Содом и Гоморра — страница 119 из 121

проклятом городе, который я немедленно предал бы огню, который я стер бы с лица земли. Этот город вонзился в мое сердце неизвлекаемым острием. Отпустить Альбертину в Шербур и в Триест – нет, это ужасно! Но и оставить ее в Бальбеке – тоже. Ведь теперь, когда близость моей подружки с мадемуазель Вентейль стала для меня почти несомненной, мне казалось, что время, которое Альбертина посвящает не мне (а мы иногда не виделись по целым дням из-за ее тетки), она проводит с родственницами Блока, а может быть – с другими женщинами. От одной мысли, что вечером она увидится с родственницами Блока, я сходил с ума. Вот почему, когда она мне объявила, что несколько дней проведет со мной, я ответил ей так: «Дело в том, что я собираюсь в Париж. Поедемте со мной? Вы бы не согласились некоторое время пожить в Париже у нас?» Надо было во что бы то ни стало, по крайней мере – несколько дней, не оставлять ее одну, держать ее при себе, чтобы быть уверенным, что она не увидится с подругой мадемуазель Вентейль. Это значило бы, что она жила бы у меня, так как мама решила, воспользовавшись поездкой моего отца по делам службы, исполнить свой долг, исполнить волю бабушки, которой хотелось, чтобы моя мать иногда приезжала на несколько дней в Комбре к одной из ее сестер. Мама не питала к ней нежных чувств за то, что она, любимица бабушки, была с ней холодна. Люди обыкновенно не добром поминают тех, кого они невзлюбили в детстве. Но мама, заменившая мне бабушку, была не злопамятна; жизнь ее матери – это было для нее как бы чистое, невинное детство, источник воспоминаний, сладость или горечь которых определяла ее поступки. Моя двоюродная бабушка могла бы сообщить маме некоторые драгоценные подробности, но теперь их трудно было узнать у нее, так как она была тяжело больна (говорили, что у нее рак), и мама упрекала себя за то, что до сих пор к ней не собралась, а не собралась она, чтобы не оставлять отца одного; вдохновляло ее на поездку еще и то, что так поступила бы ее мать, и то, что в день рождения бабушкина отца, который был очень плохим отцом, ей хотелось отнести на кладбище цветы, которыми обычно украшала его могилу бабушка, а близость могилы, которая вот-вот должна была разверзнуться, мама постаралась бы скрасить лаской, в которой отказывала бабушке ее сестра. В Комбре моя мать собиралась заняться хозяйственными делами – по желанию бабушки эти работы должны были вестись под наблюдением ее дочери. Потому-то они еще и не начинались. Маме не хотелось уезжать из Парижа раньше отца, чтобы ему не так тяжело было без нее, – хотя смерть тетки моей матери не могла особенно его огорчить, но сочувствовал он маме всей душой. «Нет, теперь это немыслимо, – ответила мне Альбертина. – А зачем вам так скоро возвращаться в Париж, раз эта дама уехала?» – «Мне будет спокойнее там, где мы с ней познакомились, чем в Бальбеке, которого она никогда не видела и к которому я теперь испытываю отвращение». Поняла ли впоследствии Альбертина, что той, другой, не существовало и что если я в ту ночь в самом деле хотел умереть, то лишь потому, что она по своему легкомыслию призналась мне, что близка с подругой мадемуазель Вентейль? Возможно. Временами мне кажется, что поняла. Во всяком случае, в то утро она поверила, что эта женщина существует на самом деле. «Вам, мой мальчик, надо бы жениться на этой даме, – сказала она, – вы были бы счастливы, и она, наверное, тоже». Я ответил, что мысль о возможности сделать эту женщину счастливой действительно чуть-чуть не заставила меня решиться на этот шаг; недавно, когда я получил большое наследство, благодаря которому я окружил бы мою жену роскошью и доставлял бы ей всякого рода развлечения, я готов был принять жертву от той, кого я любил. Упоенный благодарностью, которую я испытывал к Альбертине за то, что она со мной ласкова, и одновременно терзаемый невыносимой душевной пыткой, которую я терпел из-за нее, я, подобно тем, кто готов обещать целое состояние лакею в кафе за то, что тот наливает ему шестую рюмку водки, – я сказал, что у моей жены был бы автомобиль, яхта и что раз Альбертине так нравятся прогулки на авто и на яхте, то жаль, что я люблю не ее, что для нее я был бы идеальным мужем, но что мы еще посмотрим, что у нас еще, надо надеяться, будут приятные встречи. Подобно тому, как пьяные из боязни, что их поколотят, остерегаются окликать прохожих, я все же не допустил той неосторожности (если только это можно назвать не осторожностью), какую допустил бы во времена Жильберты, и не сказал ей, что люблю ее, Альбертину. «Вот видите, я чуть было на ней не женился. И все-таки я на это не отважился, я был против того, чтобы молодая женщина связала свою жизнь с таким больным и с таким скучным человеком, как я». – «Да вы с ума сошли! Все хотели бы связать свою жизнь с вами, посмотрите, как за вами гоняются. У Вердюренов только о вас и говорят, и в самом высшем свете тоже – это мне известно. Значит, дама была с вами недостаточно мила, раз вы так в себе засомневались. Теперь я вижу, что это за птица, она злая, я ее терпеть не могу, ах, если б я была на ее месте!» – «Да нет же, она очень милая, на редкость милая! А на Вердюренов и на прочих мне наплевать. Если не считать той, кого я люблю и с кем я все-таки прекратил отношения, я дорожу только моей славной Альбертиной; только она, если мы с ней будем часто видеться, по крайней мере первое время, – вставил я, чтобы не испугать ее и иметь возможность о многом просить ее в первые дни, – может меня хоть немного утешить». Я только намекнул на возможность брака, но тут же добавил, что это неосуществимо, потому что мы не сойдемся характерами. Моя ревность питалась воспоминаниями о связи Сен-Лу и «Рахиль, ты мне дана», Свана и Одетты и порождала навязчивую мысль о том, что раз я люблю, то не могу быть любимым, и что женщина может ко мне привязаться только из выгоды. Конечно, мерить Альбертину меркой Одетты и Рахили было глупо. Но дело было не в ней, дело было во мне, дело было в чувствах, какие я мог в ней вызвать и какие я из ревности недооценивал. Множество несчастий, которые впоследствии постигнут нас, по всей вероятности, родилось из этого убеждения, быть может, необоснованного. «Значит, вы не хотите ехать со мной в Париж?» – «Сейчас меня не пустит тетя. Но даже если я потом и приеду, то не покажется ли странным, что я остановлюсь у вас? Ведь в Париже всем известно, что мы с вами не в родстве». – «Ну так мы скажем, что у нас состоялось что-то вроде помолвки. Тут ничего такого нет, раз мы сами будем знать, что это неправда». У Альбертины из-под рубашки выступала шея, упругая, золотистая, в крупных веснушках. Я поцеловал ее с таким же чистым чувством, с каким целовал мою мать, пытаясь хоть как-то утишить мое детское горе, которое тогда казалось мне неизбывным. Альбертина пошла одеваться. Ее самоотверженность уже начинала давать трещину – ведь она же только что уверяла, что не покинет меня ни на миг. (Я чувствовал, что ее решимости хватит ненадолго, – я боялся, что, если мы останемся в Бальбеке, она нынче же вечером уйдет от меня и встретится с родственницами Блока.) И вот она пришла ко мне и заявляет, что едет в Менвиль, а вернется во второй половине дня. Она ночевала не дома, на ее имя могли прийти письма, да и тетя, наверно, беспокоится. «Если дело только в этом, – возразил я, – то можно послать к тете лифтера, и он скажет ей, что вы здесь, и возьмет ваши письма». Желая показать, какая она добрая, хотя и не любит быть послушной, она сначала насупилась, но тут же самым милым тоном сказала: «Идет!» – и послала лифтера к тетке. Она от меня не отходила; вдруг в мою дверь тихонько постучался лифтер. Для меня явилось неожиданностью, что, пока мы разговаривали с Альбертиной, он успел съездить в Менвиль и обратно. Он пришел мне сказать, что Альбертина послала тетке записку и что она может, если мне угодно, сегодня же уехать в Париж. Давая ему это устное поручение, Альбертина поступила опрометчиво, так как, несмотря на ранний час, директор, уже обо всем осведомленный и взволнованный, прибежал ко мне спросить, чем я недоволен, правда ли, что я уезжаю, и не могу ли я остаться на несколько дней, потому что ветер сегодня довольно опасливый (опасный). Я не стал объяснять ему, что у меня одно желание: чтобы в тот час, когда родственницы Блока выходят на прогулку, Альбертины в Бальбеке уже не было, тем более что Андре, единственной, кто мог бы защитить ее от них, здесь нет и что Бальбек превратился для меня в одно из тех мест, где больному нечем дышать и откуда он выезжает срочно, не желая остаться здесь ни на одну ночь и предпочитая умереть в дороге. Мне еще пришлось побороться – сперва в отеле, куда Мари Жинест и Селеста Альбаре явились ко мне с красными глазами (рыдания Мари напоминали шум потока); Селеста, менее бурная в проявлениях своих чувств, успокаивала ее; но когда Мари пролепетала ей единственный стих, который она знала: «Под луной вся сирень отцветает», Селеста тоже не могла удержаться, и пелена слез накрыла ее сиреневого цвета лицо; впрочем, я уверен, что они в тот же вечер и думать обо мне забыли. Потом в пригородном поезде, несмотря на все меры предосторожности, какие я принял, чтобы меня никто не заметил, я встретился с маркизом де Говожо; при виде моих чемоданов он побледнел: он надеялся, что послезавтра я буду у него; он мне надоел своими рассуждениями, что мои приступы объясняются переменой погоды и что пожить здесь в октябре – это было бы чудесно для моего здоровья; он попросил отложить мой отъезд по крайней мере «на через неделю» – неправильность этого выражения не привела меня в бешенство, быть может, только потому, что от его просьб мне стало тяжело на душе. Он занимал меня разговором в вагоне, а я на каждой станции боялся, что вот сейчас войдет кто-нибудь пострашнее Эрембальда или Вискара, например, граф де Креси, который начнет умолять меня, чтобы я его пригласил, или еще более грозная госпожа Вердюрен, которая станет звать меня к себе. Но все это было еще впереди. Я еще не ехал в поезде. Пока мне приходилось выслушивать отчаянные мольбы директора. Он говорил шепотом, но, боясь, что он разбудит маму, я все-таки его выпроводил. Я остался один в комнате – в той самой комнате с высоким потолком, где я чувствовал себя таким несчастным в день первого моего приезда, где я с такой нежностью думал о мадемуазель де Стермарья, где я подстерегал Альбертину и ее подружек, которые, будто перелетные птицы, отдыхали на пляже, где я так равнодушно овладел Альбертиной в тот раз, когда посылал за ней лифтера, где я познал доброту бабушки и где я б