Содом и Гоморра — страница 89 из 104

анного», стараясь доказать себе самому, как привольно чувствовал он себя перед своей аудиторией. И на самом деле так и было при условии, что инициатива действия находилась в его руках и он знал, что публика сидит безмолвная, улыбающаяся, обезоруженная доверчивостью или хорошим воспитанием.

Когда г-н де Шарлюс не выражал своего восхищения перед красотой Мореля, словно оно не было вызвано его склонностью, называемой пороком, — он рассуждал об этом пороке, как если бы сам нисколько не был причастен к нему. Порой он не боялся даже назвать его своим именем. Когда, посмотрев на роскошный переплет его Бальзака, я задал ему вопрос, что он предпочитал в «Человеческой комедии», он ответил мне, мысленно устремляясь все к той же навязчивой идее: «И то, и другое, и маленькие миниатюры, как «Кюре из Тура» и «Покинутая женщина», и громадные фрески, как серия «Утраченных иллюзий». Как! Вы не читали «Утраченные иллюзии»? Это изумительно прекрасно. В тот момент, когда Карлос Эррера проезжает мимо замка в экипаже и спрашивает, как он называется, оказывается, что это Растиньяк, поместье молодого человека, которого он когда-то любил. И аббат впадает при этом в задумчивость, что Сван называл, и это не было лишено остроумия, «Печалью Олимпио» в педерастии. А смерть Люсьена! Я уже не помню, кто это из людей, отличающихся большим вкусом, ответил так на вопрос о том, какое событие огорчило его сильнее всего в жизни: «Смерть Люсьена де Рюбампре в «Великолепии и нищете». — «Я знаю, что Бальзак в такой же моде в этом году, как пессимизм был в прошлом, — вмешался Бришо. — Но, рискуя омрачить души, страдающие манией бальзаковщины, ничуть не претендуя, боже меня избави, на роль полицейского охранителя в литературе или на составление протоколов по поводу грамматических ошибок, я должен сознаться, что многословный импровизатор, ошеломляющие измышления которого вы, на мой взгляд, так исключительно расхваливаете, всегда казался мне лишь недостаточно аккуратным писакой. Я читал эти «Утраченные иллюзии», о которых вы нам говорите, барон, терзая себя, чтобы пробудить в себе пылкие чувства посвященных, и я признаюсь со всей душевной простотой, что эти романы — фельетоны, изложенные с пафосом, в виде галиматьи в двойном и тройном размере («Счастливая Эсфирь», «Куда приводят опасные пути», «Во что обходится любовь старикам»), всегда производили на меня впечатление тайн Рокамболя, превознесенных необъяснимой благосклонностью читателей до шаткого положения шедевра». — «Вы говорите так потому, что вы мало знаете жизнь», — сказал барон, вдвойне раздосадованный, чувствуя, что Бришо не поймет ни его художественных, ни прочих оснований. — «Я прекрасно понимаю, — ответил Бришо, — что, выражаясь языком мэтра Франсуа Рабле, вы хотите сказать, что я застыл в форме Сорбонной, сорбоничной и сорбонообразной. Однако, так же как и мои товарищи, я люблю, чтобы книга оставляла впечатление чего-то искреннего и близкого к жизни, я не из числа тех ученых мужей…» — «Четверть часа, посвященные Рабле…» — прервал его доктор Котар, однако теперь с видом тонкой самоуверенности, а не сомнения. — «…которые дают литературный обет, следуя принципам аббатства О-Буа, в послушании у господина виконта де Шатобриана, великого мастера разжевывать, согласно строгому правилу гуманистов. Господин виконт де Шатобриан…» — «Шатобриан с яблоками?» — прервал доктор Котар. — «Он возглавляет братство», — продолжал Бришо, не подхватив шутки доктора, который зато взглянул с беспокойством на г-на де Шарлюса, перепуганный фразой профессора. Бришо показался бестактным Котару, каламбур которого вызвал тонкую улыбку на губах княгини Щербатовой. «Бичующая ирония настоящего скептика еще не утратила своих прав у профессора», — сказала она из любезности, показывая этим, что острота доктора не прошла незамеченной для нее. — «Мудрец — поневоле скептик, — ответил доктор. — Что я знаю? Γνωθι σεαυτόν, говорил Сократ. Это сущая истина, во всех областях излишество является пороком. Но я багровею, когда подумаю, что это оказалось достаточным, чтобы имя Сократа дожило до наших дней. Что в этой философии по существу? — Пустяки. Подумать, что Шарко и другие оставили труды в тысячу раз замечательнее, которые, по крайней мере, на что-то опираются, как, например, ослабление зрачкового рефлекса как симптом общего паралича, и они почти забыты. По существу, Сократ — это ничего особенного. Это люди, которым было нечего делать, которые проводили целые дни, прогуливаясь и разглагольствуя. Это вроде Иисуса Христа: «Любите друг друга» — что очень красиво». — «Друг мой!» — взмолилась г-жа Котар. — «Конечно, жена протестует, все они страдают неврозом». — «Но, милый мой доктор, я вовсе не страдаю неврозом», — возмутилась г-жа Котар. — «Как у нее нет невроза, — когда сын заболевает, она проявляет все признаки бессонницы. Но в конце концов я признаю, что Сократ и прочие необходимы для высшей культуры, чтобы у нас были показные таланты. Я всегда цитирую γνωθι σεαυτόν моим ученикам на первом курсе. Отец Бушар, узнав об этом, поздравил меня». — «Я не принадлежу к сторонникам самодовлеющей формы, и я не стремлюсь накапливать в стихах миллионные рифмы, — продолжал Бришо. — Но все-таки «Человеческая комедия» — очень мало человечная — слишком уж противоречит произведениям, где форма скрывает содержание, как говорит циник Овидий. И да будет дозволено мне предпочесть остановиться на полпути, у дороги, что ведет к церковному приходу в Медоне или в Фернейский приют, отстоящий на равном расстоянии как от Волчьей долины, где Рене великолепно исполнял обязанности понтификата без всякого смирения, так и от Жарди, где Оноре де Бальзак, у которого стояли над душой понятые, марал не отрываясь бумагу для своей польки, как ревностный апостол тарабарщины».

— Шатобриан все еще живет, что бы вы ни говорили, а Бальзак все-таки великий писатель, — ответил г-н де Шарлюс, слишком еще пропитанный художественными воззрениями Свана, чтобы не почувствовать раздражения от Бришо, — и Бальзак познал даже те страсти, которые для всех остальных остаются неведомыми и изучаются обыкновенно с целью заклеймить их. Не говоря опять о бессмертных «Утраченных иллюзиях», — «Сарацинка», «Золотоглазая девушка», «Страсть в пустыне», даже довольно загадочная «Желтокожая любовница» — все подтверждают мое мнение. Когда я беседовал об этих «противоестественных» чертах Бальзака со Сваном, он говорил мне: «Вы того же мнения, что и Тэн». Я не имею чести быть знакомым с господином Тэном, — добавил г-н де Шарлюс, следуя несносной привычке ненужного употребления слова «господин», свойственной светским людям, полагающим, вероятно, что, наделяя этим «господином» великого писателя, они оказывают ему честь, а может быть соблюдают дистанции и показывают, что они не знакомы с ним. — Я не был знаком с господином Тэном, но был очень польщен оказаться того же мнения, что и он. — Впрочем, несмотря на эти нелепые светские привычки, г-н де Шарлюс отличался большим умом, и вполне вероятно, что если бы какой-нибудь давнишний брак установил родственные связи между его родом и семейством Бальзака, то он почувствовал бы (впрочем, не менее Бальзака) удовлетворение, которым он все-таки продолжал бы кичиться как знаком своего исключительного снисхождения.

Порой на станции, следующей после Сен-Мартен-дю-Шен, в поезд садились молодые люди. Г-н де Шарлюс не мог удержаться и не посмотреть на них, но так как при этом он сокращал и скрывал обращенное на них внимание, то казалось, что в этом таится нечто более странное, чем то, что было на самом деле: можно было подумать, что он знаком с ними и невольно обнаруживал это, идя на эту жертву, прежде чем снова повернуться к нам, как это проделывают дети, которым, из-за того, что их родные перессорились, не позволяют здороваться с товарищами, но которые, встречаясь с ними, не могут удержаться и не поднять головы, прежде чем на нее обрушится линейка надзирателя.

При греческом слове, что упомянул г-н де Шарлюс, рассуждая о Бальзаке, ссылаясь на «Печаль Олимпио» в «Великолепии и нищете», Ски, Бришо и Котар переглянулись с улыбкой, не столь иронической, сколько проникнутой тем удовлетворением, которое могло бы возникнуть у гостей за обедом, если бы им удалось заставить Дрейфуса рассказать о его собственном процессе или императрицу о ее царствовании. Они рассчитывали на продолжение этой темы, но мы уже подъезжали к Донсьеру, где к нам присоединялся Морель. При нем г-н де Шарлюс тщательно следил за своим разговором, и когда Ски хотел вернуть его к любви Карлоса Эррера к Люсьену де Рюбампре, барон принял сердитый многозначительный вид, а под конец (заметив, что его не слушают) даже суровый и полный осуждения, подобно отцу, когда говорят непристойности в присутствии его дочери. При выраженном Ски упорстве продлить этот разговор, г-н де Шарлюс сказал, вытаращив глаза, возвысив голос, многозначительным тоном, указывая на Альбертину, однако вряд ли слышавшую нас, занятую беседой с г-жой Котар и княгиней Щербатовой, тем тоном двойственного значения, которым желают проучить невоспитанных людей: «Я думаю, что пора перейти к тому, что могло бы интересовать молодую девушку». Я очень хорошо понял, что для него молодой девушкой была не Альбертина, а Морель; впрочем, впоследствии он подтвердил мне справедливость моего толкования, когда воспользовался следующими выражениями, обращаясь с просьбой не вести подобных разговоров при Мореле. «Вы знаете, — сказал он мне, заговорив о скрипаче, — он совсем не то, что вы думаете; это порядочный юноша, до сих пор благонравный и очень степенный». И в этих словах чувствовалось, что г-н де Шарлюс считал половую извращенность такой же грозной опасностью для молодых людей, как проституцию для женщин, и когда он применил к Морелю эпитет «степенный», то это было в том же смысле, как в приложении к какой-нибудь простой девушке. Тогда Бришо, меняя тему, спросил меня, долго ли я еще рассчитываю пробыть в Энкарвиле. Много раз я указывал ему, что я живу не в Энкарвиле, а в Бальбеке, он снова впадал в свою ошибку, так как под названием Энкарвиль или Бальбек-Энкарвиль он обозначал приморскую область. Часто люди говорят с нами об одних и тех же вещах, называя их другим именем. Одна дама из Сен-Жерменского предместья постоянно спрашивала меня, желая узнать о герцогине Германтской, давно ли я видел Зинаиду или Зинаиду-Ориану, что в первый момент заставляло меня недоумевать. Вероятно, было время, когда г-жу де Германт называли во избежание недоразумений Орианой-Зинаидой, так как у нее была родственница по имени Ориана. Может быть, раньше и вокзал был только в Энкарвиле, и отсюда на лошадях ездили в Бальбек. «О чем это вы говорили?» — сказала Альбертина, удивившись этому торжественному тону главы семейства, только что узурпированному г-ном де Шарлюсом. — «О Бальзаке, — поспешил ответить барон, — у вас как раз сегодня туалет принцессы де Кадиньян, не тот первый, что был у нее на обеде, а следующий». Это совпадение зиждилось на том, что, выбирая наряды для Альбертины, я старался проникнуться вкусом, образовавшимся у нее под влиянием Эльстира, высоко ценившего строгость, которую можно было бы назвать британской, если бы к ней не примешивалась известная мягкая французская тональность. Чаще всего он предпочитал платья, являвшие глазу гармоническое сочетани