Содом и Гоморра — страница 112 из 121

являлась область светских отношений. Не имевший ни малейшего представления о свете до знакомства с де Шарлю, скрипач поверил той самомнительной схеме, которую набросал для него барон. «Существует всего лишь несколько наиславнейших родов, – сказал ему де Шарлю, – это прежде всего Германты, насчитывающие четырнадцать браков с французским королевским домом, и это делает королевскому дому большую честь, так как именно Альдонс Германтский, а не Людовик Толстый,[390] его хотя и единокровный, но младший брат, должен был занять французский престол. При Людовике Четырнадцатом мы носили траур по старшему брату короля, потому что его бабушка была и нашей бабушкой. Значительно ниже Германтов стоит род Ла Тремуй, потомков королей неаполитанских и графов де Пуатье; д'Юзе – род не очень древний, но из него вышли самые первые пэры; Люины – совсем недавнего происхождения, но зато они сделали блестящие партии; затем идут Шуазели, Аркуры, Ларошфуко. Прибавьте к ним еще Ноайлей; граф Тулузский, Монтескью, Кастеланы – не в счет; ну вот и все, – кажется, я никого не забыл. Что же касается всей этой мелкоты вроде Говожо или Втришей, то между ними и самым последним служивым из вашего полка никакой разницы нет. Что писать у графини Кака, что какать у баронессы Пипи – это совершенно одно и то же; вы себя уроните, вы примете вымазанную в дерьме тряпку за клозетную бумагу. Фу, гадость какая!» С благоговением выслушав этот урок истории, быть может, несколько схематичный, Морель судил теперь обо всем, как будто сам был Германтом, и только ждал случая встретиться с мнимыми Ла Тур д'Овернь, чтобы дать им почувствовать в кичливом рукопожатии, что они для него ничто. А что касается Говожо, то тут как раз подоспел случай, когда он мог наконец показать им, что они – «самые распоследние из служивых в его полку». Он не ответил на их приглашение и только за час до ужина, в восторге, что поступает как принц крови, прислал извинительную телеграмму. Трудно себе представить, насколько де Шарлю был, в общем, нестерпим, мелочен и даже, при всем его остроумии, глуп, когда проявлялись отрицательные черты его характера. В сущности, он был болен неизлечимой душевной болезнью. Впрочем, встречается это на каждом шагу: если очень умные, но нервные мужчины и женщины счастливы, спокойны, если окружающая обстановка их не раздражает, то их душевными качествами нельзя не залюбоваться, их устами воистину глаголет истина. Но вот мигрень, слегка задетое самолюбие – и картина меняется. Их светлый ум становится желчным, вспыльчивым, ограниченным; они держатся как будто нарочно, чтобы произвести неприятное впечатление, и в голосе у них появляются злобные, недоверчивые, неискренние нотки.

Говожо возмутились, а тут еще другие происшествия подпортили их отношения с кланчиком. Как-то мы – Котары, Шарлю, Бришо, Морель и я – возвращались после ужина из Ла-Распельер, а Говожо, обедавшие у своих арамбувильских друзей, оказались на время нашими попутчиками. «Вы так любите Бальзака, так легко различаете черты его героев в современных людях, – обратился я к де Шарлю, – вы не находите, что Говожо сошла со страниц „Сцен провинциальной жизни“?» Но де Шарлю, как будто был их близким другом и я задел его своим суждением, оборвал меня: «У вас только одно основание для такого сравнения: и там, и там жена выше своего мужа», – сухо проговорил он. «Да я вовсе не хотел сказать, что она – Провинциальная муза,[391] или госпожа де Баржетон[392] хотя…» Де Шарлю снова прервал меня: «Вы лучше сравните ее с госпожой де Морсоф[393]». На ближайшей остановке сошел Бришо. «Мы же вам все время делали знаки, несносный вы человек!» – «А зачем?» – «Вы что, до сих пор не заметили, что Бришо безумно влюблен в маркизу де Говожо?» По лицу Котаров и Чарли я понял, что в «ядрышке» не оставалось на этот счет ни тени сомнения. Я было подумал, что они злословят. «Ну да, разве вы не обратили внимание, как он смутился, когда вы заговорили о ней?» – продолжал де Шарлю. Он любил дать понять, какой у него большой опыт по части женского пола, и говорил о чувстве, которое возбуждают женщины, как ни в чем не бывало, как будто он сам испытывал его много раз. Но тон двусмысленной отеческой нежности, каким он говорил со всеми молодыми людьми, – несмотря на его особое влечение к Морелю – выдавал его, когда он прикидывался мужчиной, поклонником женщин. «Ох уж эти дети! – произнес он писклявым, слащавым голосом, растягивая слова. – Все-то им надо втолковывать, они невинны, как новорожденные, они не видят, что мужчина влюблен в женщину. В вашем возрасте я был куда большим пройдой», – прибавил он: он любил употреблять жаргонные словечки, может быть, потому, что они ему нравились, а может быть, чтобы не подумали – если он станет избегать их, – что он водит компанию с теми, для кого это обиходный язык. Несколько дней спустя я понял, что нельзя идти против очевидности, и признал, что Бришо действительно влюблен в маркизу. На свое несчастье, он бывал на ее завтраках. Г-жа Вердюрен сочла своевременным поставить ему палки в колеса. Она полагала, что ее вмешательство принесет пользу политике «ядрышка», а кроме того, за последнее время она начала обожать всевозможные объяснения и вызываемые ими драмы, как от безделья обожают их многие и в аристократическом, и в буржуазном кругу. В Ла-Распельер все пришло в волнение, когда там заметили, что г-жа Вердюрен на целый час уединилась с Бришо, а она, как это выяснилось потом, внушала ему в это время, что маркиза де Говожо над ним издевается, что он посмешище в ее салоне, что он позорит свои седины и подрывает свое положение в педагогическом мире. Она даже в трогательных выражениях заговорила о прачке, с которой он жил в Париже, и об их маленькой дочке. Она победила; Бришо перестал ездить в Фетерн, но он так горевал, что два дня после этого разговора за него боялись, как бы он не потерял зрение окончательно; во всяком случае, его состояние резко ухудшилось и потом он так уже и не оправился. Между тем Говожо, озлившиеся на Мореля, нарочно позвали де Шарлю без него. Не получая ответа от барона, они со страхом начали подумывать: уж не совершили ли они бестактность, и, считая, что злопамятность – дурной советчик, в конце концов послали запоздалое приглашение Морелю – эта их глупость вызвала у де Шарлю, как лишнее доказательство его веса в обществе, самодовольную усмешку. «Ответьте от нашего имени, что я принимаю приглашение», – сказал Морелю барон. В Фетерне все собрались перед ужином в большой гостиной. На самом деле Говожо устраивали этот ужин для цвета высшего общества в лице супругов Фере. Но они так боялись чем-нибудь не угодить де Шарлю, что, хотя познакомил их с Фере де Козо, маркизу де Говожо бросило в жар, когда в день званого ужина в Фетерн явился де Козо. Говожо стали придумывать всевозможные предлоги, чтобы как можно скорее спровадить его в Босолей, и все-таки, уже выйдя во двор, он столкнулся с Фере, и они были в такой же мере поражены его изгнанием, в какой он был сконфужен. Но Говожо стремились любой ценой добиться того, чтобы встреча де Шарлю с де Козо не состоялась: они судили о нем как о провинциале по тем оттенкам, на которые в семейном кругу не обращают внимания, но за которые перед посторонними стыдно, хотя единственно, кто не замечает их, так это как раз посторонние. Неприятно показывать родственников, которые остались все такими же, в то время как вы проделали над собой большую работу. О г-не и г-же Фере можно было сказать, что это люди «высшей марки». В глазах людей, которые так их определяли, разумеется, и Гер-манты, и Роаны, и многие другие тоже были людьми «высшей марки», но их имена говорили сами за себя. И так как не все были осведомлены о знатном роде матери г-жи Фере и о том, что г-н и г-жа Фере вращаются в чрезвычайно тесном кругу, то, когда чету Фере кому-нибудь представляли, потом считали нужным пояснить, что «лучше их никого нельзя себе представить». Не безвестность ли имени порождала в Фере высокомерную отчужденность? Как бы то ни было, Фере не бывали даже у тех, с кем поддерживали бы отношения Ла Тремуй. Надо было завоевать себе положение королевы взморья, которое занимала старая маркиза де Говожо в Ла-Манше, чтобы Фере каждый год посещали ее утренние приемы. Говожо позвали их на ужин и очень рассчитывали, что де Шарлю произведет на них сильное впечатление. В разговоре с ними они ввернули, что он – в числе приглашенных. Оказалось, что г-жа Фере почем-то не была с ним знакома. Маркиза де Говожо очень обрадовалась, и по ее лицу скользнула улыбка химика, впервые пытающегося соединить два необычайно важных элемента. Дверь отворилась, и маркиза де Говожо чуть не упала в обморок: она увидела одного Мореля. Подобно чиновнику особых поручений, которому велено принести извинения министра, или морганатической супруге, выражающей сожаление от имени заболевшего принца (так обыкновенно поступала г-жа де Кленшан, извещавшая о недомогании герцога Омальского), Морель самым небрежным тоном проговорил: «Барон не приедет. Ему нездоровится – я, по крайней мере, думаю, что дело в этом; мы с ним несколько дней не виделись», – прибавил он, этими своими последними словами добив маркизу де Говожо, оттого что она как раз только что сказала г-ну и г-же Фере, что Морель с де Шарлю не расстается. Говожо сделали вид, что от отсутствия барона их званый вечер только выиграет, и потихоньку от Мореля говорили гостям: «Обойдемся и без него, так еще веселее, ведь правда?» Но они были в бешенстве, подозревали козни г-жи Вердюрен и в конце концов ответили ей ударом на удар: когда г-жа Вердюрен пригласила их в Ла-Распельер, маркиз де Говожо, не в силах отказать себе в удовольствии снова увидеть свой дом и очутиться в группочке, приехал, но один, и сказал, что маркиза в отчаянии: доктор не пускает ее на воздух. Этим своим полуотсутствием Говожо хотелось проучить де Шарлю и в то же время показать Вердюренам, что с ними они вежливы до известных пределов: так в былые времена принцессы крови пров