е можно ожидать, что под сводами „Одеона“ мы увидим „Анну Каренину“ и „Воскресение“[286]». – «Вот вы заговорили о Фаваре[287] – сказал де Шарлю, – мне известен один его портрет. Я видел прекрасный гравюрный его оттиск у графини Моле». Фамилия графини Моле произвела на г-жу Вердюрен сильное впечатление. «Ах, вы бываете у графини де Моле?» – воскликнула она. Она думала, что «графиня Моле» без частицы «де» говорят просто для краткости, так же, как говорят: «Роаны», или из презрения, так же, как она сама говорила: «Ла Тремуй». Она нисколько не сомневалась, что графиня Моле, которая была знакома с греческой королевой и с принцессой де Капрарола, больше, чем кто-либо, имеет право на частицу «де», и она раз навсегда решила именно так величать эту замечательную женщину, которая была с ней весьма любезна. Вот почему, желая показать, что она сознательно так назвала графиню и что для графини она не пожалеет частицы «де», она добавила: «А я и не подозревала, что вы знакомы с графиней де Моле!» – как будто для нее было вдвойне удивительно, что де Шарлю знаком с этой дамой и что она, г-жа Вердюрен, об этом не догадывалась. Свет – или по крайней мере то, что под этим подразумевал де Шарлю, – представляет собой единое целое, в общем однородное и замкнутое. Коли же принять во внимание разношерстную множественность буржуазии, то вполне естествен вопрос какого-нибудь адвоката человеку, знающему его школьного товарища: «Да откуда же вы, черт побери, его знаете?» – но и в случайности, связавшей де Шарлю с графиней Моле, столько же необыкновенного, сколько в том, что француз понимает, что такое храм и что такое лес. Более того: даже если бы это знакомство состоялось наперекор светским законам, даже если бы оно было неожиданным, что же удивительного в том, что г-жа Вердюрен о нем не знала, раз де Шарлю она видела сегодня впервые и раз его отношения с графиней Моле были далеко не единственным в его жизни, чего она не знала, а ведь, по правде сказать, она ровно ничего о нем не знала? «Кто же играл „Искательницу ума“, мой милый Саньет?» – спросил Вердюрен. Бывший архивариус хотя и чувствовал, что гроза прошла, а все-таки медлил с ответом. «Да ты же его запугал, – сказала г-жа Вердюрен, – ты смеешься над каждым его словом и хочешь, чтобы он тебе отвечал! Ну, скажите, кто же ее играл, а мы за это дадим вам в дорогу студня». Это был ядовитый намек г-жи Вердюрен на то, что Саньет, пытаясь спасти от разорения своих друзей, обнищал. «Я помню только, что Зербину,[288] играла Самари[289]», – ответил Саньет. «Зербину? Это еще что такое?» – заорал Вердюрен так, словно начался пожар. «Это амплуа из старинного репертуара, как, например, „Капитан Фракас“[290] вроде Транш-Монтаня, Педанта». – «Сами вы педант! Зербина! Нет, он совсем с ума спятил!» – вскричал Вердюрен. Г-жа Вердюрен со смехом обвела глазами гостей, как бы прося извинить Саньета. «Зербина! Он воображает, что все сразу догадаются, кого он имеет в виду. Вы – ни дать ни взять Лонжпьер, самый глупый человек, какого я только знаю, – на днях он у нас выпалил: „Банат“. Никто его не понял. Оказалось, что это одна из сербских провинций». Чтобы прекратить пытку Саньета, от которой я страдал сильнее, чем он, я спросил Бришо, не знает ли он, что такое Бальбек. «Бальбек – это, вероятно, испорченное Дальбек, – ответил он. – Надо бы поглядеть грамоты английских королей, нормандских сюзеренов, – ведь Бальбек относился к Дуврскому баронству, вот почему часто говорили: Бальбек Заморский, Бальбек Береговой. Но само Дуврское баронство входило в епархию Байё, и, хотя после Луи д'Аркура,[291] патриарха Иерусалимского и епископа Байё, тамплиеры;[292] одно время имели права на аббатство, тем не менее приходами в Бальбеке распоряжались епископы этой епархии. Это мне разъяснил довильский священник, лысый, речистый, фантазер, чревоугодник, поклонник Брилья-Саварена[293] он развивал мне в слегка туманных выражениях свою сомнительную теорию и при этом угощал превкусной жареной картошкой». Бришо отвечал мне с улыбкой, желая подчеркнуть, как это остроумно – объединять самые разные вещи и говорить о вещах обыкновенных иронически-возвышенным слогом, а Саньет старался вставить какое-нибудь остроумное замечание, которое дало бы ему возможность взять реванш. Делать «остроумные замечания» значило прибегать к недомолвкам, но и недомолвки меняются, шуточки эволюционируют, как литературные жанры, как эпидемии, которые утихают и сменяются другими, и т. д. Когда-то одной из таких недомолвок было слово «верх». Но оно устарело, никто его больше не употреблял, и только доктор Котар иногда говорил за пикетом: «Вы знаете, что такое верх рассеянности? Это когда Нантский эдикт[294] принимают за англичанку». «Верхи» сменились прозвищами. В сущности, это были те же добрые старые недомолвки, но в моде были теперь прозвища, а потому сходство не бросалось в глаза. К несчастью для Саньета, если эти недомолвки придумал не он, а «ядрышку» они были чаще всего неизвестны, он пользовался ими так неуверенно, что, хотя он и смеялся, стараясь обратить внимание на то, что они носят юмористический характер, никто их не понимал. Если же словечко придумал он, то, поскольку обычно оно приходило ему в голову, когда он разговаривал кем-либо из «верных», а «верный», повторяя это словечко, выдавал его за свое, оно становилось известным, но не как словечко Саньета. Вот почему, когда он вставлял одно из таких словечек, то словцо воспринималось всеми как знакомое, но именно потому, что его пустил В обиход Саньет, Саньета обвиняли в плагиате. «Так вот, – продолжал Бришо, – „бек“ – по-нормандски „ручей“; есть Бекское аббатство, а Мобек – „проточное болото“, „марэ“ („мор“ и „мер“ в таких названиях, как Морвиль, Брикмар, Альвимар, означало „болото“). „Брикбек“, „ручей, падающий с высоты“, происходит от „брига“ – а „брига“ значит „укрепленное место“, и встречается оно в таких названиях, как Бриквиль, Брикбоз, Ле-Брик, Бриан, – или же от „брик“, от „моста“, и в таких случаях оно близко к немецкому „брук“ (Инсбрук) и к английскому „бридж“, которым заканчивается столько географических названий (Кембридж и так далее). В Нормандии вы найдете еще множество всяких „беков“: Кодбек, Больбек, Робек, Ле-Бек-Эльуэн, Беккерель. Это нормандская форма немецкого „бах“: Оффенбах, Анспах. Варагбек происходит от старинного слова „варэнь“ – синонима „гарэн“, и означает оно „заповедный лес“, „заповедный пруд“. Что касается „даль“, – продолжал Бришо, – то это одна из форм слова „таль“, долины: Дарнеталь, Розендаль и даже – это совсем близко от Лувье – Бекдаль. Кстати, река, от которой произошел Дальбек, чудо как хороша. Если смотреть на нее с прибрежных утесов, с фалез (по-немецки – Фельс; недалеко отсюда на высоком месте стоит прелестный городок Фалез), то кажется, будто она совсем близко от церковного шпиля, а на самом деле она протекает на большом от него расстоянии и, по-видимому, отражает его» – «Я это ясно себе представляю, – сказал я, этот эффект очень любил Эльстир. Я видел у него много таких эскизов». – «Эльстир! Вы знакомы с Тишем? – воскликнула г-жа Вердюрен. – Вы знаете, мы были с ним очень близки. Слава Богу, я с ним больше не вижусь. Нет, да вы спросите у Котара, у Бришо: для него у меня иногда ставился прибор, он бывал у нас каждый день. Вот уж кому разрыв с нашим „ядрышком“ послужил во вред! Я сейчас покажу вам цветы, которые он писал для меня; вы увидите, какая раз-лица между ними и тем, что он делает теперь, а вот теперешний Эльстир мне не нравится, совсем не нравится! Да ведь, помимо того, сколько раз он писал меня, я ему заказала портрет Котара». – «И он написал профессора с лиловыми волосами, – подхватила г-жа Котар, забыв о том, что тогда ее муж еще не начинал преподавать. – Ну разве у моего мужа лиловые волосы?» – обратилась она ко мне. «Это не важно, – вскинув голову из презрения к г-же Котар и от восторга перед тем, о ком шла речь, возразила г-жа Вердюрен, – он обещал быть первоклассным колористом, отличным художником. А вот как, по-вашему, – снова обратилась она ко мне, – можно назвать живописью эти его композиции черт знает каких размеров, все эти громадины, которые он начал выставлять с тех пор, как перестал бывать у меня? Я называю это мазней, все это так шаблонно, ничего яркого, оригинального. Всего понемногу». – «Он воскрешает изящество восемнадцатого века, но приспосабливает это искусство к современности, – поспешил высказать свое суждение Саньет, которого ободряла и которому возвращала душевное равновесие моя любезность. – Хотя я лично предпочитаю Элё[295]». – «Что у Эльстира общего с Элё?» – выразила недоумение г-жа Вердюрен. «Нет, нет, это восемнадцатый век, но только взвихренный. Это – Ватто в век пара». И Саньет засмеялся. «Старо, старо-расстаро, меня этим угощают уже несколько лет», – сказал Вердюрен; он действительно слыхал это сравнение от Ского, но Ский утверждал, что придумал его он. «Вам не везет, – подхватила г-жа Вердюрен, – когда вам наконец удается сказать членораздельно что-нибудь более или менее остроумное, то выясняется, что вы это у кого-нибудь позаимствовали. Мне жаль Эльстира, – продолжала она, – он человек талантливый, но он даром растратил свой большой живописный темперамент. Ах, если бы он не порывал с нами! Из пего вышел бы лучший современный пейзажист. И ведь он так низко пал из-за женщины! Впрочем, меня это не удивляет, он человек приятный, но пошлый. В сущности, он зауряден. По правде сказать, я это сразу почувствовала. Откровенно говоря, он никогда меня не интересовал. Он мне нравился, вот и все. Начнем с того, что он грязнуля. Вам нравятся люди, которые никогда не моются?» – «Что это мы такое красивое едим?» – спросил Ский. «Это земляничный мусс», – ответила г-жа Вердюрен. «Но это же изу-ми-тель-но! Хорошо бы откупорить шато-марго,