хорошими. Он поступал так из хитрости, доказывая этим широту своих воззрений, будучи уверен, что его собственные нравы не вызывают никаких подозрений в уме «верных». Он предполагал, наверно, что были на свете люди, которые, по его выражению, впоследствии ставшему для него привычным, «не сомневались на его счет». Но он представлял себе, что это было всего три-четыре человека и что ни одного из них не было на нормандском побережье. Это была поразительная иллюзия со стороны такого чуткого, такого беспокойного человека. Даже в отношении более или менее осведомленных, по его мнению, людей, он тешил себя мыслью, что они знали об этом лишь в самых общих чертах, и рассчитывал, смотря по тому, что он им скажет, вывести любое лицо из подозрений собеседника, на самом деле соглашавшегося лишь из вежливости с его показаниями. Сомневаясь даже насчет того, что я мог знать или предполагать о нем, тем не менее он воображал, что это мнение, — гораздо более давнее по его предположениям, чем в действительности, — носит самый общий характер, и что достаточно ему отрицать ту или иную деталь, чтобы ему поверили, между тем как, наоборот, если познавание всей целокупности обычно предшествует знакомству с деталями, оно бесконечно облегчает изучение последних и, уничтожив всемогущество незримого, не позволяет скрывающему свои мысли утаить то, что он пожелает. Конечно, когда г-н де Шарлюс, приглашенный на обед кем-либо из «верных» или их друзьями, выбирал самые извилистые пути, стараясь упомянуть в числе десятка названных им людей имя Мореля, — он ни капли не подозревал, что к тем различным доводам, которыми он мотивировал для себя удовольствие или удобство от совместного приглашения с Морелем на этот раз, его хозяева, для вида соглашаясь с ним, всегда подводили одну и ту же причину, по его мнению неизвестную им, — а именно его любовь к Морелю. Точно таким же образом г-жа Вердюрен как будто вполне допускала те мотивы полухудожественного, полутуманного характера, которыми г-н де Шарлюс объяснял свою склонность к Морелю, и, с чувством, не переставала благодарить барона за его трогательное доброе отношение, как она говорила, к скрипачу. Как бы это поразило г-на де Шарлюса, если бы он слышал, что в тот день, когда они оба с Морелем опоздали и не приехали по железной дороге, Хозяйка сказала: «Мы ждем только этих девиц». Барон еще более удивился бы этому, ибо, почти не выходя из Ла-Распельер, он играл там роль капеллана или аббата-наставника и иногда (когда Мореля отпускали на двое суток) ночевал там две ночи кряду. Г-жа Вердюрен отводила им тогда две смежные комнаты и, желая, чтобы они чувствовали себя свободно, говорила: «Если вам захочется заняться музыкой, не стесняйтесь, — стены здесь толще крепостных, в вашем этаже больше нет никого, а мой муж спит мертвым сном». В эти дни г-н де Шарлюс заменял княгиню, отправляясь на вокзал встречать вновь прибывающих, извинялся перед ними за г-жу Вердюрен, которая не могла приехать из-за состояния своего здоровья, описывая это так ярко, что гости входили с подобающими лицами и испускали удивленные возгласы, заставая Хозяйку вполне бодрой и на ногах, в вечернем туалете.

Ибо г-н де Шарлюс сразу же стал для г-жи Вердюрен самым верным из верных, второй княгиней Щербатовой. В его светском положении она была гораздо менее уверена, чем в положении княгини, воображая, что если та вращается только в обществе «маленького ядра», то это происходит лишь из-за презрения к остальным и предпочтения к последнему. И так как именно это лицемерие было характерным для Вердюренов, называвших несносными людьми всех тех, кого они не могли посещать, было совершенно непостижимо, как Хозяйка могла полагать, что княгиня обладает железным характером и презирает светский шик. Но она не сдавала своих позиций и была убеждена, что и для высокородной дамы все обстояло точно таким же образом, что, вполне искренно предпочитая интеллектуальную среду, она не бывала у несносных людей. Впрочем, число последних все уменьшалось для Вердюренов. Жизнь морского курорта лишала знакомства тех последствий для будущего, которых надлежало опасаться в Париже. Блестящие мужчины, приезжавшие в Бальбек без жен, что было значительным облегчением для Ла-Распельер, сами делали авансы и из несносных превращались в замечательных. Так случилось с принцем Германтским, которого все же отсутствие принцессы вряд ли заставило бы решиться съездить на «холостую ногу», если бы магнит дрейфусарства не оказался столь могущественным, что побудил его одним духом подняться по откосам, ведущим в Ла-Распельер, однако, к несчастью, в тот день, когда Хозяйки не оказалось дома. Г-жа Вердюрен к тому же не была уверена, что он и г-н де Шарлюс были из одного общества. Барон не раз говорил, что герцог Германтский был его брат, но это могла быть ложь авантюриста. Как бы он ни был элегантен, любезен, «верен» Вердюренам, Хозяйка все еще не решалась пригласить его вместе с принцем Германтским. Она посоветовалась со Ски и с Бришо: «Барон и принц Германтский — подходит ли это?» — «Боже мой, мадам, за одного из них я могу поручиться». — «За одного из них — это мало что говорит мне, — с раздражением продолжала г-жа Вердюрен. — Я спрашиваю вас, подходят ли они друг к другу?» — «О, мадам, это очень трудно сказать». Г-жа Вердюрен говорила это без всякого умысла. Она знала о нравах барона, но когда она выражалась таким образом, она вовсе не думала об этом и хотела лишь знать — можно ли пригласить принца вместе с г-ном де Шарлюсом, будет ли это соответствовать. Она не вкладывала ничего злонамеренного в употребление этих ходячих выражений, облюбованных «маленьким кланом» с художественным уклоном. Желая показаться вместе с принцем Германтским, она хотела повезти его после завтрака, во вторую половину дня, на благотворительный праздник, где моряки побережья собирались инсценировать отплытие в море. Но, не имея достаточного времени на все это, она преп