о Говожо, но и служивший у них садовник. Садовник признавал своими хозяевами только Говожо, изнемогал под игом Вердюренов так, как будто усадьба была временно захвачена врагом и его солдатней, и тайком ходил плакаться к выгнанной из своего имения владелице и возмущаться тем пренебрежением, с каким относятся теперь ко всем его араукариям, бегониям, живучкам, георгинам, а также тем, что в такой богатой усадьбе смеют сажать самые простые цветы вроде ромашки и венерина волоса. Г-жа Вердюрен, почувствовав, что против нее идет глухая борьба, решила, что если она возьмет Ла-Распельер в долгосрочную аренду или купит ее, то поставит условием увольнение садовника, в котором старая владелица, напротив, души не чаяла. В трудные для маркизы времена он служил у нее бесплатно, он ее обожал; но во взглядах простонародья наблюдается странная противоречивость: нетерпимость, какой отличаются его нравственные понятия, перемежается у него с глубочайшим почтением, а почтение, в свою очередь, чередуется с незабытыми старыми обидами, и вот эта чересполосица часто проступала у садовника, говорившего, например, о маркизе де Говожо, которая в 1870 году, живя у себя в имении на востоке Франции, целый месяц по необходимости поддерживала отношения с немцами: «Госпожу маркизу очень осуждали за то, что, когда с нами воевали пруссаки, она была на их стороне и даже поселила их у себя. В другое время – ну уж ладно, но когда идет война, так поступать негоже. Нехорошо она себя вела». Итак, значит, он был ей всей душой предан, уважал ее за доброту и верил в то, что она изменница. Г-жу Вердюрен покоробил маркиз де Говожо, утверждавший, что здесь все, как было. «А разве вам не бросились в глаза некоторые перемены? – спросила она. – Во-первых, тут были барбедьенские бронзовые верзилы,[265] и мерзопакостные плюшевые креслишки – я их мигом спровадила на чердак, да и то я считаю, что это для них слишком почетно». Сказав маркизу де Говожо эту резкость, она подала ему руку с тем, чтобы он повел ее к столу. Маркиз заколебался. «Не могу же я идти впереди де Шарлю», – подумал он, но, приняв барона за старого друга дома, раз почетное место принадлежит не ему, он решил взять протянутую руку и заговорил с г-жой Вердюрен о том, какая это для него честь – быть введенным в ареопаг (так он назвал «ядрышко» и довольно улыбнулся при мысли, что знает это мудреное слово). Сидевшему рядом с де Шарлю Котару хотелось завязать с ним знакомство, и, чтобы лед тронулся, он поглядывал на него поверх пенсне и подмигивал гораздо чаще, чем при первых встречах, без прежней робости. Пенсне уже не служило преградой для его дружелюбных взглядов – их приветливость, подкрепленная улыбочками, переплескивалась через стекла. Барон, вообще легко распознававший себе подобных, не сомневался, что Котар принадлежит к их числу и заигрывает с ним. И он сейчас же проявил по отношению к профессору недоброжелательность гомосексуалистов, надменных с теми, кому нравятся они, и заискивающе любезных с теми, кто нравится им. Впрочем, сколько бы мы, кривя душой, ни рассуждали о счастье быть любимым, в котором нам, видите ли, отказывает судьба, существует один закон для всех, и власть его распространяется далеко не только на одних де Шарлю; существо, которое мы не любим, но которое любит нас, мы не выносим. Этому существу – допустим, женщине, про которую мы не скажем, что она любит нас, а скажем, что она к нам липнет, – мы предпочитаем другую, хотя у этой другой нет ее прелести, ее обаяния, ее ума. Для того, чтобы мы снова начали замечать в ней все эти качества, ей нужно нас разлюбить. Это же общее правило, но только в уродливой форме, выказывается в том раздражении, какое вызывает у извращенного мужчина, который ему не нравится и который добивается его расположения. Но только у извращенного раздражение проявляется значительно резче. В то время как большинство мужчин старается не показывать своего раздражения, как бы сильно оно ни было, извращенный безжалостно дает его почувствовать тому, кто в нем его вызывает, но, конечно, не женщине – так де Шарлю не показывал вида, что раздражен, принцессе Германтской, потому что ее страсть хотя и досаждала ему, а в то же время и льстила. Но когда извращенный убеждается, что другой мужчина питает к нему особое пристрастие, то, быть может, из-за того, что такое пристрастие ему непонятно, так же как его пристрастие непонятно другим; быть может, из-за того, что эти назойливые приставания, в которых он не видит ничего худого, когда он пристает к кому-нибудь сам, но которые, если пристают к нему, он рассматривает как порок; быть может, с целью реабилитировать себя вспышкой гнева в таких обстоятельствах, когда это ему ничего не стоит; быть может, из страха разоблачения, который внезапно на него нападает, когда влечение, завязав ему глаза, не заставляет его делать один неосторожный шаг за другим; быть может, от злости на то, что двусмысленное поведение питающего к нему пристрастие бросает на него тень, – а ведь он сам не задумался бы своим двусмысленным поведением бросить тень на другого, если бы тот ему нравился, не постеснялся бы преследовать молодого человека по пятам, пялить на него глаза в театре, даже если с молодым человеком друзья, не боясь из-за этого поссорить его с ними, – он бы, вероятно, если бы на него самого пялил глаза мужчина, ему не нравящийся, осадил его: «Милостивый государь! За кого вы меня принимаете?» (хотя другой принимал его именно за того, каков он есть), в крайнем случае надавал бы затрещин, тому же, кто был ему известен своей неосторожностью, выразил бы свое возмущение: «И вам не противна эта мерзость? Она так на вас смотрела!.. Ну и приемчики!» Де Шарлю до этого не доходил, но он напускал на себя оскорбленный и холодный вид – такой вид принимают на себя нелегкомысленные женщины при людях, которые считают их легкомысленными, но еще более оскорбленный и холодный вид принимают женщины действительно легкомысленные. Притом гомосексуалист в присутствии еще одного извращенного видит перед собой не просто отталкивающее изображение самого себя, которое, будучи неодушевленным, могло бы только уколоть его самолюбие, но другого самого себя, живого, действующего в том же направлении, способного, следовательно, причинять ему страдания в его сердечных делах. Руководимый инстинктом самосохранения, он готов очернить возможного соперника и во мнении людей, которые могут повредить этому сопернику (причем гомосексуалист № 1 не боится прослыть лжецом, когда он изничтожает гомосексуалиста № 2 в глазах людей, которые могут быть осведомлены о том, какой образ жизни ведет он сам), и во мнении молодого человека, которого он «подцепил», которого у него могут отбить и которого необходимо убедить, что то, что, осчастливив его, может себе позволить с ним он, явилось бы несчастьем всей его жизни, если бы тот позволил так же вести себя с ним другому. Для де Шарлю – вероятно, думавшего об опасности (опасности, только чудившейся ему), которую профессор Котар, чьи улыбочки он понимал неверно, будто бы представляет для Мореля, – не нравившийся ему гомосексуалист был не только карикатурой на него, но и возможным соперником. Если бы торговец, бросивший якорь в провинциальном городе с намерением обосноваться здесь до конца дней и открыть торговлю редкими товарами, увидел, что на той же самой площади, как раз напротив его магазина, находится такой же магазин его конкурента, то это бы его огорошило не меньше, чем кого-нибудь из породы де Шарлю, прибывшего куда-либо с целью порезвиться в глуши и в день приезда встречающего дворянина, местного жителя или парикмахера, чье обличье и чей пошиб не оставляют в нем никаких сомнений. В торговце все время кипит ненависть к конкуренту: ненависть иногда переходит в черную меланхолию, и если только у торговца неважная наследственность, то у него появляются признаки душевной болезни, от которой он излечивается, только решившись распродать свое «достояние» и навсегда уехать из городка. Злоба гомосексуалиста еще неотвязней. Ему в первую же секунду становится ясно, что дворянина и парикмахера тянет к его юному спутнику. Он сто раз в день повторяет спутнику, что парикмахер и дворянин – темные личности и что общение с ними – позор, но этим он не ограничивается: он, как Гарпагон[266] сторожит свое сокровище и встает по ночам, чтобы убедиться, что его не похитили. Благодаря вот этой обостренной бдительности – в большей степени, конечно, чем в силу влечения, чем благодаря облегчающему распознавание сходству повадок, и почти в такой же степени, как личный опыт, эта единственно надежная опора, – гомосексуалист угадывает гомосексуалиста быстро и почти безошибочно. Он может обмануться лишь на мгновенье, но блеснувшая догадка возвращает его на путь истины. Потому-то и де Шарлю недолго находился в заблуждении. Мгновенье спустя его осенило, что Котар не одной с ним породы и что заигрыванье этого человека не опасно ни ему – его оно только способно было довести до белого каления, – ни Морелю, за которого он действительно сперва испугался. Словом, де Шарлю успокоился, но так как он все еще находился под впечатлением нечаянной встречи с двуполой Венерой, то время от времени слабо улыбался Вердюренам, даже не раскрывая рта, а только морща углы губ, и на мгновенье зажигал в глазах манящий огонек – точь-в-точь как его невестка, герцогиня Германтская, – это он-то, всегда очень следивший за тем, чтобы в нем чувствовался мужчина! «Вы часто охотитесь, маркиз?» – с презрительным видом спросила маркиза де Говожо г-жа Вердюрен. «Вам Ский рассказывал, как мы отличились?» – спросил Покровительницу Котар. «Я чаще всего охочусь в лесу Трусий Щебет», – ответил маркиз де Говожо. «Нет, я не рассказывал», – вмешался Ский. «А лес по праву носит свое название?» – обратился к маркизу с вопросом Бришо, украдкой взглянув на меня, – он обещал мне вести разговор об этимологиях, но зато просил ни словом не обмолвиться супругам Говожо о том, что он посмеивается над этимологическими открытиями комбрейского священника. «Простите, я не понял вашего вопроса», – сказал маркиз де Гов