Содом и Гоморра — страница 99 из 104

сть, это гордое селение», — говорила Альбертина. — «Вы нашли бы его, — отвечал Бришо, — еще более гордым, если бы вместо французского или нижнелатинского корня, числящегося по картуларию епископа из Байи «Marcouvilla superba», вы взяли более древнюю форму, приближающуюся к нормандской, Merculphinvilla superba, то есть селение, поместье Меркульфа. Почти во всех названиях, оканчивающихся на «виль», мог бы встать перед вами призрак жестоких завоевателей норманнов на этом побережье. В Арамбувиле перед нами у дверцы вагона стоял только наш милейший доктор, вполне очевидно не имеющий ничего общего с норманнским вождем. Но, закрыв глаза, вы могли бы увидеть знаменитого Эримунда (Herimundivilla). И хотя я не знаю, почему ездят по этим дорогам, пролегающим между Луаньи и Бальбек-пляжем, а не по тем, чрезвычайно живописным, ведущим от Луаньи к старому Бальбеку, — быть может, все-таки госпожа Вердюрен катала вас в своем экипаже в этом направлении. Тогда вы должны были видеть Энкарвиль или селения Вискар и Турвиль, а совсем близко от дома госпожи Вердюрен — селение Турольд. Впрочем, здесь были не только норманны. Кажется, и германцы доходили до этих мест (Оменанкур, Alemanicurtes), — но умолчим об этом перед молодым офицером, которого я вижу здесь; он окажется способным перестать ездить к своим кузенам. Были также и саксонцы, о чем свидетельствует источник Сисон (один из любимых пунктов в прогулках госпожи Вердюрен, что вполне справедливо), так же как в Англии Миддльсекс, Эссекс. Непостижимая вещь, но кажется, что готы, гёзы, как называли их, приходили сюда, и даже мавры, ибо Мортань происходит от Мавритания. След остался в Гурвиле (Gothorunvilla). Впрочем, существуют еще кое-какие указания на латинян — Ланьи (Latiniacum)». — «A я хотел бы знать объяснение названия Торпе-ом, — сказал г-н де Шарлюс. — Я понимаю слово «ом» (мужчина), — добавил он, между тем как скульптор и Котар значительно переглянулись, — но Тори?» — «Ом» (мужчина) вовсе не обозначает того, что вы должны естественно предполагать, барон, — ответил Бришо, лукаво взглянув на скульптора и Котара. — «Ом» здесь не имеет ничего общего с тем полом, к которому я не могу отнести свою мать. «Ом» — это Ольм, что значит — островок и т. д. Зато Торп, то есть селение, встретится в сотне слов, которым я уже порядком наскучил нашему юному другу. Таким образом, имя норманнского вождя не входит в название Торпе-ом, состоящее из слов нормандского языка. Видите, как германизирована вся эта область». — «Мне кажется, что он преувеличивает, — заявил г-н де Шарлюс. — Вчера я был в Оржвиле…» — «На этот раз я должен вернуть вам мужчину, которого я отнял у вас в Торпе-ом, барон. Будь сказано без всякого педантизма, хартия Роберта Первого дает нам вместо Оржвиля — Otgervilla, то есть поместье Отгера. Все это имена прежних феодальных властителей. Октевиль ла Венель — вместо л'Авенель. Род Авенелей был известен во времена Средневековья. Бургноль, куда возила нас однажды госпожа Вердюрен, писали — Бург-де-Моль, потому что это селение принадлежало в одиннадцатом веке Бодуэну де Моль, также как ла Шез-Бодуэн, но вот мы уже и в Донсьере». — «Боже мой, неужели все эти лейтенанты начнут ломиться сюда, — сказал г-н де Шарлюс с деланым испугом. — Я это говорю для вас, меня это нисколько не пугает, ведь я выхожу». — «Вы слышите, доктор, — сказал Бришо, — барон опасается, что офицеры растопчут его. А тем не менее, столпившись здесь, они вполне на своем месте, ибо Донсьер — это в буквальном смысле слова Сен-Сир, Dominus Cyriacus. Существует немало названий городов, где Sanctus и Sancta заменяются словами dominus и domina. Впрочем, этот тихий и военный город порой принимает обманчивую внешность Сен-Сира, Версаля и даже Фонтенебло».

Во время этих возвращений (так же как и поездок туда) я просил Альбертину одеться потеплее, прекрасно зная, что в Амнанкуре, в Донсьере, Эпревиле и в Сен-Васте нам придется принимать гостей. В Эрменонвиле (владениях Эримунда) мне доставлял удовольствие визит г-на де Шевреньи, который пользовался случаем, что вышел встречать гостей, и заодно приглашал меня на следующий день к завтраку в Монсюрван, а в Донсьере — шумное вторжение одного из очаровательных товарищей Сен-Лу, которого он посылал (в те дни, когда бывал занят), чтобы передать мне приглашение капитана де Бородино на пирушку, либо офицеров в «Смелом петухе», либо унтер-офицеров — в «Золотом фазане». Зачастую, когда приходил сам Сен-Лу, во все время его присутствия, незаметно для других, я старался держать Альбертину под властью своего взгляда, хотя это была излишняя осторожность. Впрочем, однажды мне пришлось все-таки нарушить свою охрану. Во время длительной остановки Блок, едва поздоровавшись с нами, умчался вдогонку за своим отцом, который, недавно получив наследство от какого-то дядюшки, снял в аренду замок под названием Ла Командери и считал признаком хорошего тона разъезжать в почтовой карете, с форейторами в ливреях. Блок предложил мне проводить его до коляски. «Но поспеши, ибо эти четвероногие весьма нетерпеливы, ступай же, любимец богов, ты доставишь удовольствие моему отцу». Но мне было слишком мучительно оставить Альбертину в поезде с Сен-Лу, где во время моего отсутствия они могли переговорить между собой, перейти в другой вагон, расточать улыбки, касаясь друг друга, и взгляд мой, прикованный к Альбертине, не мог оторваться от нее, пока Сен-Лу все еще был здесь. Но я прекрасно видел, что Блок, как об услуге просивший меня подойти и поздороваться с его отцом, сперва нашел нелюбезным мой отказ, ничем не оправданный, ибо кондуктора предупредили нас, что поезд задержится на вокзале по крайней мере на четверть часа и что почти все пассажиры, без которых он не мог тронуться дальше, вышли на платформу; а затем он перестал сомневаться, — мое поведение в этом случае являлось для него решающим ответом, — что я поступаю так из снобизма. Ибо ему были небезызвестны имена людей, в обществе которых я находился. А на самом деле незадолго перед этим г-н де Шарлюс сказал мне, забыв или упустив из виду, что это делалось раньше с намерением приблизиться к нему: «Представьте же мне вашего друга, иначе вы обнаружите недостаточное уважение ко мне», — и, вступив в разговор с Блоком, который чрезвычайно понравился ему, он удостоил его изъявлением «надежды встречаться». «Итак, бесповоротно, ты не хочешь пройти сто метров, чтобы поздороваться с моим отцом, которому ты доставил бы этим большое удовольствие», — сказал мне Блок. Я был огорчен и своим поступком, казавшимся недостаточно дружеским, и еще более причиной, приписываемой мне Блоком, чувствуя, что в его глазах мое обращение с друзьями буржуазного происхождения принимало другой оттенок в присутствии моих знакомых «дворянского круга». С этого дня он перестал изъявлять мне прежнюю дружбу и питать прежнее уважение к моему характеру, что было для меня еще тяжелее. Однако разубедить его в причине, удержавшей меня в вагоне, можно было, только объяснив ему одну вещь, а именно — мою ревность к Альбертине, что было еще мучительнее для меня, чем оставить ему уверенность в моем нелепом светском тщеславии. Вот как бывает, что теоретически мы считаем необходимым объясниться начистоту, избегать недоразумений. А в жизни очень часто они нагромождаются таким образом, что в редких случаях, когда оказывается возможным рассеять их, мы должны обнаружить, — это не подходит к упомянутому случаю, — либо нечто, способное еще больше разобидеть нашего друга, нежели наша воображаемая вина, либо разоблачить тайну, — это и был мой случай, — что кажется нам ужаснее самого недоразумения. Хотя, впрочем, даже не объясняя Блоку причины моего отказа, раз я не мог сделать этого, если бы я принялся убеждать его не обижаться, я удвоил бы эту обиду, обнаружив, что я догадываюсь о ней. Оставалось только склониться перед судьбой, повелевшей, чтобы присутствие Альбертины помешало мне проводить его, и позволившей ему вообразить, что все происходит вследствие блестящего светского окружения, которое, будь и во сто крат более блестящим, могло породить во мне лишь обратный эффект исключительного внимания к Блоку в обращение всей моей любезности на него. Таким образом, достаточно случайного возникновения нелепого инцидента (в этом случае столкновения Альбертины с Сен-Лу) между двумя человеческими судьбами, линии которых почти сливались, и они разъединяются, все более удаляясь друг от друга и не сближаясь вовеки. Бывает, что дружба, более прекрасная, чем дружба Блока ко мне, разбита, ибо невольный виновник размолвки не в состоянии пояснить обиженному те обстоятельства, что, без сомнения, могли бы исцелить его самолюбие и возвратить симпатию, готовую испариться.

Я не преувеличиваю, когда говорю — более прекрасная дружба, чем дружба Блока ко мне. Он отличался всеми теми недостатками, к которым я испытывал наибольшее отвращение. А любовь к Альбертине случайно сделала их вовсе нестерпимыми. Так, именно в ту минуту, когда я разговаривал с ним, наблюдая взором за Робером, Блок сообщил, что он недавно был на завтраке у г-жи Бонтан и там говорили обо мне в самых лестных выражениях до «полного ущерба Гелиоса». Прекрасно, — подумал я, — госпожа Бонтан считает Блока гением, и его восторженные выступления, посвященные мне, имеют гораздо больше значения, чем все, что говорят остальные, ибо это дойдет до Альбертины. Следует со дня на день ожидать, что ей станет это известным, я удивляюсь, как до сих пор тетка еще не твердит ей, какой я «исключительный человек». — «Да, — добавил Блок, — все восхваляли тебя. Только я продолжал хранить такое глубокое молчание, будто вместо завтрака, предложенного нам и, впрочем, весьма посредственного, я наглотался мака, столь любимого благословенным братом Танатоса и Леты, божественным Гипносом, сковывающим сладкими узами наши члены и наш язык. Это не потому, что я восхищаюсь тобой менее этой своры жадных собак, в числе которых я был приглашен. Но я восторгаюсь тобой, ибо я постиг тебя, а они восхищаются тобой, не постигая тебя. Вполне точно выражаясь, я слишком восторгаюсь тобой, чтобы говорить об этом публично, для меня было бы профанацией восхвалять во всеуслышание то, что я ношу в самой глубине души. И меня напрасно расспрашивали о тебе, священная Стыдливость, дочь Крониона, сделала меня безмолвным». У меня хватило такта не обнаружить своего неудовольствия, но эта Стыдливость показалась мне родственной — гораздо более, чем Крониону, — тому стыду, что препятствует критику, преклоняющемуся перед вами, говорить о вас, иначе тайный храм, где царите вы, заполнит толпа невежественных читателей и журналистов; — стыду государственного деятеля, не жалующего вас орденом, дабы вас не смешивали с недостойными вас людьми; — стыду академика, не подающего голос за вас, желая избавить вас от унижения числиться коллегой абсолютно бездарного икса, и, наконец, более почтенному, но и более преступному в то же время стыду сыновей, умоляющих нас не писать об их усопшем отце, вполне достойном этого, стремясь обеспечить ему полное забвение и покой, уничтожить память и славу вокруг бедного покойника, который между тем предпочел бы, чтобы его имя произносили вслух те люди, которые с благоговением возлагают венки на его могилу.