Во втором моем приезде в Бальбек не было ничего похожего на первый. Сам директор отеля собственной персоной встретил меня на Ужином мосту и залепетал, как он дорожит знатными постояльцами, чем вызвал во мне опасение, что принимает меня за важную особу, но потом я догадался, что в грамматике он не силен и поэтому слово «знатный» означает для него просто-напросто человека, которого он знает, то есть постоянного своего гостя. Вообще, учась говорить на языках для него новых, он разучивался говорить на тех, которые знал раньше. Он объявил, что поместит меня на самом верху. «Надеюсь, – сказал он, – вы не сочтете это за негостеприимность; я неохотно отвожу вам не лучший номер, но я боюсь, как бы не было шумно, а там над вами никого, и у вас не будут лопаться барабанные переборки (то есть „перепонки“). Не беспокойтесь: я велю затворять ставни, чтобы они не хлопали. На этот счет я невыносим». (Эта фраза не выражала его мысли: он хотел сказать, что тут он неумолим, скорее она выражала мысль коридорных.) Номер, однако, был тот же, что и в первый мой приезд. Поднялся не номер – это я поднялся во мнении директора. Мне предоставлялась возможность отапливать номер, если б я стал зябнуть (по предписанию врачей я уехал в Бальбек после Пасхи), только чтобы на потолке не появились «расщелины». «Главное, когда вам захочется затопить камин, не подкладывайте в него дров, пока не угорят (то есть „не прогорят“) те, что в нем еще остались. Больше всего надо бояться, как бы камин не раскалился, а то ведь я, чтобы чуточку украсить номер, поставил на него большую вазу – под старинную китайскую, и она может треснуть».
Директор с глубокой грустью сообщил мне о смерти старшины шербурских адвокатов. «Старик был в своем деле простак (то есть, по-видимому, „мастак“)», – сказал он и пояснил, что старшина ускорил свою кончину мятежами, то есть кутежами. «Я уже давно замечал, что после обеда он начинал блевать носом (конечно, „клевать“). За последнее время он до того изменился, что если б вам не сказали, что это он, то он был бы вам вряд ли признателен» (конечно, «то вы бы его вряд ли признали»).
А вот новость приятная: председатель капского суда недавно получил орден «Нечетного» легиона. «Спору нет, он человек толковый, но говорят, что ему дали орден главным образом за его связи с возлиятельными людьми». Об этом награждении писали во вчерашнем номере «Эко де Пари[151]», но директор пока успел прочесть только первый «абсцесс» (то есть «абзац»). Там здорово достается Кайо[152] за его политику. «По-моему, они правы, – заметил директор. – Кайо хочет, чтобы мы были под колпаком (под башмаком) у Германии». Что думает на этот счет директор отеля – это мне было совершенно неинтересно, и я не стал слушать его. Передо мною мелькали образы, ради которых я опять приехал в Бальбек. Они были совсем непохожи на прежние; сейчас я ждал ослепительных впечатлений, а впечатления от первого приезда были туманны, однако и новым впечатлениям суждено было разочаровать меня. Образы, выделенные памятью, столь же причудливы, столь же ограниченны, столь же неуловимы, как и образы, созданные фантазией, а потом разрушенные действительностью. Нет никаких оснований полагать, что во внешнем мире, в каком-либо уголке жизни было сосредоточено больше образов нашей памяти, чем образов мечты. И вот еще что: новая среда может ведь заставить нас позабыть, а то даже и возненавидеть то, ради чего мы куда-нибудь поехали.
Я поехал в Бальбек отчасти из-за того, что Вердюрены (к которым, как они меня ни звали, я до сих пор так и не выбрался и которые, разумеется, были бы рады, если б я съездил к ним на дачу и извинился за то, что не побывал у них в Париже), узнав, что кое-кто из «верных» проведет лето на этом побережье, сняли на весь сезон один из замков маркизы де Говожо (Ла-Распельер) и пригласили к себе баронессу Пютбю. В тот день, когда мне (в Париже) об этом сказали, у меня зашел ум за разум, и я послал нашего молодого лакея справиться, возьмет ли с собой баронесса в Бальбек свою камеристку. Было одиннадцать часов вечера. Швейцар долго не отворял моему гонцу, однако ж каким-то чудом не протурил его и не позвал полицию – он только был с ним весьма нелюбезен, и все-таки лакей получил у него нужные сведения. Швейцар сообщил, что первая камеристка действительно поедет со своей госпожой сперва на воды в Германию, оттуда в Биарриц, а уж потом к госпоже Вердюрен. Я был рад-доволен и считал, что дело мое на мази. Теперь я мог перестать преследовать на улицах красоток, к которым у меня не было рекомендательного письма, за каковое «Джорджоне» должна была принять то обстоятельство, что мне в тот же вечер предстояло ужинать у Вердюренов с ее госпожой. Впрочем, она была бы, пожалуй, еще более высокого мнения обо мне, если б до нее дошло, что я знаком не только с простыми обывателями, снявшими замок Ла-Распельер, но и с его владельцами, а главное – с Сен-Лу, который, не имея возможности на расстоянии рекомендовать меня камеристке (кстати сказать, не знавшей его фамилии), написал обо мне супругам Говожо теплое письмо. Он считал, что, помимо разного рода одолжений, которые они могли мне сделать, мне будет интересно поговорить с де Говожо-младшей, урожденной Легранден. «Это умная женщина, – убеждал он меня. – От нее нечего ждать чего-нибудь определительного („определительное“ пришло на смену „высокому“ – Робер каждые пять – шесть лет менял иные из своих излюбленных словечек, сохраняя, однако, самые для него важные), но это – характер, это – личность, наделенная интуицией; ее суждения метки. Временами она раздражает, городит вздор, чтобы „блеснуть“, – и это тем более нелепо, что нет на свете людей менее утонченных, чем Говожо, – кое в чем отстает от жизни, но, в общем, все-таки она приятней многих других».
Получив рекомендательное письмо Робера, Говожо, либо из снобизма, который побуждал их хотя бы косвенным образом оказать любезность Сен-Лу, либо в благодарность за то, что он сделал в Донсьере для их племянника, а вернее всего – по доброте и по традиции гостеприимства, начали писать ему длинные письма, в которых предлагали мне остановиться у них или же, если я предпочитаю большую независимость, подыскать для меня помещение. Сен-Лу уведомил их, что я остановлюсь в бальбекском Гранд-отеле, а они ему на это ответили, что, в таком случае, просят меня навестить их тотчас по приезде; если же я буду долго раскачиваться, то они непременно явятся ко мне сами и затащат на свои garden party's.
Разумеется, между камеристкой баронессы Пютбю и бальбекским краем никакой внутренней связи не существовало; камеристка не заменила бы мне крестьяночку, к которой я, стоя один на дороге в Мезеглиз, тщетно взывал с той силой желания, какая была во мне.
Но я уже давно не пытался извлечь из женщины, если можно так выразиться, квадратный корень неизвестного, таившегося в ней и часто сдававшегося после первого знакомства. В Бальбеке я не был давно, и, хотя непосредственной связи между тем краем и камеристкой не существовало, у меня было бы там, во всяком случае, то преимущество, что привычка не притупляла бы свежести ощущений, как в Париже, где, будь то у меня дома или в другом хорошо знакомом месте, наслаждение, которое доставляла мне женщина в обычной обстановке, не могло создать хотя бы минутную иллюзию, точно передо мной открывается новая жизнь. (Если привычка в самом деле вторая натура, то, лишенная не только безжалостности, но и очарования первой, она мешает нам разгадать ее.) Так вот, может быть, эта иллюзия создалась бы у меня в новом краю, где восприимчивость обостряется от каждого солнечного луча и где во мне вспыхнула бы страсть к камеристке, о которой я мечтал; дальше, однако, будет видно, что в силу некоторых обстоятельств эта женщина не приедет в Бальбек, а я больше всего на свете буду бояться, как бы она не приехала, – таким образом, главной цели моей поездки я не достигну, да и не стану ее добиваться.
Баронесса Пютбю собиралась приехать к Вердюренам не в начале сезона, но чаемые нами наслаждения вольны до времени находиться вдалеке, если только мы уверены, что они от нас не уйдут, и в ожидании нам лень нравиться и нет у нас сил любить. Между прочим, я поехал в Бальбек с менее возвышенными целями, чем в первый раз; воображение в чистом виде всегда заключает в себе меньше эгоизма, чем воспоминание; я заранее знал, что еду в такие места, где полно прекрасных незнакомок; на взморье их бывает не меньше, чем на балу, и я думал о прогулках около отеля по набережной с таким же удовольствием, какое доставила бы мне герцогиня Германтская, если б вместо того, чтобы добиваться для меня приглашений на роскошные ужины, она почаще советовала бы хозяйкам домов, где устраивались танцевальные вечера, включать мою фамилию в список кавалеров. Завязывать знакомства с женщинами в Бальбеке мне было бы теперь настолько же просто, насколько трудно в былое время, потому что теперь у меня были там знакомые и доброжелатели, а когда я поехал туда впервые, у меня их не было.
Меня вывел из задумчивости голос директора, чьи рассуждения на политические темы я пропустил мимо ушей. Переменив разговор, директор сообщил мне, что председатель суда очень обрадовался, узнав, что я приезжаю, и добавил, что председатель собирается прийти ко мне в номер нынче вечером. Это меня так напугало (я был утомлен), что я попросил директора не пускать его ко мне (это он обещал) и для большей безопасности на этот первый вечер расставить на моем этаже караулы из служащих. Должно быть, директор был с ними в неважных отношениях. «Мне приходится все время бегать за ними – уж очень мало в них инертности. Если б не я, они бы шагу не сделали. У вашей двери будет стоять на часах лифтер». Я осведомился, назначен ли наконец лифтер «начальником посыльных». «Он недавно поступил в отель, – ответил директор. – Есть сослуживцы старше его. Они подняли бы шум. Во всех случаях жизни нужна грануляция. Я признаю, что он хорошо расправляется (вместо „справляется“) с лифтом. Но для такого поста он еще молод. С давнишними служащими он составлял бы контракт. Ему недостает положительности, а ведь это свойство самое что ни на есть