– с печальной и покорной улыбкой склонившись над тарелкой, молвил скандинав. – Но я должен сказать мадам, что я позволил себе этот вопросник… простите, эту вопросницу… потому, что завтра мне надо быть в Париже, так как завтра я ужинаю не то в „Тур д'Аржан“, не то в „Мерис“.[275] Мой собрат… француз… господин Бутру,[276] должен будет нам говорить о спиритических сеансах… простите, о спиритуозных вызываниях, которые он проверял». – «В „Тур д'Аржан“ совсем не так хорошо кормят, как принято думать, – недовольным тоном проговорила г-жа Вердюрен. – По крайней мере, меня там кормили отвратительно». – «Но разве я ошибаюсь, разве то, что подают у мадам, не самая тонкая французская кухня?» – «Ах, боже мой! Конечно, есть можно, – смягчившись, ответила г-жа Вердюрен. – А вот если вы приедете в следующую среду, то будет лучше». – «В понедельник я уезжаю в Алжир, а оттуда – на мыс Доброй Надежды. А когда я буду на мысе Доброй Надежды, то уже не смогу встретиться с моим знаменитым коллегой… простите, не смогу встретиться с моим собратом». Принеся эти запоздалые извинения, он послушно, с головокружительной быстротой принялся за еду. Но Бришо, обрадовавшись предлогу рассказать и о других находках в области растительной этимологии, заговорил о ней и так заинтересовал норвежца, что тот опять перестал есть, однако дал понять знаком, что можно убрать его еще полную тарелку и перейти к следующему блюду. «Один из Сорока носит фамилию Уссе[277] что означает место, где растет „у“, падуб; в фамилии хитроумного дипломата д'Ормесона,[278] вы отыщете стань любезный сердцу Вергилия ulmus, вяз, от которого происходит название города Ульм; в фамилии его коллеги де ла Буле[279] – „було“, березу; в д'Оне – „он“, ольху; в де Бюсьере – „бюи“, букс; в Альбаре – „обье“, заболонь (я решил рассказать об этом Селесте); в де Шоле – „шу“, капусту, и яблоню – в де ла Помре[280] – „пом“, – помните, Саньет, он читал лекции в то время, когда милейшего Пореля[281] услали на край света проконсулом в Одеонию?» – «Вы сказали, что фамилия Шоле происходит от „шу“, – обратился я к Бришо. – А название станции перед Донсьером, Сен-Фришу, тоже происходит от „шу“?» – «Нет, Сен-Фришу – это Sanctus Fructuosus[282] так же как от Sanctus Ferreolus,[283] ведет свое происхождение Сен-Фаржо, но это слово отнюдь не нормандское». «Он чересчур образован, нам с ним скучно», – тихонько прокудахтала княгиня. «Меня интересует много других названий, но обо всех сразу не спросишь, – сказал я и, обернувшись к Котару, спросил: – А баронесса Пютбю здесь?» – «Слава богу, нет, – услышав мой вопрос, ответила г-жа Вердюрен. – Я отправила ее на отдых поближе к Венеции, в этом году мы от нее избавлены». «Я тоже предъявляю права на целых два дерева, – заговорил де Шарлю, – ведь я почти снял дачку между Сен-Мартен-дю-Шен и Сен-Пьер-дез-Иф». – «Так это совсем близко отсюда; надеюсь, вы часто будете к нам приезжать вместе с Чарли Морелем. Вам нужно только сговориться с нашим кружком относительно поездов, вы же в двух шагах от Донсьера», – сказала г-жа Вердюрен; она выходила из себя, когда гости приезжали с разными поездами и не в те часы, когда она высылала экипажи. Зная, как труден подъем к Ла-Распельер, даже если дать крюка и поехать в объезд, не через Фетерн, – а это занимало лишних полчаса – она боялась, что те, кто поедет порознь, не найдут экипажей в Дувиль-Фетерне или же, оставшись на самом деле дома, воспользуются этим как отговоркой, якобы в Дувиль-Фетерне они не нашли экипажей, а подняться так высоко пешком – им не под силу. Вместо ответа на приглашение де Шарлю молча поклонился. «В повседневной жизни с ним, должно быть, нелегко, уж больно он высокомерен, – прошептал Скому доктор; под тонким слоем кичливости Котар сумел сохранить в себе человека очень простого, и он не пытался скрыть от Ского, что Шарлю раздражает его своим снобизмом. – Откуда ж ему знать, что на всех курортах и даже в парижских клиниках врачи, которые, разумеется, смотрят на меня как на „высшее начальство“, за честь считают знакомить меня со всеми важными господами, которые там находятся и которые носа передо мной не задирают. А мне от этого еще приятнее жить на морских купаньях, – с небрежным видом проговорил Котар. – Даже в Донсьере военный врач, у которого лечится полковник, пригласил меня позавтракать и сказал, что я не ударил бы в грязь лицом, даже если б обедал с генералом. А генерал – из самой что ни на есть титулованной знати. Еще неизвестно, чей род древнее – барона или его». – «Да не кипятитесь вы! Род барона более чем захудалый», – вполголоса ответил Ский и добавил нечто нечленораздельное, употребив существительное, в котором я уловил только его окончание: «ложство»; да я и не вслушивался в их разговор, так как всецело был поглощен тем, о чем Бришо толковал де Шарлю: «Нет, вероятно, я вас огорчу: у вас только одно дерево, так как совершенно очевидно, что Сен-Мар-тен-дю-Шен – это Sanctus Martinus juxta quercum[284] но слово „иф“ может означать вовсе не „тис“, а представлять собой корень слов ave, eve, что значит „сырой“, как, например, в Авейроне, Лодеве, в имени Иветта, и продолжать жить в нашем кухонном обиходе, во всяких там лоханках – „эвье“. Это – „ло“, вода, которая по-бретонски произносится Стер, Стермарья, Стерлаер, Стербуэст, Стер-эн-Дрейхен…» Конца фразы я не расслышал, так как, хотя мне было очень приятно опять услышать имя Стермарья, но, сидя рядом с Котаром, я волей-неволей слушал его, а он тихо говорил Скому: «Ах да, я и не знал! Стало быть, этот господин – на два фронта. Так, значит, он из их братии! А глаза у него еще не свинячьи. Подожму-ка я под себя ноги, а то как бы он не стал щипать. Впрочем, меня это не очень удивляет. Навидался я важных господ, когда они в костюме Адама принимают душ, – все они в большей или меньшей степени дегенераты. Я с ними не заговариваю, потому что я, собственно, должностное лицо и это могло бы мне повредить. Но они отлично знают, что я им не товарищ». Бришо напугал Саньета тем, что обратился к нему, но теперь ему уже дышалось легче, как легче дышится человеку, боящемуся грозы и убеждающемуся, что за молнией громового удара не последовало, и вдруг Вердюрен задал ему вопрос, и, пока он его спрашивал, он все время смотрел на него в упор, чтобы привести его в замешательство и не дать опомниться: «Что же вы, Саньет, скрывали от нас, что ходите на утренние спектакли в „Одеон“?» Дрожа, как новобранец перед сержантом-мучителем, Саньет постарался ответить как можно короче, чтобы не подставлять свой ответ под удары: «Один раз на „Искательницу“,[285]». – «Что он сказал? – нахмурив брови в знак того, что он напрягает внимание, чтобы понять нечто совершенно невнятное, с отвращением и со злостью завопил Вердюрен. – Во-первых, у вас ничего не разберешь, у вас каша во рту!» – намекая на косноязычие Саньета, все больше распалялся Вердюрен. «Бедный Саньет! Не приставайте к нему!» – с той целью, чтобы всем было ясно, что ее муж издевается над Саньетом, и вместе с тем делая вид, что ей жалко его, сказала г-жа Вердюрен. «Я был на „Иск…“, „Иск“». – «Иск, иск! Выражайтесь членораздельнее, я ничего у вас понять не могу», – сказал Вердюрен. Почти все «верные» прыскали, и сейчас они напоминали толпу людоедов, у которых рана, нанесенная белому, вызывает жажду крови. Обществами, как и толпами, управляют инстинкт подражания и трусость. Видя, что кто-то поднимает человека на смех, все над ним потешаются, а десять лет спустя в кругу его почитателей те же самые насмешники будут перед ним преклоняться. Вот так же и народы то свергают королей, то встречают их приветственными кликами. «Да ну, перестань, он же не виноват!» – сказала г-жа Вердюрен. «Да ведь я тоже не виноват; если ты разучился говорить, так не ужинай в гостях». – «Я был на „Искательнице ума“ Фа-вара». – «Что? Так это вы „Искательницу ума“ называете „Искательницей“? Прекрасно! Я бы за сто лет не догадался!» – воскликнул Вердюрен, а между тем он мгновенно решил бы, что такой-то – человек необразованный, к литературе и искусству не причастный, что он в этих областях – «ни бе ни ме», если бы заглавия некоторых произведений тот произнес полностью. Следовало, например, говорить: «Больной», «Мещанин», а кто прибавил бы: «Мнимый» или «во дворянстве», те доказали бы, что они – «не нашего круга», подобно тому, как где-нибудь в гостиной всем стало бы ясно, что этот человек не принадлежит к светскому обществу, если бы вместо «Де Монтескью» он сказал бы: «Де Монтескью-Фезансак». «Да тут ничего странного нет», – с трудом дыша от волнения, но все же улыбаясь, хотя и насильственно, возразил Саньет. Г-жа Вердюрен расхохоталась. «Ну уж нет! – воскликнула она с издевочкой. – Уверяю вас: никто на свете не догадался бы, что вы имеете в виду „Искательницу ума“». Обращаясь и к Саньету и к Бришо, Вердюрен заговорил уже мягче: «А ведь „Искательница ума“ – премилая пьеса». Произнесенная серьезно, эта простая фраза, в которой уже не улавливалось ни малейшей злобы, подействовала на Саньета успокаивающе и вызвала в нем такой прилив благодарного чувства, как будто его обласкали. Он не мог выговорить ни слова и хранил блаженное молчание. Бришо был более словоохотлив. «Вы правы, – обратился он к Вердюрену. – Скажите, что „Искательница ума“ – пьеса какого-нибудь сарматского или скандинавского драматурга, все равно она займет вакантное место шедевра. Но – мир праху очаровательного Фавара – темперамент у него не ибсеновский. – Внезапно он покраснел до ушей, вспомнив, что здесь присутствует норвежский философ, у которого сейчас был несчастный вид, потому что он не знал, какое растение называется по-французски „бюи“ (букс), которое Бришо упомянул в связи с Бюсьером. – Впрочем, раз сатрапия Пореля теперь в руках чиновника, ярого толстовца, то вполн